Текст книги "Падди Кларк в школе и дома (ЛП)"
Автор книги: Родди Дойл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
– Теренс Лонг.
– Во-во, Теренс Лонг.
Мы оба засмеялись.
– Теренс Лонг – дурачок,
Как китаец, без носок.
– Бедняга Теренс, – сказал папаня, – Ехал бы в Израиль, там сандалии в порядке вещей.
– Вторая Мировая – какая она? – спросил я.
– Долгая, – ответил папаня.
Даты я знал.
– Когда началось, я был совсем младенец, – сказал папаня, – А в сорок пятом я уже школу заканчивал.
– Шесть лет.
– Вот именно. Шесть долгих лет.
– Мистер Хеннесси рассказывал: впервые в жизни бананы увидел, когда ему было лет восемнадцать.
– И знаешь, я ему верю.
– Люк Кэссиди жутко опозорился. Спрашивает: «Мистер Хеннесси, а если бананов не было, что же всю войну обезьянки кушали?»
– И что мистер Хеннесси? – заинтересовался папаня, отсмеявшись.
– Побил он Люка-то.
Отец молчал.
– Шесть ударов.
– Сурово.
– Люк сам бы не додумался. Это Кевин Конрой его подучил.
– Да-а, оказал товарищу услугу.
– Люк аж плакал.
– Вот тебе и бананы.
– Кевинов брат поступил в FCA[8]8
FCA – An Forsa Cosanta Aitiuil, запасные силы Ирландской армии (примечание переводчика)
[Закрыть].
– Серьёзно? Научат его там по струнке ходить.
Я не понял, что папаня имел в виду. Не в канатоходцы же Кевинов брат записался.
– А ты служил там?
– Где, в FCA?
– Ну?
– Нет же.
– Во время…
– Отец мой служил в ВМО.
– А что значит?
– Войска местного ополчения.
– А ружьё у него было?
– Было, надо думать. Но домой он его не носил. Кажется.
– Вот вырасту и поступлю туда. Можно?
– В FCA?
– Ага. Можно?
– Естественно, можно.
– А Ирландия воевала?
– Никогда.
– А как же битва при Клонтарфе?
Я терпеливо ждал, пока папаня отсмеётся.
– Какая же это война?
– Не война, так что ж?
– Сам же говоришь – битва.
– А чем они отличаются?
– Ну, как бы тебе объяснить? Войны – они долгие.
– А битвы – они короткие.
– Ага.
– А зачем Брайан Бору сидел в шатре?
– Богу молился.
– А зачем в шатре? Ты же вот не ставишь шатёр Богу молиться.
– Жрать охота, – сказал вдруг папаня, – А тебе?
– И мне охота.
– Что на обед-то сегодня?
– Рубленое мясо.
– В точку.
– Как умирают от газа?
– Травятся.
– Как это травятся?
– Вдохнуть нельзя, лёгкие не справляются. К чему ты спрашиваешь?
– Насчёт евреев, – напомнил я.
– А, точно.
– А вдруг война? Ты пойдёшь воевать?
– Да не будет никакой войны.
– А вдруг? – упрямился я.
– Нет, никаких вдруг.
– Третья мировая война у ворот, – протянул я.
– Повоюем, значит.
– Пойдёшь на войну?!
– Пойду…
– Ну, тогда и я пойду.
– Молодчина. И Фрэнсис пойдёт.
– Куда ему? – отмахнулся я – Молод ещё.
– Да ты не боись, войны не будет.
– Да я и не боюсь.
– Молодец.
– Папаня! А ведь воевала Ирландия-то! С англичанами? Правда?
– Правда
– И это была не какая-нибудь там битва, – сказал я, – Это война была.
– Ну, думаю, да. Война настоящая.
– И мы победили.
– Победили. Прогнали их в шею. Задали перцу, век не забудут.
Мы оба засмеялись.
Обед удался, рубленое мясо ничуть не разлезлось. Я сидел на Синдбадовом месте, напротив папани, и Синдбад не возникал.
Не Адайдас, надо говорить, а А-ди-дас.
– Сам ты Адидас. Адайдас.
– Сам ты Адайдас. Адидас. И!
– Нет, ай.
– Кретин такой. И-и-и.
– Ай, ай, ай, ай, ай, ай, ай.
Бутсов «Адидас» ни у того, ни у другого не было. Я хотел их в подарок на Рождество: специальные, с серебряными гвоздиками. Даже заказал бутсы Санта-Клаусу, в которого нисколько не верил. Но писать всё равно пришлось – ради Синдбада и потому, что маманя велела. Синдбад хотел саночки. Маманя помогала ему сочинить письмо, а что касается меня, я своё уже давно дописал и в конверт положил. Но маманя не позволяла заклеить конверт: «ещё братиково письмецо вложим, и тогда…» Нечестно. Я хотел свой собственный конвертик.
– Не хнычь, – поморщилась маманя.
– Я не хнычу.
– Нет, хнычешь; не хнычь.
Я не хныкал. Идиотство – пихать два письма в один конверт. Санта-Клаус подумает: ага, письмо одно и то же, Синдбаду подарок принесёт, а я в пролёте. Притом я не верил в Санта-Клауса, в него одни детишки верят. Ещё раз скажет, что я хнычу – расскажу Синдбаду, что не бывает никакого Санта-Клауса. Весь день пропадёт на то, чтобы мелкий опять в него уверовал.
– Вряд ли Санта-Клаус саночки в Ирландию повезет, – втолковывала маманя Синдбаду.
– А почему-у?
– Снегу-то у нас мало, – вздохнула маманя, – Не покатаешься…
– Зимой же снег, – упрямился Синдбад.
– Раз в год по обещанию.
– А в горах?
– Ну, горы, – сказала маманя, – горы – это ехать и ехать.
– А на машине?
Как у неё терпение не лопалось? Я устал слушать и потащился на кухню. Если подержать почтовый конверт над паром, например, над кипящим чайником, можно распечатать его и опять запечатать без ведома окружающих. Чтобы достать чайник, пришлось вставать на стул. Я тщательно проверил, хватает ли в чайнике воды: не просто взвесил на руке, а заглянул под крышку. Потом отодвинул стул. Потом поставил стул на место, чтобы не мешался.
Когда я пришёл обратно в гостиную, Синдбад ещё ныл, хотел саночки.
– Он же обязан приносить, что попросят…
– Он и принесёт, – уговаривала маманя.
– А тогда как же?..
– Не хочет тебя разочаровывать. Санта-Клаусу нравятся такие подарки, чтобы играть с ними зимой и летом.
Даже голос не изменился. Нет чтобы пристрожить мелкого хорошенько.
Я ушёл на кухню, вынул письмо из конверта, положил его на стол – подальше от белого круга, оставленного молочной бутылкой. Я лизнул клейкую полоску, наклеил и сильно прижал. Пар тянулся из носика чайника тонкой струйкой. Повременим – пусть клей подсохнет. Теперь ещё пару! Чайник запел и засвистел. Я сунул конверт прямо в струю пара, но так, чтобы не обвариться. Слишком близко; бумага тут же намокла. Высоко задрав руку, я занёс конверт над паром. Ненадолго; конверт как-то поник, словно уснул. Я опять приставил стул, снял чайник и поставил на прежнее место – около чайницы. На чайнице сплетались хвостами и клювами японские птицы. Конверт слегка отсырел. Я вынес его на задний двор и там, в условиях строжайшей конспирации, поддел ногтем уголок. Ага, приподнимается. Сработало. Прижимаю клейкую полоску – приклеивается. Сработало. Когда я собрался домой, уже темнело, поднялся холодный ветер. Темноты я не боялся, разве что в ветреную погоду. Затем положил своё письмо в конверт.
Синдбад домучивал послание Санта-Клаусу.
– Кон-струк-тор, – диктовала маманя по слогам.
Да, в письмах мелкий был не дока. Маманя разрешила мне самому убрать Синдбадовы каракули в мой личный конверт. Я свернул его письмишко отдельно, чтобы сразу стало понятно – вот два письма совершенно разных людей.
Вернувшись с работы, папаня первым делом положил письмо в трубу. Он специально присел у камина так, чтобы мы не видели, с кем он разговаривает.
– Санта, ты получил письмо? – прокричал папаня в трубу и сам себе ответил глубоким басом, изображая Санта Клауса:
– Получи-ил.
Я покосился на Синдбада. Похоже, он и вправду верил, что это Санта Клаус откликается. Потом я покосился на маманю. Я-то не верил.
– Как подарки, справляешься? – гулко раздавался обычный папанин голос в трубе.
– Посмо-отрим, – завывал бас. – В основном справляюсь. А сейчас до свиданья. Мне ещё столько домов обойти. До свиданья.
– Скажите Санта Клаусу до свиданья, мальчики, – подыграла мама.
Синдбад заорал: «До свиданья!» Пришлось и мне прощаться с Санта Клаусом. Папаня вылез из трубы, так что мы смогли попрощаться как следует.
Моя грелка с горячей водой была красная, цветов Манчестер Юнайтед. Синдбаду досталась зелёная. Мне нравился запах грелки. То нальёшь в неё горячей воды, то выльешь и нюхаешь, нюхаешь. Я прямо совал нос в горлышко грелки. Ух, здорово! Не просто наливаешь воду – маманя показала – а кладёшь бутылочку на бочок и ме-е-едленно, аккуратно наполняешь грелку, а то воздух попадёт и резина испортится и прорвётся. Я попрыгал хорошенько на Синдбадовой грелке. Ничего не случилось, но больше я не прыгал. Иногда, если ничего не случается, значит, вот-вот случится, и тогда пиши пропало.
Дом Лайама с Эйданом был куда темнее нашего. Даже не из-за того, что мало солнца, а из-за того, что там было неряшливо. Неряшливо не в том смысле, что грязью заросло, а просто мебель была разбросана, стулья кверху ногами и тому подобное. Здорово было драться на диване, потому что диван весь продавился, и никто на нём драться не запрещал. Хоть на подлокотник усаживайся, хоть на спинку, хоть с ногами залезь и прыгай. А усевшись на спинку вдвоём, можно было устроить поединок над пропастью.
От дома Лайама с Эйданом я был в восторге. Как здорово там игралось! Все двери нараспашку, заходи куда хочешь. Однажды мы играли в прятки, и тут мистер О'Коннелл входит в кухню, открывает шкаф, который у плиты, а там я. Так мистер О'Коннелл, слова не сказав, достал мешок с печеньем и аккуратно прикрыл дверь. Что-то вспомнил, приоткрыл дверь снова и шёпотом спросил: «Печеньица хочешь?»
Там стоял коричневый мешок с ломаным печеньем. Хорошие печенья, только ломаные. Наша маманя никогда не покупала ломаного печенья.
У некоторых мальчиков в школе мамани работали. Наша не работала, Кевинова не работала, Лайама с Эйданом маманя вовсе умерла. А вот Иэна Макэвоя маманя работала на фабрике Кэдбери. Не весь год, только перед Пасхой и Рождеством. Иэн Макэвой, бывало, ел в школе на завтрак шоколадное пасхальное яйцо и с нами делился. Шоколад был вкуснющий, но само яйцо – какое-то кривобокое. Маманя сказала однажды, что миссис Макэвой работает на фабрике Кэдбери потому, что по-другому Макэвоям никак.
Я не понял.
– У твоего папочки лучше работа, чем у мистера Макэвоя, – сказала мама шёпотом и прибавила. – Только не болтай, не подводи меня.
Макэвои жили на нашей улице.
– А у моего папани лучше работа, чем у твоего!
– Ни фига!
– А вот фига!
– Ни фига!
– А вот фига.
– Чем докажешь?
– Твоя маманя работает в Кэдбери, потому что по-другому никак!
Иэн Макэвой не соображал, что это означает. Я тоже не соображал, но повторял:
– Никак по-другому! по-другому никак!
В общем, я ему врезал, он врезал мне, я одной рукой вцепился в занавеску, а другой двинул его со всей силы. Иэн Макэвой соскользнул ногами с дивана и грохнулся. Победа была за мной. Я сполз на диван.
– Чемпи-он! Чемпи-он! Чемпи-он!
Особенно мне нравилось сидеть в продавленной части, подальше от пружин, чётко вырисовывавшихся под обивкой. Обивка была блеск; точно узоры оставили как есть, а остальной ворс хорошенько подстригли газонокосилкой. Цветочные узоры на ощупь напоминали жёсткую траву или мой собственный свежеподстриженный затылок. Ткань совсем обесцветилась, только на прямом свету проявлялись контуры цветочков. На диване мы все вместе смотрели телевизор, растягивались во весь рост или устраивали славную драчку. Мистер О'Коннелл никогда не говорил «катись отсюда» или «сиди спокойно».
Кухонный стол у О'Коннеллов ничем от нашего не отличался, зато всё прочее было другое. Например, стулья все разные, а у нас одинаковые, деревянные с красной обивкой. Однажды я забежал за Лайамом, а они всей семейкой сидят, чай пьют. Стучусь на кухню как воспитанный. Мистер О'Коннелл мне: «Войдите!» И оказывается, он сидит там, где в нашем доме моё и Синдбада место, а не во главе стола, как садился наш папаня. Во главе стола восседал Эйдан. Солидно встал, поставил чайник и расселся, где моя маманя сидит.
Мне сделалось противно.
Он, мистер О'Коннелл, готовил завтраки, обеды… чего он только не готовил! К каждому ланчу были хрустящие хлебцы, а у меня – только сандвичи, которые, собственно, я не ел, а складывал их в парту. С бананами, с ветчиной, с сыром, с вареньем. Иногда съем один-другой, но большей частью прячу в парту. Когда парта переполнялась, это было заметно – сандвичи подпирали чернильницу, и она смешно кивала вверх-вниз. Я всё ждал, пока Хенно выйдет из класса – рано или поздно он выходил со словами, что, дескать, знает, чем мы заняты, стоит ему отвернуться, так что ведите себя спокойно, и мы своего рода верили – я выволок мусорку из-под учительского стола и подставил к собственной парте. Потом выгрузил из парты целую стопку пакетов. Все таращились. Некоторые сандвичи были завёрнуты в фольгу, некоторые – в полиэтилен или в бумагу. Ну и сандвичи! Что-то с чем-то, особенно те, которые снизу. Сплошь поросли плесенью: зелёной, голубой и жёлтой. Кевин подзадоривал Джеймса О'Кифа скушать бутербродик. Джеймс О'Киф как-то не рвался.
– Цыплак.
– Ешь, ешь.
– Сам ешь.
– Я съем, только если ты съешь.
– Цыплак.
Я смял фольгу, но бутерброд горой вылез с одного конца и стал разворачиваться с другого. Как в кино: всем сразу стало интересно. Дермот Келли аж свалился с парты, стукнувшись башкой об сиденье. Я подсунул под стол Хенно корзину, Келли ещё разреветься не успел.
Обычных размеров соломенная корзина для мусора доверху наполнилась старыми сандвичами. Запашище расползался и расползался по классу, а ведь только пробило одиннадцать: ещё три часа сидеть нам в этой тухлятине.
Обеды мистер О'Коннелл стряпал – блеск, закачаешься! Жареная картошка с бургерами! Стряпал – конечно, это громко сказано, сам он не готовил, просто домой привозил. Прямо из города, на поезде, потому что в Барритауне закусочную не построили.
– Любит Боженька О'Коннелла сыновей, – сказала маманя, когда отец рассказал ей, как от соседа О'Коннелла разит в поезде картошкой и уксусом, а пассажиры воротят носы.
Ещё мистер О'Коннелл всё перемешивал. Навалит в тарелку целую гору, проковыряет кратер, в серёдку вместо кипящей лавы – кусище масла, и как перелопатит! Самое смешное, что он не только себе перемешивал, а и всем нам. Заставлял нас бутерброды разминать. Или поставит на стол рисовую кашу «Амброзия» прямо в консервной банке, и лопайте из банки на здоровье. Салат у них не подавали никогда.
Синдбад не жрал ничего. Он вообще не жрал ничего, хлеб с джемом да джем с хлебом. Мама кормила его чуть не с ложечки; или тоже «не встанешь из-за стола, пока всё не съешь». У папани терпение лопнуло, он на Синдбада наорал.
– Не кричи, Падди, не надо, – шептала маманя папане, чтобы мы не слышали.
– Да он специально на нервы мне действует! – кипятился папаня.
– Только хуже сделаешь, – сказала маманя уже громче.
– Избаловала ты парня, испортила.
И папаня встал из-за стола.
– Так. Я пошёл читать газету. Когда вернусь, чтоб тарелка была пустая, а не то…
Синдбад скрючился на стуле и пялился в тарелку, точно приказывая ужину взглядом: «Встань и уйди! Встань и уйди!»
Маманя ушла за папаней – доругиваться. Я помогал Синдбаду всё съесть. У него еда валилась изо рта на тарелку и на пол.
В общем, мелкий просидел над ужином час или около того, пока папаня не проинспектировал тарелку. А чего её инспектировать, она пустая: что я не приговорил, то в помойном ведре.
– Этак-то лучше, – сказал папаня, и Синдбада отпустили спать.
Такой уж он был, папаня наш. Любил свинью подложить, и безо всякой особенной причины. Допустим, не разрешает и не разрешает нам смотреть телевизор, а через минуту сидит с нами на полу, досматривает хвостик этой несчастной передачи, даже не вспоминает, как мы его упрашивали только что. Он вечно был занят. То есть он вечно говорил: я занят, я занят, а сам в кресле посиживает.
Я весь дом прибирал в воскресенье утром, перед тем как идти к мессе. Маманя выдавала мне тряпку – чаще всего лоскут старой пижамы, а то и целые пижамные штаны. Начинал я с самого верху – с родительской спальни, надраивал маманин туалетный столик, раскладывал красиво гребни. Потом вытирал подголовник. Пыли там было – ой! Вся тряпка в пыли. Особенно я начищал картинку с Иисусом, раскрывающим в груди Святое своё Сердце – докуда доставал, протирал изо всех сил. Иисус свесил голову набок, точно котёнок. На полях картины были написаны папани с маманей имена, дата их свадьбы: двадцать пятое июля тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года, – и дни рождения всех нас, ктоме младшей сестрёнки, которая только-только родилась. Это писал сам отец Молони. Моё имя стояло первым: Патрик Джозеф, а потом сестрёнка, умерла которая: Анджела Мэри. Она умерла, ещё не родившись как следует. Третьим Синдбад, только не Синдбад, само собой, а Фрэнсис Дэвид. Потом сестрёнка Кэтрин Анджела. Для младшей, Дейрдре, оставили пустое место. Я был старший, поэтому меня назвали в честь папани. Пустых мест оставалось шесть. Я протирал лестницу сверху донизу, и перила тоже. Начищал все украшения в гостиной. И никогда ничего не разбил. Ещё я протирал старинную музыкальную шкатулку с нарисованными матросами, изнутри оклеенную истёртым войлоком. Повернёшь ключик, и шкатулка играет песенку. Шкатулка была мамина.
А вот на кухне я ни разу не прибирался.
Лайама с Эйданом тётка, которая из Рахени, сама убирала весь дом. У неё было трое детей, много старше Лайама с Эйданом, а муж работал в Корпорации газонокосильщиком. Дважды в год он приводил в порядок газоны на нашей улице. Нос у косильщика был громадный, багровый, весь в мелких порах, аж похожий на банную губку. Лайам уверял, что если рассматривать вблизи, то это не нос, а восьмое чудо света.
– А ты свою маманю вспоминаешь? – спросил я Лайама.
– Ага.
– Что ага?
Лайам не ответил, вздохнул только.
Тётка у них была здоровская. Ходила вперевалочку. Говорила «святые угодники, жарища», когда жарища, или «святые угодники, мороз», когда мороз. Бродя по кухне с чайником, напевала, чтобы не забыть, чем занимается: «чайку, чайку, чаёчку». Или, заслышав Ангелус, мчалась к телевизору, бухтя под нос: «новости, новости, новости, новости». Толстые вены у тётушки на ногах сплетались, как корни деревьев. Она пекла огромные роскошные печенья, которые оставались вкусными даже черствые.
У них была другая тётя, которая оказалась вовсе и не тётя. Кевин разболтал нам подслушанный разговор своих папани с маманей. У мистера О'Коннелла была девушка! Ну, не то чтобы девушка, а женщина средних лет. Звали её Маргарет. Эйдану она нравилась, а Лайаму не нравилась. Заходя в гости, она всегда угощала братьев пакетиком карамели «Кларнико» и строго следила, чтобы они поделили и белые, и розовые конфетки поровну, хотя по вкусу белые от розовых не отличались. Маргарет готовила ирландское рагу и яблочный тертый пирог. Лайам утверждал, что однажды, когда все они вместе смотрели по телевизору «Беглянку», Маргарет громко пукнула.
– Дамы не пукают.
– Ещё как пукают.
– Чем докажешь?
– Моя бабка вечно пердит, – сообщил Иэн Макэвой.
– Старушки-то, конечно, пукают, но молодые?
– Маргарет – старуха, – заявил Лайам.
– Полезны чёрные бобы – от них пердёж как звук трубы!
Однажды Маргарет уснула при Лайаме с Эйданом, тоже перед телевизором. Лайам подумал, что она падает в обморок, но нет – прикорнула и громко захрапела. Мистер О'Коннелл зажал Маргарет нос; она хрюкнула и перестала храпеть.
В каникулы, Лайам с Эйданом только отпраздновали Рождество, и пришлось уезжать в Рахени к тёте, которая родная тётя. Мы сто лет с ними не виделись. Потому что Маргарет переехала к мистеру О'Коннеллу. Потому что у них в доме одна спальня пустовала. Дом был такой же планировки, как наш. Лайам с Эйданом делили одну спальню на двоих, а сестрёнок-то у них не было, вот одна спальня и пустовала. Теперь Маргарет стала там жить.
– Вот ничего подобного, – посмеивался Кевин.
Родная тётя забрала Лайама с Эйданом к себе. Приехала посреди ночи с письмом из полиции. Там было сказано, что, мол, забирайте, потому что в доме Маргарет, которая быть в этом доме не имеет права. Это все мы знали. Я присочинил, что тётя посадила Лайама с Эйданом в кузов корпоративного грузовика и увезла. Кошмарная получилась сплетня, когда я её приукрасил. Собственное враньё я считал враньём, но остальной сплетне верил безоговорочно.
Лайама с Эйданом дядька раз прокатил нас в кузове своего личного грузовичка. Но потом заметил, что мы бегаем по кузову, и вытурил нас – опасно да опасно, да ничего удивительного, если мы эдак вылетим из кузова один за другим и размажем черепушки по асфальту.
Мы потопали пешком в Рахени. Долго топали: набрели на сарай с опорами электропередач компании E.S.B.[9]9
E.S.B. – Electricity Supply Board, ирландская компания, ведущий в стране производитель электрооборудования.
[Закрыть], который почему-то остался без присмотра, забрались наверх и устроили потасовку. Повсюду громоздились, как поленницы, телеграфные столбы, и пахло битумом. А ещё ломали замок на сарае, только не получилось. Ну, мы не всерьёз ломали, так, для смеху, я и Кевин. А потом пошли искать Лайама с Эйданом тётю.
Еле нашли мы дом этой тёти: крошка-коттеджик возле самого полицейского участка.
– Скажите, пожалуйста, – вежливо обратился я к тёте, – а Лайама с Эйданом можно?
Та буркнула из-за двери:
– Они на пруд пошли, уткам прорубь прорубить.
Пошли мы на этот пруд, в Сент-Эннз. Лайам с Эйданом оказались не на пруду, а на дереве. Лайам забрался высоко, на гибкие ветки, и отчаянно тряс дерево. Эйдану туда было не залезть.
– Эй! – заорал Кевин.
Лайам знай шатал дерево.
– Эй!
Лайам замер.
Они к нам не спустились. Да и мы к ним не полезли.
– Почему вы с тётей живёте, а не с папаней? – выкрикнул Кевин.
Лайам с Эйданом ничего не отвечали.
– Вот почему?
Мы пошли через поле для гэльского футбола. Я обернулся и еле разглядел Лайама с Эйданом на дереве. Они ждали, пока мы уйдём. Поискал я камней, не нашёл.
– Мы знаем, почему!
Я тоже кричал «Мы знаем, почему», хоть даже не догадывался.
– Мы знаем, почему!
– Брендан, Брендан, глянь сюда!
У меня в пуху манда!
Это мистера О'Коннелла так звали – Брендан.
– Брендан, Брендан, глянь сюда!
У меня в пуху манда!
– Кстати, – сказал папаня мамане, – что-то давно мистер О'Коннелл на луну не воет. Маргарет шла из магазина… Мы караулили у Кевиновой изгороди. Узнали её по шагам, по мельканию пальто сквозь изгородь.
– Брендан, Брендан, глянь сюда!
У меня в пуху манда!
Брендан, Брендан, глянь сюда!
У меня в пуху манда!
Хотелось воды, не из умывального крана, а кипячёной, с кухни. После ночничка, который в спальне, на лестнице было ни зги не видать. Спускался я ощупью.
Я спустился на три ступеньки, и тут… Переговаривались. Какое переговаривались: ругались! Я застыл как вкопанный. Было очень холодно.
На кухне, вот они где, взломщики. Я спасу папаню. Он заперт в спальне!
Но телевизор работал.
Я присел ненадолго. Замёрз, встал.
Телевизор работает; следовательно, маманя с папаней ещё не легли. Они внизу. А значит, нет на кухне никаких взломщиков. Уф.
Кухонная дверь была не заперта: свет оттуда сочился на ступени прямо мне под ноги. Никак не получалось разобрать, что они там толкуют.
– Перестаньте.
Только это я и смог прошептать.
Сначала я подумал, что один папаня кричит. Шепотом кричит, как все, кто старается говорить тихо и вдруг забывает.
Я стучал зубами, не сдерживаясь. Мне даже нравилось стучать зубами.
Маманя тоже кричала. Папанин крик я чуял нутром, а маманин – слышал ушами. Опять они дрались.
– А ты-то что же, Падди?!
Только эту фразу мамани я расслышал чётко.
И снова шепнул:
– Перестаньте.
Затихли. Сработало: я разнял их! Папаня вышел, уселся к телевизору. Я узнал тяжесть его шагов, особенные промежутки между ними, а увидал – только потом.
Дверьми они уж не хлопали.
Сто лет я сидел на лестнице, слушая, как маманя возится на кухне.
У здорового пони шкура мягкая и гибкая, а у больного – тугая, грубая. Телевидение изобрёл шотландец Джон Логи Бэйрд в 1926 году. Дождевые облака обычно называют нимбостратусы. Столица Сан-Марино – Сан-Марино. Джесси Оуэнс завоевал четыре золотых медали на Олимпийских играх 1936 года в Берлине. Гитлер ненавидел чернокожих, а Джесси Оуэнс был чернокожий. Берлин – столица Германии. Это всё я знал, это всё я читал. Читал я под одеялом с фонариком, притом не только ночью, но и днём: так было веселее, будто бы я шпион и прячусь, чтоб не поймали.
Я перевёл домашку на язык Брайля. До чего ж это оказалось трудно: не проткнуть бумагу иголкой, а лишь наметить пупырышки. Пока я управился, весь кухонный стол истыкал. А потом показал домашку папе.
– Это ещё что?
– Брайлевский шрифт. Для слепых.
Отец закрыл глаза, пощупал страницу, поинтересовался:
– И что там написано?
– Домашнее задание, – втолковывал я, – По английскому. Сочинение «Моё домашнее животное». Пятнадцать строк.
– Учитель что, ослеп?
– Да нет. Я просто для интересу. Обычным шрифтом я тоже написал.
Хенно бы меня изничтожил, вздумай я притащить в класс брайлевский текст.
– Так у тебя же нет домашнего животного.
– Разрешили выдумать.
– Кого ж ты выбрал?
– Собаку.
Папаня посмотрел страницу на просвет. Я тоже смотрел её на просвет.
– Молодец, – сказал он и вновь пощупал пупырышки с закрытыми глазами. – Но разницы не ощущаю. А ты?
– И я.
– Надо понимать, когда зрение пропадает, остальные чувства как-то обостряются…
– Ага. Брайлевский шрифт изобрёл Луи Брайль в 1836 году.
– Точно?
– Точно. Он был француз и ослеп в детстве в результате несчастного случая.
– И назвал шрифт в собственную честь?
– Ага.
Я учился. Учился читать пальцами. Уже заучив, что написано, я нырял под одеяло без фонарика. Касался страницы: ямочки, пупырышки. Моё любимое животное – собака. Так начиналось сочинение. Но читать по Брайлю не получалось – пальцы не различали, где начинается и где кончается буква.
Я учился быть слепым, но открывал и открывал глаза. Завязывал их платком, узел получался неудачный, а просить кого-то, объясняться мне было стыдно. Тогда я поклялся себе, что если ещё раз открою глаза, прижму палец к горячей плите, но чувствовал, что не сделаю так, и продолжал подглядывать. Однажды Кевин подучил меня прижать палец к плите. Ожог не сходил несколько недель, и от пальца пахло палёным.
Средняя продолжительность жизни домовой мыши – восемнадцать месяцев.
Маманя завизжала.
Я шевельнуться не мог, куда там пойти посмотреть.
Маманя пошла в туалет, а там мышь в унитазе бегает. Папаня был дома. Он бросился на помощь, спустил воду, но поток не смыл мышонка, потому что мышонок спрятался под ободок. Папаня сунул ногу в унитаз и ну спихивать мышь в воду. Тут уж и я захотел посмотреть, в честь чего маманя так визжит. Бедная мышь тонула, захлёбывалась, выплывала, а папаня ждал, пока наполнится бачок.
– Ой, Господи Боже ты мой, – причитала маманя, – Падди, сдохнет или не сдохнет?
Папаня молчал. Вода шумела. Он считал, скоро ли наполнится бачок. Губы его шевелились, отсчитывали секунды.
– Средняя продолжительность жизни домовой мыши – восемнадцать месяцев, просветил я родителей. Совсем недавно я прочел книжку о мышах.
– Только не в моём доме! – прогремел папаня. Маманя чуть не расхохоталась, но спохватилась и дала мне подзатыльник.
– А можно мне посмотреть?
Маманя заступила мне дорогу.
– Пусть его, – разрешил папаня.
Мышь плавала хорошо, но не хотела плавать, а выбиралась и выбиралась из воды.
– Салют! – воскликнул папаня и вновь спустил воду.
– Можно оставим мышонка? – сказал вдруг я, – я о нем заботиться стану. – Эта мысль пришла мне в голову неожиданно. А что, чем не домашнее животное, чем не друг?
Тем временем мышь засасывало в воронку всё глубже, и вот затянуло в трубу. Синдбад лез посмотреть.
– Ничего. Мышонок выплывет на очистных, – сказал я. Синдбад не сводил глаз с воронки.
– Ему там понравится, – подтвердила маманя, – Мыши и должны жить на очистных. Он там приживётся.
– А можно мне мышку? – заныл я.
– Ни-ког-да, – отчеканил папаня.
– Ну, на день рожденья?
– Нет.
– Ну, на Рождество?
– Нет.
– Их даже северные олени боятся, – сообщила маманя, – Ну всё, мальчики, всё, пойдём.
Маманя хотела выставить нас из туалета. Мы ждали, когда мышонок выплывет.
– Чего-чего? – переспросил папаня.
– Мышей, – повторила маманя и кивнула на Синдбада. – Олени боятся мышей.
– И правда, – сказал папаня.
– Ну, пойдёмте, мальчики.
– Я в туалет хочу, – заканючил Синдбад.
– А мышь тебя тяп за попу, – не упустил я случая.
– А мне по-маленькому! Я по-маленькому умею стоя.
– А мышь тебя тяп за яички.
Маманя с папаней спускались вниз, не слушали.
Синдбад стоял слишком далеко и обмочил сиденье и пол.
– А Фрэнсис сиденье не поднял! – радостно заорал я.
– Нет, поднял, нет, поднял! – и Синдбад с грохотом поднял сиденье.
– Он только сейчас, когда я сказал!
Родители не обратили внимания. Синдбад вытер сиденье рукавом. Я от души врезал ему пенделя.
– Если Земля вращается, почему мы не вращаемся? – спросил Кевин.
Мы лежали в высокой траве на сплющенных ящиках и смотрели в небо. Трава оказалась сырая-пресырая. Я знал, как ответить, но помалкивал. Знал ответ и Кевин, потому и спрашивал. Это было понятно по голосу. Не любил я отвечать на вопросы Кевина. И никогда не спешил с ответом, ни в школе, всегда пропускал его вперёд, пусть его выскажется.
Самая лучшая из читанных мною историй была об отце Дамьене и прокаженных. Мирское имя отца Дамьена было Йозеф де Вюстер. Родился он в 1840 году в Бельгии, в местечке Тремелоо.
Дело оставалось за прокаженными.
Когда отец Дамьен был маленький, его звали Йеф, и он был толстый. Взрослые пили тёмное фламандское пиво. Йозеф хотел стать священником, а отец его не пускал. Но всё он равно стал священником.
– Сколько платят священникам? – спросил я.
– Им переплачивают, – отвечал папаня.
– Ш-ш, Падди, – шикнула маманя на папаню, – Им вовсе не платят, – обратилась она ко мне.
– Как не платят?
– Это трудно… – начала маманя. – Ну, сложно объяснить. У них призвание.
– А что такое призвание?
Йозеф де Вюстер вступил в Конгрегацию Святых Сердец Иисуса и Марии. Конгрегация – это вроде клуба священников. Основатель Конгрегации Святых Сердец, имя которого я забыл, прожил очень трудную жизнь, чудом спасался из лап французских революционеров, которые хотели его казнить. Он жил в тени гильотины. Когда настала пора взять новое имя, Йозеф назвался Дамьеном в честь мученика первых веков христианства. Сначала он был брат Дамьен, а потом стал отец Дамьен. И вот поплыл он на Гавайи. Капитан решил пошутить, натянул поперёк линзы телескопа волосок и дал отцу Дамьену посмотреть. И наврал, что это линия экватора. Отец Дамьен поверил, но не потому, что идиот, а потому что в то время про экватор мало кто понимал. А ещё отец Дамьен сам пёк причастные облатки из муки, когда на корабле они кончились. А ещё он не болел морской болезнью, сразу стал как настоящий моряк.
Лучше всего облатки получаются из венского рулета, особенно из свежего. Тогда размачивать не надо. Неплох и батон, а вот простой нарезной хлеб не годится – расползается. Особенно трудно нарезать облатки, чтобы были совершенно круглые и ровные. Для шаблона я брал пенни из маманиного кошелька. Однажды она меня застала на месте преступления. Пришлось рассказать, зачем я взял. Вдавливаешь пенни со всей силы в ломоть, и вместе с монеткой выдавливается аккуратный кружочек. Мои облатки получались вкусней настоящих. Потом оставляешь их на подоконнике на пару дней – затвердевают, как церковные, но вкусу никакого не остаётся. Интересно, грех ли самому делать облатки. Наверное, нет, что тут такого? Одна облатка с подоконника успела заплесневеть. Вот это грешно – допускать, чтобы облатка заплесневела. Я прочёл одну Богородицу и четыре Отче наших. Мне больше нравилось Отче наш, чем Богородица – длиннее и красивее. Я прочёл их себе под нос в тёмном сарае.