Текст книги "Падди Кларк в школе и дома (ЛП)"
Автор книги: Родди Дойл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
– Тело Христово.
– Аминь, – пискнул Синдбад.
– Глаза-то закрой, – напомнил я.
Синдбад зажмурился.
– Тело Христово.
– Аминь.
Брат поднял голову и высунул язык до отказа. Я скормил ему заплесневелую облатку.
– А из чего делают Святое Причастие? – поинтересовался я у мамани.
– Да из муки, – сообщила она, – Пока облатку не благословят, она хлеб как хлеб.
– Нет, это не хлеб.
– Сорт особенный, – поправилась маманя, – называется: неквасной хлеб.
– Как это неквасной?
– Да я не знаю.
Не поверил я мамане.
Самая силища в книге началась, когда отец Дамьен прибыл в колонию прокажённых, на остров Молокаи. Туда отправляли всех больных проказой, а здоровых не допускали. Отец Дамьен понимал, на что идёт, и понимал, что пути назад не будет. Когда он признался епископу, что хочет на Молокаи, странное выражение горело на его лице. Епископа поразило и обрадовало рвение молодого миссионера. Маленькая молокайская церковь разрушилась и поросла травой, но отец Дамьен восстановил её. Он отломил ветку с дерева, сделал метёлку и стал подметать в часовенке. Потом украсил стены цветами. Собрались прокажённые посмотреть на служителя Божия и часами не сводили с него глаз. Ведь он был дюжий здоровый мужчина, а они всего лишь жалкие прокажённые, и никто из них не предложил миссионеру помощи. Наработавшись, отец Дамьен лёг спать и слушал стоны больных и шум волн, разбивающихся о безлюдный берег. Бельгия казалась такой далёкой! Постепенно прокажённые научились помогать отцу Дамьену, даже подружились с ним. Его имя больные выговаривали как Камиано.
– В Ирландии бывают прокажённые?
– Нету.
– Как, ни одного?
– Ни одного.
Отец Дамьен отстроил хижины и новую церковь, получше, переделал полно других дел, например, обучил прокажённых огородничеству, и не забывал, что его подстерегает опасность заразиться проказой. Но ему было всё равно, он не боялся. Самой большой радостью для отца Дамьена было играть с больными детьми: мальчишками и девчонками, которых он взял под опеку. Каждый день он по нескольку часов возился с ними.
Проказа – это когда части тела отгнивают и отваливаются. Слышали о прокажённом пастухе? Он лез на лошадь, а нога отскочила. Слышали о прокажённом картёжнике? Он бросил карты, а они упали на стол вместе с рукой.
Однажды вечером (стоял жаркий декабрь 1884 года) отец Дамьен захотел попарить усталые, гудящие ноги. И обварился до волдырей, потому что вода оказалась кипящая, но боли не испытал и понял, что это признак проказы. Врач сказал печально:
– Не хочется вам говорить, это точно проказа.
А отцу Дамьену было плевать. Он ответил:
– Проказа так проказа. Благословен Господь милосердный!
– Благословен Господь милосердный! – подумал я вслух, и папане сделалось смешно:
– Сынок, где ты этого нахватался?
– Вычитал, – с достоинством ответил я, – Так говорил отец Дамьен.
– Какой такой отец Дамьен?
– Который с прокажёнными…
– А, ну да, верно. Достойный был человек.
– В Ирландии есть прокажённые?
– Вряд ли.
– Почему?
– Проказа бывает только в жарких странах. Кажется.
– Жарко бывает и у нас.
– Да какая у нас жара? – махнул рукой папаня.
– Ещё какая!
– Проказе этого мало. Должна быть не просто жара, а пекло.
– Сколько градусов?
– На пятнадцать градусов выше, чем самая жаркая ирландская жара, – вывернулся папаня.
Проказа неизлечима. Отец Дамьен ничего не написал своей маме, всё как обычно. Только слух все равно просочился, и разные люди стали посылать ему деньги. Отец Дамьен построил на них ещё церковь – каменную. Кстати, церковь всё ещё стоит, шпиль видно с моря. Отец Дамьен сказал своим духовным детям, что умирает, и теперь о них позаботятся монашки. Но прокажённые, обнимая его ноги, молили: «О нет, Камиано! Останься с нами навсегда». Пришлось монашкам возвращаться с пустыми руками.
– Давай ещё раз.
Синдбад обнял мои ноги.
– О нет, Кам… Кам…
– Камиано!
– Я забыл.
– Ка-ми-а-но.
– А можно просто сказать: Патрик?
– Какой Патрик, не мели ерунды. Давай ещё раз, чтоб правильно.
– Не хочу.
Я устроил Синдбаду пол-китайской пытки. Он схватил меня за ноги.
– Не так! Не за пояс! За ноги.
– Чего?
– Ноги, ноги надо обнимать.
– Ага, а ты мне пенделя.
– Я тебе пенделя, если ты не обнимешь ноги по-человечески.
Синдбад схватил меня за лодыжки и так стиснул – аж ступни друг о друга стукнулись.
– О нет, Камиано! Останься с нами навсегда.
– Фиг с вами, дети мои, – сказал я, – Остаюсь.
– Спасибо огромное, Камиано, – сказал Синдбад, но ноги мои не отпустил.
Отец Дамьен умер в Вербное воскресенье. Прокаженные оплакивали его, сидя на земле, раскачиваясь и колотя себя кулаками в грудь, так принято на Гавайях. Знаки проказы сошли с него: ни гнойных ран, ни коросты. Он был святой. Я прочёл это место два раза.
Нужны были прокажённые. Синдбад, мало того, что вечно сбегал, так ещё и нажаловался мамане, что я его в прокажённого превращаю. Не хочет он, видите ли быть прокажённым. Так что без прокажённых было никуда. С Кевином играть бессмысленно – он тут же сам станет отцом Дамьеном, и быть мне тогда сто лет прокажённым. А книга, между прочим, моя! Так что я играл с двойняшками Маккарти и с Уилли Хенкоком, которым исполнилось по четыре года. Они, дуралеи думали: как здорово, такой большой мальчишка и их принимает в игру. Я повёл их в палисадник, рассказал насчёт прокажённых. Все захотели быть прокажёнными.
– Прокажённые умеют плавать? – спросил зачем-то Вилли Хенкок.
– Ага, – сказал я, хотя не знал наверняка.
– А мы не умеем, – сказал один из братьев Маккарти.
– Значит, не годитесь в прокажённые, – сделал вывод Вилли Хенкок.
– Да в книге никто не плавает, – прикрикнул, наконец, я, – На кой ляд вы плавать собрались? Вы же прокажённые. Плёвое дело играть в прокажённых. Просто надо изображать больного и при разговоре слегка булькать.
Ребята наперебой забулькали.
– А смеяться они могут?
– Ага, – авторитетно кивнул я, – Только иногда они ложатся на землю, чтобы я омыл их раны и прочёл молитвы об исцелении.
– Я прокажённый!
– Я прокажённый! Буль-буль-буль!
– Буль-буль-буль, прокажённые!
– Буль-буль-буль, проказа!
– Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое…
– Буль-буль-буль!
– Заткнитесь на секунду, дети мои.
– Буль-буль-буль.
Потом прокажённые разошлись по домам обедать, по дороге идиотски булькая.
– Я прокажённый! Буль-буль-буль!
– А у меня призвание! – сообщил я мамане на всякий случай: вдруг миссис Маккарти зайдёт за близнецами или миссис Хенкок.
Маманя одновременно варила обед и не пускала Кэтрин залезать на ящик под раковиной. В ящике хранились моющее средство и щётки.
– Что-что, сыночек?
– Призван я, – повторил я.
Маманя взяла Кэтрин на ручки.
– Кто тебя позвал, куда? – озабоченно спросила она. Такого вопроса я не ожидал, но продолжал настаивать:
– Нет, хочу стать миссионером.
– Молодец, умница, – похвалила маманя, но как-то неправильно похвалила. Я хотел, чтобы она рыдала, а папаня пожал мне руку. Я и ему рассказал про призвание, когда он пришёл с работы.
– У меня, пап, призвание.
– Нет у тебя никакого призвания, – скривился папаня. – Мал ты ещё.
– Нет, есть, ещё какое, – настаивал я, – Господь говорил со мной.
Тут дело пошло не на лад. Папаня вместо того, чтобы пожать мне руку, накинулся на маманю:
– Что я тебе говорил! А ты поощряешь, потакаешь идиотству этому, – сказал он сердитым голосом.
– Ничему я не потакаю, – обиделась маманя.
– А я говорю, потакаешь! Потакаешь!
Маманя, похоже, на что-то решилась, но на что?
– Потакаешь ты! – взревел папаня.
Мама пошла в кухню, даже побежала, на ходу развязывая фартук. Папаня пошёл за ней с таким видом, как будто его поймали на горячем. И я остался один, не понимая, что произошло, и как теперь быть.
Потом родители вернулись и ничего мне не сказали.
Улитки и слизни – брюхоногие; они ходят животом. Я насыпал соли на слизня и глазел, как он мучается, как издыхает. Потом поддел слизня совком и устроил ему достойные похороны. Футбол правильно называется «европейский футбол», в отличие от футбола американского, напоминающего регби. В европейский футбол играют круглым мячом на прямоугольном поле, двумя командами по одиннадцать игроков в каждой. Цель игры – забить гол, т. е. поместить мяч в ворота противника. Ворота ограничены двумя вертикальными столбами и перекладиной, их соединяющей. Я заучил правила наизусть, просто потому, что они мне нравились. А нравились потому, что казались совсем не похожими на правила, звучали смешно, почти издевательски. Самый большой зафиксированный разрыв в счёте: 36:0 в игре «Арброута» против «Бонаккорда». Больше всего голов за один матч забил Джо Пейн в 1936 году, играя за команду «Лутон».
Последний из апачских повстанцев – Джеронимо.
Я поднял мяч кверху. Мы играли в Барритаунской Роще, потому что там были хорошие высокие поребрики, и мяч не убегал. Мяч, кстати, был лопнутый.
– Цель игры, – торжественно произнёс я, – забить гол, т. е. поместить мяч в ворота противника, которые… которые ограничены двумя вертикальными столбами и перекладиной, их соединяющей.
Все загоготали.
– Повторите, пожалуйста, профессор.
Я повторил, притом с джентльменским выговором, и все загоготали ещё громче.
– Дже-ро-ни-мо!
Последний из апачских повстанцев – Джеронимо. Последний из бунтовщиков.
– Вы, мистер Кларк, – бунтовщик.
Прежде чем быть, Хеннесси, бывало, обзывал нас бунтовщиками.
– Кто вы?
– Бунтовщик, сэр.
– Совершенно верно.
– Бунтовщик!
– Бунтовщик-бунтовщик-бунтовщик!
У меня была фотография Джеронимо. Апач стоял на одном колене, опираясь локтем о другое. В руках его была винтовка, на шее платок, а рубашка – в горошек. Я и не замечал, что рубашка в горошек, пока не повесил фотографию на стенку. На правом запястье Джеронимо носил браслетку, будто бы часы. Наверное, ограбил кого-нибудь. Отрезал руку и снял часы. Ружьё было точно самодельное. Больше всего мне нравилось лицо Джеронимо. Он смотрел прямо в камеру даже сквозь неё. Совсем не боялся. Похоже, не верил, как другие индейцы, что фотография крадёт душу. Чёрные волосы, расчёсанные на пробор, падали прямо на плечи. Ни перьев, ни прочей дребедени. Лицом он был старик, а так – молодой.
– Пап?
– Чего?
– Тебе сколько лет?
– Тридцать три.
– А Джеронимо было сорок четыре.
– Да что ты? Так всю жизнь и было сорок четыре?
Естественно, ему было сорок четыре, когда фотографировали. А казался много старше, гневный и грустный. Рот скобкой книзу, как печальная мультипликационная рожица. Глаза влажные, чёрные. Нос крупный. Интересно, почему он такой грустный. Наверное, предчувствует злую судьбу. Нога Джеронимо на фотографии казалась гладенькой, как у девочки: ни волосинки, ни желвака. Он был обут в ботинки. Вокруг рос кустарник. Я прикрыл пальцем длинные волосы апача, и он сделался похож на старуху. На древнюю печальную старуху. Тогда я убрал пальцы, и Джеронимо превратился обратно в Джеронимо. Фотография была чёрно-белая, так что я сто лет раскрашивал в синий цвет рубаху бунтовщика.
Я нашёл в книге новую картинку: Джеронимо со своими воинами в огромном поле. Джеронимо стоял посередине, в куртке, с полосатым платком на шее. Он снова казался одновременно стариком и парнем. Плечи старые, а ноги молодые.
Фотографии в этих книжках совсем не походили на киношных индейцев. Индейцы сиу из рода Змей на военной тропе. Главный парень на картинке носил потешную причёску: сзади хвостик, а всё остальное выбрито налысо, и голая голова сияет как яблоко. Он ехал на лошади как-то боком, сполз на одну сторону, чтобы вражеская стрела не догнала. Лошадь, заметно испуганная, косила на всадника глазом. Как я любил эту картину! Была ещё одна неплохая – индеец убивает бизона. Бизон подсунул голову под конское брюхо. Убивать бизона нужно очень быстро, а то он собьёт лошадь с ног и затопчет наездника. То, как индеец держался на лошади, его прямая спина, простёртая рука, готовое ударить копьё – убеждало, что победа за ним. Как бы то ни было, подпись под картинкой гласила: «Последний бизон». Остальные индейцы с краю картины мчались в погоне за целым стадом бизонов. Поле было усеяно бизоньими черепами, и мёртвые бизоны лежали на траве, как меховые горы. Увы, книжка была библиотечная, картинку не вырежешь, на стену не повесишь. Я ходил с папаней в Бэлдойл, записываться в библиотеку. Там один зал был для взрослых, другой для детей.
Папаня постоянно совался и мешался. Сам сдаст книги, бегом в детский зал и ну выбирать мне книги. Вытащит книжку и обратно ставит, вытащит и обратно ставит, причём криво. Никогда ровно не поставит, непременно криво.
– Вот эту я читал в твоём возрасте.
Знать не желаю, что он там читал в моём возрасте.
Разрешалось брать только две книги. Папаня разглядывал обложки.
– Индейцы Северной Америки.
Выдернул закладку, запихал в мою библиотечную карточку. Вот вечно он так. И стал разглядывать вторую книжицу.
– «Дэниел Бун, герой». Молодец, хороший мальчик.
Я читал в машине. Меня не тошнит читать в машине, даже когда я опускаю голову. Дэниел Бун – один из величайших первопроходцев Северной Америки. Но, как и большинство первопроходцев, он не очень был сведущ в правописании. Вот что Дэниел вырезал на дереве, после того, как удачно поохотился на медведя:
Здесь был Д Бун убил Мидведя в годе 1773
Писал он хуже, чем я, даже хуже, чем Синдбад. Чтоб я да сделал ошибку в слове «медведь»! И вообще – взрослый дядька, а царапает на деревьях, как мальчишка.
– Старый Бун был охотник,
Был славный охотник
И рыбак на блесну,
Но полез от медведя,
Под кустом его встретя,
Высоко на сосну!
На картинке Дэниел Бун был кретин кретином. С топором в руках герой спасал жену и сына от нападения дикого индейца. У дикого индейца были жесткие чёрные космы и какая-то розовая занавеска на бёдрах, а больше ничего. Он смотрел на Дэниела Буна, выворачивавшего ему руки, с непередаваемым ужасом. Ростом индеец не дотягивал Буну до плеча. На Дэниеле Буне была зелёная куртка с белым воротником и какой-то бахромой на рукавах, а ещё меховая шапка с красным помпоном. Из-за шапки первопроходец смахивал на продавщицу из кондитерской лавки в Рахени. Собака явно лаяла, а жене Буна явно надоел этот лай донельзя. Она была в открытом платье и с длинной, аж до самой попы, черной косой. У собаки был ошейник с выгравированной кличкой. В дремучем лесу. По телевизору Дэниел Бун тоже мне не нравился. Чересчур уж милашка.
– Фесс Паркер, – прочёл папаня имя автора, – Ничего себе окрестили. Фесс[10]10
Возмущение Кларка-старшего объяснимо: fesse по-французски задница (примечание переводчика)
[Закрыть].
Мне нравились индейцы, нравилось индейское оружие. Я сам смастерил апачскую палицу: положил в носок мраморный шарик, гвоздём прибил носок к палке и сверху воткнул пёрышко. Оно забавно жужжало, когда я вращал палицу, но довольно скоро выпало. Я лупил палицей стену; откололся немаленький кусок штукатурки. Забыл выкинуть носок, оставшийся без пары. Маманя нашла его и сказала:
– Значит и второй далеко не ушёл. Посмотри под кроватью.
Я добросовестно пошёл наверх и искал под кроватью, хотя знал, что искать нечего, а мамы в комнате не было. И всё-таки полез под кровать искать этот носок. Нашёл солдатика времён Первой Мировой, в заострённом шлеме.
Ещё я читал про Вильяма. Все тома прочёл, а их было тридцать четыре. У меня на полке стояло всего восемь, остальное пришлось брать в библиотеке. Самая лучшая оказалась «Вильям-пират». Эх, скажу я вам! – вздохнул Вильям. Впервые вижу такого умного пса. Эх, скажу я вам! – вздохнул Вильям, – чудо что за собака. Тоби, ко мне! Тоби! Ко мне, мой хороший! Охотно прибегал. Ласковый, дружелюбный пёсик. Подбегал к Вильяму, играл с ним, притворно рыча, будто хотел укусить любимого хозяина, и весело перекатывался с боку на бок.
– Ну подарите мне собачку на день рождения.
– Нет.
– А на Рождество?
– Нет.
– А и на день рождения, и на Рождество?
– Нет.
– Я рождественского подарка не попрошу!
– Ты что, напрашиваешься, чтобы я тебя отшлёпал?
– Нет.
С тем же вопросом я пристал к мамане. Она сначала тоже всё нет да нет, но когда я сказал «на два дня рождения и два Рождества», ответила: «посмотрим».
Уже что-то.
Вильямова компашка – сам Вильям, Рыжий, Даглас и Генри, – именовала себя «Беглецы». Настала очередь Рыжего толкать тележку, и он предался этому занятию с новым рвением и мощью.
– Мощь, – повторял я на разные лады. Слово понравилось.
– Мощь!
– Мощь, мощь, мощь!
Однажды мы придумали, что мы племя Мощи. Синдбадовым фломастером написали каждому прямо на груди заглавную букву слова «мощь». Было зябко. Фломастер щекотался. Крупные чёрные буквы М. От бока к титьке, оттуда – вниз к пупку, к другой титьке и вниз к боку.
– Мощь!
Кевин с берега кинул колпачок Синдбадова фломастера в самую грязь. Первым делом мы пошли к Тутси и по команде задрали футболки:
– Раз-два-три…
– Мощь!
Она даже не обратила внимания. Или обратила, но ничего не сказала. Мы выскочили из магазина. Кевин нарисовал на кирнановском столбе громадный хрен. Мы убежали, но потом вернулись за Кевином: он восторженно дорисовывал фонтан из самой верхушки хрена. Мы убежали второй раз.
– Мощь!
Кирнанов было только двое – мистер Кирнан и миссис Кирнан.
– У них что, умерли дети? – расспрашивал я маманю.
– Нет, что ты, нет! Просто нет у них детей.
– А почему?
– Бог знает, Патрик.
– Дураки они, наверное.
Кирнаны были не старые, оба ездили на работу. В машине. Миссис Кирнан сама водила. А пока они были на работе, мы лазили к ним на задний двор. Дом был угловой, стена выше обычного, поэтому в заднем дворе Кирнанов можно было хоть что лет веселиться. Самый большой риск и самый блеск было вылезать. Особенно здорово было вылезать вторым, первым – страшновато всё-таки. Вылезаешь, а там твоя же маманя гуляет с коляской. Выглядывать запрещалось; такое было правило. Нет уж, перелезаем через забор, не выглядывая, идёт кто, не идёт, а то прощай, весь интерес. Ни разу нас не поймали. На бельевой верёвке висели трусики миссис Кирнан. Я выдернул шест, на котором держалась веревка, и она повисла. Схватив Эйдана, мы молча скрутили его и стали тыкать мордой в трусики. Судя по звукам, его тошнило.
– Ещё радуйся, что они не грязные.
Я забрал шест. Мы бегали и прыгали, по очереди размахивая трусами. Блеск. Сто лет мы так развлекались. Даже с верёвки их не сняли.
Маманя увидела букву М, когда мы мылись в субботу после ужина. Мы с Синдбадом мылись вместе, и маманя всегда разрешала нам пять минут поплескаться. Вот маманя и увидела у нас обоих полустёртые «М».
– Это ещё что?
– Буквы М, – буркнул я.
– Зачем вы себя изрисовали? – вздохнула маманя.
– Просто так, – пробубнил я.
Маманя густо-густо намылила мочалку, и, крепко держа меня за плечо, стирала М, пока не стёрла. Аж заболело.
Я покупал в лавке мистера Фица полбрикета мороженого. Было воскресенье. Поверхность мороженого была точно в маленьких волнах. Мне было велено, сказать мистеру Фицу, чтобы записал покупки за маманей, что означало: в пятницу маманя сама заплатит. Мистер Фиц упаковал мороженое в такую же бумагу, в какую заворачивал венские рулеты. Бумага моментально подмокла.
– Пожалуйте.
– Большое спасибо.
И вдруг входит миссис Кирнан! Вдруг – очертания её фигуры в дверях! Щёки у меня сразу загорелись. Хочет опознать меня по красным щекам и схватить. Она знает.
Я миновал миссис Кирнан. Сейчас схватит за плечо, остановит. Около магазина стоит куча народу, разговаривают. С газетами, со стаканчиками мороженого. Посмотреть пришли на мой позор. Кевина папаня с маманей стоят. И девочки. Сейчас она сграбастает за шиворот и заорёт.
Я перебежал улицу и вернулся домой по другой стороне. Знала. Кто-то ей сказал. Как пить дать знала. Специально ждала. Забежала за мной в магазин, чтобы проверить, покраснею или не покраснею. А я покраснел. И до сих пор багровый, аж щёки жжёт. Волосы у миссис Кирнан были длиннее маманиных, да и пышнее, гуще. Каштановые волосы. Она никогда не говорила «привет». Никогда не ходила в магазин. Кирнаны ездили только на машине. Они жили на нашей улице, почти-почти рядом с нами. Мистер Кирнан был единственный взрослый дядька в Барритауне, носивший кудри. Мало кудрей, он ещё и усы отрастил.
Я оглянулся – фу! Не пошла за мной – и перебежал на нашу сторону улицы. Какая она была красивая. Просто бесподобная! В воскресенье – и в джинсах. Наверное, сидит в засаде и сейчас меня цап-царап.
Я мешал мороженое ложкой, пока оно не растаяло. Сделал горочки, потому что волны уже растаяли. Мороженое сплошь порозовело. Обычно я ел маленькой ложечкой, чтобы растянуть удовольствие. Щёки загорелись, но не так сильно как первый раз. Кровь бухала в висках. Прямо перед глазами стояло, как выхожу, а там поджидает миссис Кирнан; обратится к мамане, расскажет ей про трусики, и папаня узнает. Мне мерещились её шаги. Я ждал звонка.
Если я доем мороженое, а звонка всё ещё не будет, миссис Кирнан не придёт. Надо побороть искушение сглотнуть мороженое одним махом, есть спокойно, как обычно. Я всегда додал последний. Лизать стаканчик разрешалось. Звонка всё не давали и не давали. Я почувствовал, что дело сделано, задание выполнено, и щёки уже не горели. Стало очень тихо. За столиками остались одни мы. Я не смел глаз поднять на родителей.
– А можно носить джинсы в воскресенье?
– Нет, – ответил папаня.
– Когда как, – ответила мама, – Сразу после мессы нельзя, а вечером можно.
– А я говорю, нельзя!
Маманя глянула на него, как глядела на нас, застав за каким-нибудь хулиганством: даже печальнее.
– Да у ребенка и нет никаких джинсов, – проговорила она. – Он просто так спросил.
Папаня не ответил. И маманя ничего больше не сказала.
Маманя читала книжки. Обычно ночью. Мусолила пальцы, когда перелистывала, и мокрые отпечатки оставались в уголках страниц. Загибала уголки. Поутру я находил её закладку – клочок газеты – и отсчитывал, сколько страниц маманя прочла за ночь. Рекорд был сорок две.
Парты в нашей школе пахли церковью. Хенно велит уснуть – сложишь руки, уткнёшься лицом в ладони, и пахнет совсем как от церковных сидений. Приятно. Пряно и немножко вроде земли под деревьями. Я даже лизнул парту. Надо же, пахнет вкусно, а вкус на редкость противный.
Однажды Иэн Макэвой натурально уснул, когда учитель скомандовал «Усните!». Наш Хенно болтал в дверях класса с мистером Арнолдом, и велел нам сложить руки, уткнуться в них и уснуть. Он всегда так делал, если хотел было перекинуться с кем-то словцом или почитать газету. Мистер Арнолд носил локоны аж ниже подбородка. Однажды его показывали по телевизору в передаче «Концерт для полуночников»; он с двумя дамами и ещё с одним мужчиной играл на гитаре и пел. Мне разрешили посмотреть, хотя было уже поздно. Одна дама тоже играла на гитаре. Она с мистером Арнолдом стояла чуть позади, а другая пара – посередине. Рубашки у дам и мужчин были одинаковые, только мужчины все при галстуках, а дамы без галстуков, само собой.
– Да, недурная прибавка к учительскому жалованью, – сказал папаня.
Маманя сказала ему ш-ш.
Джеймс О'Киф двинул ногой по моему сиденью. Я успел приподнять голову и быстро обернулся к нему.
– Поджопничек, – ухмылялся Джеймс О'Киф. – передай дальше.
И уткнулся физиономией в руки.
Я сполз под парту, дотянулся ногой под сиденье парты Иэна Макэвоя, и пнул его. Иэн Макэвой не шевельнулся. Я снова пнул: без толку. Я сполз вниз, вытянул ногу подальше и лягнул Иэна Макэвоя под колено. Даже не ворохнулся, придурок. Я сел ровно, переждал немножко и повернулся к Джеймсу О'Кифу.
– Макэвой дрыхнет.
Джеймс О'Киф кусал рукав свитера, чтобы не заржать. Наконец-то не он вляпался, а кто-то другой.
Мы ждали. Шикали друг на друга, чтобы не разбудить Иэна Макэвоя, хотя так или иначе почти не шумели.
Хенно закрыл дверь.
– Сядьте прямо.
Мы немедленно сели прямо и стали есть глазами Хеннесси: что он устроит, когда заметит Иэна.
Английский язык; правописание. Хенно положил на стол свой кондуит. В этот кондуит он ставил все отметки, в пятницу сосчитывал их вместе и пересаживал нас «согласно результатам». Тех, у кого оценки лучше, сажали у окна, а плохих учеников куда-нибудь назад, поближе к вешалкам. Я обычно оказывался где-то в середине, а иногда и спереди. Сзади сидящим достаётся произносить по слогам самые трудные слова, а из таблицы умножения их спросят не трижды одиннадцать, а одиннадцатью одиннадцать или одиннадцатью двенадцать. Если, подсчитав оценки, посадят в задний ряд, выбраться обратно уже нелегко, и записки тебе посылать перестанут.
– Средиземное.
– С-р-е-д…
– Это легко, дальше давай.
– и-з…
– Дальше.
Лайам есть Лайам, он уже и сам приготовился ошибиться. Обычно он сидел за моей спиной или в боковом ряду около вешалок, но во вторник вдруг получил десять из десяти по арифметике и сидел впереди меня и Иэна Макэвоя. Я получил всего-то шесть из десяти, потому что Ричард Шилс не дал списать. Ну, да я его размазал по стенке потом.
– е-м-е-н-ное…
– Неправильно. Ты червяк. Кто ты?
– Червяк, сэр.
– Теперь правильно, – сказал Хенно, – Безобр-разие! – и отметил ошибку Лайама в своем кондуите.
По пятницам Хеннесси не только пересаживал нас по-новому, но ещё и порол: для аппетита, как сам усмехался. Не люблю, мол, постного, рыба в горло не лезет, пока не пропишу вам горячих. Ошибка – удар. А ремень он вымачивал в уксусе целые летние каникулы.
Теперь Кевин, за ним Макэвой.
– С-р-е – бормотал Кевин, – д-и-з-е…
– Так-так…
– м-н-е-е…
– Безобр-разие! Мистер Макэвой.
Но мистер Макэвой дрых без задних ног. Кевин, сидевший с ним за одной партой, позже клялся и божился, что Иэн улыбался во сне.
– Бабу во сне видит, – прошептал Джеймс О'Киф.
Хенно вскочил и вытаращил зенки на Иэна Макэвоя, через голову Лайама, который сразу же пригнулся от ужаса.
– Он, сэр, уснул, – стал объяснять Кевин, – Разрешите, сэр, разбудить?
– Нет, ни в коем случае, – сказал Хенно шёпотом и приложил палец к губам, призывая к тишине.
Мы заёрзали, зашушукались. Хенно осторожно подкрался к Иэну Макэвою. Мы наблюдали за учителем во все глаза – он явно не был настроен на шутки.
– Мис-тер Макэвой!!
Ничуть было не смешно; совсем не хотелось смеяться. Волна воздуха коснулась меня: это рука Хенно взлетела и со всей силы хлопнула Иэна Макэвоя по шее. Иэн Макэвой проснулся, ахнул и застонал страшным голосом. Я не мог глянуть в его сторону, смотрел лишь на Кевина. Он был бледен и так стиснул зубы, что нижняя губа задралась выше верхней.
Хеннесси предупреждал нас, что по пятницам ему не попадайся. А если, боясь наказания, мы прогуливали в пятницу уроки, оно поджидало нас в понедельник: в двойном размере.
Все парты во всех классах пахли одинаково. Если парта стояла у окна, то на неё падало солнце, и она выгорала, становилась светлее. Парты нам поставили новомодные, а не такие, у которых крышка на шарнирах: поднимаешь, а там место для книжек. Крышки наших парт поднималась, а внизу была устроена особая полочка для книг и сумок. Специальная канавка для ручек, ямка для чернильницы. Можно катать ручку вверх-вниз. Мы катали, но под страхом порки, поскольку Хенно терпеть не мог звук катящейся ручки.
Джеймс О'Киф однажды выпил чернила.
Чтобы вставать, когда велят, приходилось поднимать за собой сиденье, и при этом запрещалось шуметь. Если стучали в дверь и входил учитель, или мистер Финнукан, наш директор, или отец Молони, мы должны были встать.
– Dia duit,[11]11
Здравствуйте/Господь с Вами (ирл.)
[Закрыть] – сказали мы хором.
Хенно поднял руку ладонью кверху, точно показывая нам что-то, и по этому знаку мы сказали хором.
Мы сидели за партами попарно. Если сосед спереди выходил к доске или в leithreas[12]12
Уборная (ирл.)
[Закрыть], то сзади на ногах виднелась красная полоса – след от сиденья.
Пришлось спускаться к родителям. Синдбад знай ревел и при этом гудел как поезд. Заткнуться не мог.
– Утихни, а то разорву тебя на части.
Удивительно, как только они не слышат этих воплей. Свет в прихожей погасили, а надо бы, чтоб горел. Я спустился, встал под лестницей. Линолеум холодил ноги. Прислушался: Синдбад ревел благим матом.
Как же я любил его подставлять, особенно так – прикидываясь, что помогаю, забочусь.
Маманя с папаней вместе смотрели кино про ковбоев, и папаня даже не притворялся, что читает газету.
– Фрэнсис плачет.
Маманя посмотрела на папаню.
– Вообще не замолкает.
Переглянулись; маманя поднялась. Сто лет распрямляла поясницу.
– Он всю ночь стонал…
– Иди в спальню, Патрик, ложись.
Я пошёл впереди, обернулся там, где совсем стемнело – идёт ли маманя? Не забыла ли про нас? И вот уже стою у Синдбадова изголовья.
– Маманя идёт.
Эх, лучше бы папаня пошёл. Маманя будет с ним, с болящим, ворковать, даже, чего доброго, обнимет. Но меня это не обескуражило: пропала всякая охота доставать мелкого, кроме того, я замёрз.
– Уже идёт, – повторил я Синдбаду.
Так я спас брата.
Он заверещал ещё громче. Маманя распахнула дверь. Я залез под одеяло, где ещё сохранялось тепло.
– Ах, что с тобой, Фрэнсис? – сказала она совсем другим голосом, чем говорила «Ну, что с тобой на этот раз?»
– Ноги болят, – проблеял Синдбад. Его рыдания прерывались: маманя близко.
– Как болят?
– Жутко…
– Обе?
– Ага.
– Одна боль общая? Или две?
– Ага.
Маманя поглаживала Синдбаду щёки, не ноги.
– Как прошлый раз?
– Ага.
– Ужас, ужас какой. Ах, бедняжка.
Синдбад взвизгнул дурным голосом.
– Это ты у нас растёшь, – успокаивала Синдбада маманя, – Вырастешь высокий-превысокий.
Новое дело. У меня никогда ноги не болели от роста.
– Прямо великан. Вот будет славно, да? А уж как легко станет соседские яблоки красть!
Блеск. Мы покатились со смеху.
– Проходит?
– Вроде…
– Вот и хорошо, вот и ладно. Высокие вырастете молодые красавцы. Дамы будут штабелями падать. От вас от обоих.
Я открыл глаза. Маманя всё ещё сидела у постели Синдбада. Тот дрыхнул: это было понятно по сопению.
Мы толпились перед входом, сдавали три пенса мистеру Арнолду и проходили. Все передние сиденья заняли малявки: пятилетние, шестилетние и прочие младшеклассники. Неважно: как только погасят свет, мы все залезем на сиденья с ногами. На задних сиденьях сидеть с ногами гораздо удобнее. А вот и Синдбад со своим классом. В новых очках! Одно стекло очков было заклеено черным, как у одноглазой миссис Бёрн с нашей улицы. Папаня говорил: это чтобы второй глаз разрабатывался, а то лентяйничает. Сачкует. По дороге из специальной аптеки, где мелкому покупали очки, мы ели мороженое «Голли»[13]13
'Golly Bars' Ванильное мороженое с чёрной глазурью, в виде карикатурного негритёнка Голливога (Gollywog). Было очень популярно в Ирландии, сейчас не продаётся из соображений политкорректности (примечание переводчика)
[Закрыть]. Ехали мы на поезде. Синдбад порадовал маманю, что скоро вырастет, станет взрослым дядькой, найдёт работу, получит первую зарплату, сядет на поезд, дёрнет стоп-кран и заплатит штраф пять фунтов.
– А какую работу ты найдешь, Фрэнсис?
– Хочу стать фермером.
– Фу, фермеры на поезде не ездят, – поморщился я.
– Это как это не ездят? – изумилась маманя, – Конечно, ездят. Что ж, если они фермеры, им за поездами по шпалам бегать?