Текст книги "Падди Кларк в школе и дома (ЛП)"
Автор книги: Родди Дойл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Хотела проверить, нет ли на подошвах битума.
– Да чистенькие, – убеждал я маманю. – Я ж проверил.
Я так и стоял в полуспущенных штанах. Маманя, чтобы я поднял вторую ногу, пошлёпала по колену сбоку, несколько раз раскрыла ладонь, пока я не понял, что от меня требуется, и не поставил ступню ей в руку. Рассмотрела подошву.
– Я же говорил… – пробубнил я.
Маманя отпустила мою ногу. Когда её что-то раздражало, она не могла говорить – только показывала рукой и щёлкала пальцами.
Как говорил в древности Конфуций, ложишься спать с зудящей задницей – встаёшь с утра с вонючим пальцем.
Он сделал из пальцев птичий клюв и, сжимая-разжимая пальцы, тыкал мамане в нос:
– При-ди-ра, при-ди-ра.
Маманя беспомощно огляделась и снова посмотрела папане в глаза.
– Падди, – прошептала она.
– Войти не даёт, с порога придирки…
– Падди…
Я отлично понимал, что значит «Падди», вернее, то, что вкладывает маманя в имя «Падди». Понимал и Синдбад, и даже маленькая Кэтрин соображала, иначе бы не переводила так испуганно огромные глазища с маманиного лица на папанино.
Он застыл. Вздохнул глубоко, ещё раз вздохнул. Сел. Он уставился на нас, как бы узнавая. Потом вроде опомнился.
– Как учёба?
Синдбад захохотал, причём старался хохотать громче и веселее. Понятно, зачем.
– Здорово, папочка, – сквозь смех выговорил он.
Мне было понятно, зачем Синдбад хохочет, но подгадал он не вполне удачно. Решил – всё, гроза прошла. Папаня сел спокойно, интересуется насчёт учёбы, значит, ужас кончился.
Ничего, научится.
– Почему здорово? – задал вопрос папаня. Вопрос нечестный, чтобы подловить Синдбада, как будто бы он тоже участвует в ссоре.
– Просто здорово! – бросился я на выручку.
– Да? – папаня смотрел не на меня, а на Синдбада.
– Одного парня вытошнило на уроке, – бодро выпалил я. Синдбад вытаращил зенки.
– Неужели? – обратился к нему папаня.
– Точно, – ответил я.
Отец выжидательно посмотрел на Синдбада, тот отвёл от меня взгляд и пробормотал:
– …точно.
Сработало. Папаня изменился. Скрестил ноги, смешно зашевелил ступнёй вверх-вниз. Это знак. Победа! Я спас Синдбада.
– Кого?
Я победил папаню. Малой кровью.
– Фергуса Суини.
Синдбад опять вытаращил зенки: Фергус Суини учился в другом классе.
Папаня обожал всякие гадости, поэтому спросил:
– Бедный Фергус, как же он так?
Но мелкий был уже во всеоружии:
– Изо рта фонтаном.
– Не может быть! – изобразил удивление папаня, – Пакость какая.
Он считал себя умником, делающим из несмышлёнышей посмешище. А на самом деле мы были умники, а он – посмешище и несмышлёныш.
– Кусками, – сказал Синдбад.
– Кусками, – повторил папаня.
– Жёлтыми комками, – поддакнул я.
– И на тетрадку, – сказал папаня.
– Ага, – кивнул Синдбад.
– И на учебник, – сказал папаня.
– Ага, – кивнул Синдбад.
– И на соседа по парте, – придумал я.
– Ага, – кивнул Синдбад.
Мы стояли в кругу, а Кевин за кругом. Мы жгли костёр и смотрели в огонь – так полагалось. Ещё не стемнело. Мы держались за руки – так полагалось, и придвигались всё ближе к огню. Глаза жгло, а тереть их запрещали правила. Мы играли в эту игру уже третий раз.
Наступила моя очередь.
– Гвоздодёр.
– Гвоздодёр! – без единой улыбки повторили мы хором.
– Гвоздодёр, гвоздодёр, гвоздодёр!
Пели мы только второй раз. Раньше делали лучше, правильнее: только выкрики и индейские кличи. Так правильнее, особенно пока светло.
Слева стоял Лайам. Земля сочилась влагой, как болото. Кевин кочергой хлопнул Лайама по плечу. Его очередь.
– Шпалера.
– Шпалера!
– Шпалера, шпалера, шпалера!
Мы ушли на пустырь за магазинами, подальше от дороги. Некоторые места, где мы раньше играли, теперь были для нас потеряны. Территория наша сужалась. В рассказе, который читал вслух Хенно, глупейшем детективчике, речь шла о женщине, которая прищипывала розы на шпалерах. Потом её убили и долго, нудно искали убийцу. Мы плевать хотели, кто убийца, но слушали внимательно: вдруг Хенно опять скажет «прищипывала». Не сказал. Зато через предложение звучало слово «шпалера». Что такое шпалера, не знал никто.
– Бука.
– Бука!
– Бука, бука, бука!
– Невеглас.
– Невеглас!
– Невеглас, невеглас, невеглас!
Никогда не догадаешься, какое слово следующее. Я старался: услышу на уроке незнакомое или просто звучное словечко – и внимательно смотрю, какое у кого выражение лица. Так же поступали и Лайам с Эйданом, и Кевин, и Иэн Макэвой – коллекционировали слова.
Опять моя очередь.
– Нестандарт.
– Нестандарт!
– Нестандарт, нестандарт, нестандарт!
Песнопение окончено. Глаза мои, глаза – ну, сущая пытка. Ветер-то дул в мою сторону, и весь дым, весь пепел сдувало мне в рожу. Зато потом приятно вытряхивать сухой пепел и золу из волос.
Началась настоящая церемония: наречение имён. Кевин ходил взад-вперёд за нашими спинами. Оглядываться запрещалось. Мы определяли, где находится жрец, только по голосу и шелесту шагов в траве, если Кевин заступал за вытоптанный круг. И вдруг – свист сзади. Кочерга! Ужасно и прекрасно – не знать. Просто блеск это волнение, это ожидание, особенно когда после вспоминаешь.
– Я Зентога, – начал Кевин.
Свист.
Прямо за спиной.
– Я Зентога, верховный служитель великого бога Киунаса[18]18
от Ciúnas (ирл.) – безмолвие, молчание, тишина
[Закрыть].
Свист.
Откуда-то сбоку. Я зажмурился. И первым оказаться хотелось, и слава Богу, что Кевин отошёл.
– Киунас Великий дарует людям имена! Слово плотию стало!
Удар, крик. Эйдан получил кочергой поперёк спины.
– Говешка! – выкрикнул Эйдан.
– Отныне и вовеки имя тебе Говешка, – возвестил Кевин, – Так велит Киунас всесильный.
– Говешка! – прокричали мы.
Мы находились на безопасном расстоянии от магазинов и могли орать что угодно.
– Слово плотию стало!
Свист. Удар.
Совсем рядом.
Иэн Макэвой.
– Титька!
Совсем рядом; боль Иэна Макэвоя прошла сквозь меня.
– Отныне и вовеки имя тебе Титька. Так велит Киунас всесильный.
– Титька!
Слово непременно должно быть скверное, ругательное – этот главное правило. Если оно не совсем скверное, получаешь новый удар кочергой.
– Слово плотию стало!
– Ещё одна титька!
Близился мой черёд. Я уткнулся в колени лицом. Руки вспотели, выскальзывали из рук Иэна Макэвоя и Лайама. Кое-кто плакал. Не один «кое-кто», а несколько.
За спиной раздался голос:
– Слово плотию стало!
– А-а-а!
Это Лайам. Свист. Ещё удар. На сей раз какой-то нечестный, с подвохом.
– Это пока не слово, – выдохнул Лайам сквозь зубы.
Кевин ударил Лайама, потому что он не сказал ругательство. От боли и ярости голос Лайама дрожал.
– Верные Киунасу не ведают боли, – бросил Кевин.
Лайам заревел.
– Верные Киунасу не ревут!
И Кевин опять замахнулся. Я прямо чувствовал, как взлетела кочерга. Но рука Лайама выскользнула из моей. Он с трудом вставал.
– Тьфу на твоего Киунаса, идиотская игра.
Кевин всё-таки на него замахнулся, но Лайам стоял слишком близко. Я не вмешивался; никто не вмешивался. Украдкой я потёр щёки: кожа натянулась и горела.
– Да падёт проклятие на твой род, – с этими словами Кевин все-таки выпустил Лайама.
Смиффи О'Рурк вышел из игры неделю назад, получив кочергой по хребтине пять раз, поскольку «распроклятый» звучало не очень гнусно, а ничего ругательнее Смиффи О'Рурк не знал. Миссис О'Рурк даже в полицию ходила – если верить Кевину – но ничего не добилась, а спина Смиффи по-прежнему переливалась всеми цветами радуги. Мы очень веселились, глядя, как Смиффи бежит, точно пригибаясь под обстрелом: выпрямиться он не мог. Сейчас-то никто не веселился. Лайам брёл в сторону дырки, которую мы сами прорезали в новой проволочной ограде. Вечерело. Лайам шагал осторожно. Слышно было, как он всхлипывает, и хотелось уйти с ним вместе.
– Великий Киунас уничтожил твою мать! – воздел руки Кевин. Я покосился на Эйдана: в конце концов, это и его мать. Он не двинулся с места, не отвернулся от огня. Я выжидал. Эйдан не шевелился. Что ж, приму кару, выберу то же, что выбрал Эйдан. Прекрасно стоять в круге, лучше, чем уходить с неудачником Лайамом.
Я следующий. Двое других тоже не получили имён, но следующий – я. Мы снова встали в круг – ещё теснее, ведь Лайам ушёл. Если быстро пихнуть кого-нибудь, он свалится прямо в костёр. Мы подползли на задницах ещё ближе.
Сто лет Кевин бродил за нашими спинами. Уже стемнело. Я закрыл глаза и слушал ветер. Ноги почти горели. Кевин исчез; я не мог догадаться, где он. Я слушал и не слышал. Лайама не существовало нигде.
– Слово плотию стало!
Спина точно надвое развалилась. Рёбра взорвались одно за другим.
– Хуй!
– Отныне и вовеки имя тебе Хуй.
Ну, всё.
– Так велит Киунас величайший!
Дело сделано.
– Хуй!
Самое лучшее слово, но кричали его не так чтобы громко. Все струсили, заглушили крик, все, но не я. Я заплатил за него сполна. Прямо в позвонок кочерёжкой своей. Палач. Ни распрямиться, ни охнуть, ни вздохнуть. Всё, всё. Дело сделано. Я разлепил веки.
– Слово плотию стало!
Кого-то скрючило от боли. Я блаженствовал.
Хуй – самое лучшее слово. Самое опасное. Нельзя повторять даже шёпотом.
– Мандушка!
Хуй – всегда слишком громко, слишком поздно заткнуть глотку. Это слово взрывается в воздухе и медленно падает на головы. Наступает вселенское молчание, на волнах которого покачивается один лишь Хуй. Несколько секунд смерти, ожидания Хенно, который обернётся, и увидит, как на макушку тебе падает Хуй. Секунды ужаса – и он все же не обернулся. Такое слово вообще нельзя говорить. Даже выплёвываешь его из себя, а оно и не должно произноситься. Скажешь – и ждёшь, что схватят за шиворот и накажут. Вырываясь, оно звучит, как электросмех, как беззвучный вздох с хохотом пополам, – так веселиться можно только над запретным, – как нутряная щекотка, вырастающая в сверкание боли, и рот разрывается: на волю, на волю! Предсмертные судороги. А предсмертные судороги по пустякам не случаются.
– Слово плотию стало!
Удар. Ещё одно запретное слово. Я выкрикнул его во всё горло.
– Отныне и вовеки имя тебе Муде.
Последнее.
– Так велит Киунас величайший!
– Муде!
Вот и всё, можно отойти от костра; до будущей недели. Я с трудом разогнулся. Да, игра стоила свеч. Я, не Лайам, стал героем.
– В следующую пятницу Киунас Великий наречёт вам новые имена, – сказал Кевин, но его уже не слушали. Жрать охота, по пятницам рыба. Предполагалось, что мы будем зваться новыми именами всю неделю, но на самом деле уже все забыли, кто там Мандушка, а кто – Говешка. Зато моё имя каждый помнил твёрдо. Меня звали Хуй.
Следующая пятница так и не настала. От Кевиновой кочерги нас уже воротило, зады сплошь в синяках. А Кевин отказывался сам подставлять спину и получать имя, видите ли, я навечно жрец, так велит Киунас. Играли бы мы и дольше, хоть веки вечные, если б священнослужитель сам время от времени получал кочергой. Но кочерга была Кевинова, и Кевин никому её не доверял. Один я по-прежнему называл его жрецом Зентогой, но всё равно радовался, что в пятницу не схлопочу поперёк хребта. Кевин ушёл бродить в одиночку, а я прицепился к нему, делая вид, что, мол, за друга горой. Мы пошли на побережье и швыряли камнями в море.
Я наворачивал круги по саду, потому что вокруг дома – это мало. Ну, не стоялось спокойно. Пробежал два круга, причём по-настоящему быстро, чтобы успеть к телевизору на повтор матча. Нужно воспитывать силу воли.
Джордж Бест…
Джордж Бест…
Джордж Бест забил гол в финале Кубка Европы. Я любовался, как он бежит в середину поля, сверкает улыбкой, но, кажется, не удивляется.
Отец обнял меня за плечи. Специально встал и обнял за плечи.
– Чудесно, – приговаривал он.
Папаня тоже болел за Юнайтед, хотя и не так усердно, как я.
– Чертовски чудесно.
Пат Креранд, Фрэнк Маклинток и Джордж Бест висели в воздухе. Мяч находился над макушкой Маклинтока, но трудно было определить наверняка, кто же его отбил. Скорее всего, Джордж Бест. Его чёлка взлетала, как будто он только взмахнул головой, отбивая мяч, который явно летел не к нему, а от него. Фрэнк Маклинток как бы улыбался, Пат Креранд как бы вопил во всю глотку, и только Джордж Бест был как обычно, как будто провёл комбинацию и смотрит, как мяч будет трепыхаться в сетке. Вот-вот – и гол.
В книге были сотни фотографий, но я всё чаще возвращался к одной. Креранд с Маклинтоком – было заметно, что они прыгают, и только невозмутимый Джордж Бест будто стоял на твёрдой земле. Ноги прямые и чуть в стороны, как в строю по стойке «вольно». Одни волосы – к небу. Будто бы вырезали фотографию Джорджа Беста и наклеили на фотографию прыгающих Маклинтока с Крерандом на фоне тысяч голов и черных курток вдалеке, на трибунах. Его лицо не выражало усилия: рот лишь слегка приоткрыт, руки сложены, но не сжаты, шея как бы расслаблена, не то, что у Фрэнка Маклинтока, у которого точно вместо жил верёвки выросли.
А я ведь ещё кое-что нашёл. Вступление на странице одиннадцать, на развороте с фото Джорджа Беста. Прочёл вслух. Потом зачитал снова последний параграф.
– Впервые, ещё в рукописи, читая данный труд, я испытал особое удовольствие благодаря тому, как рекорды и средние показатели гармонично вписывались в совокупный текст…
Я не смог бы объяснить, что значит эта фраза, но наплевать.
– В этой книге воплощается моё представление о наиболее удачном сочетании образовательного и развлекательного жанров. Желаю вам наслаждаться чтением так же, как я.
И под вступлением – подпись Джорджа Беста.
Джордж Бест подписал мне книжку.
И ведь папаня молчал по автограф. Просто дал мне книгу, сказал: «с Рождеством» и поцеловал в щёку. Чтобы я сам нашёл, где расписался великий Бест.
Джордж Бест.
Только не Джорди. Никогда не называл Джорджа Беста Джорди. Ненавижу, когда называют его Джорди.
Джордж Бест.
На фотографии он не заправил футболку в шорты, а остальные двое – заправили. Из моих знакомых никто не заправлял футболку в шорты, даже те, кто обзывал Джорджа Беста бесполезным болваном; они все носили футболки навыпуск.
Я принёс книгу папане, чтобы он знал: автограф найден, и это восторг, самый лучший подарок в моей жизни! Книга называлась «Иллюстрированная история футбола». Огромная, толще ежегодника, тяжеленная. Явно для взрослых. Обещанные иллюстрации, конечно, были, но хватало и текста, причём меленького. Я решил прочитать всю книгу в один присест.
– Я нашёл! – твердил я и тыкал пальцем в книгу, в автограф.
Папаня сидел в кресле.
– Нашёл? – переспросил он, – Молодец. А что?
– Что «что»?
– Нашёл что?
– Как что? Автограф!
Разыгрывает он меня, что ли?!
– Давай посмотрим, – сказал папаня. Я разложил книгу у него на коленях.
– Вот, вот.
Папаня потёр автограф подушечкой пальца.
Почерк у Джорджа Беста был прекрасный: высокие узкие буквы с наклоном вправо. Под именем – прямая, как стрела, черта, соединяющая Дж и Б, до самого Т в конце, и даже чуть дальше. А росчерк похож на диаграмму «пуля, отскакивающая рикошетом».
– Он в магазин зашёл? – не отставал я от папани.
– Кто?
– Джордж Бест.
Тревога шаром закаталась у меня в желудке, и я спросил сразу, чтоб она не разрослась.
– Ну да, – кивнул папаня.
– Не может быть!
– Может.
– Неужели?
– Ну, сколько можно повторять…
Это-то мне и требовалось. Чтобы папаня сказал «ну, сколько можно повторять» без гнева, спокойно, как сказал бы любую другую фразу, не отводя глаз.
– А какой он? – спросил я без желания поймать папаню на вранье. И папаня это знал.
– В точности так, как ты предполагаешь.
– В футбольной форме?
Да, я действительно «в точности так и предполагал», представить себе не умея, что Джордж Бест не всегда носит форму. Я видел его цветную фотографию в зелёной форме Северной Ирландии, а не в обычной красной, и был очень задет.
– Да нет, что ты, – сказал папаня, – в спортивном костюме.
– А что он сказал?
– Э-э…
– А почему ты его не попросил вписать моё имя?
Я ткнул пальцем в автограф.
– Джордж Бест – такому-то.
– Некогда было, – сказал папаня.
– Очередь большая?
– Колоссальная.
Всё хорошо, всё правдоподобно, всё как надо, но я не отставал:
– Он только ненадолго заскочил? – спросил я.
– Угадал, – улыбнулся папаня, – В Манчестер улетал ночью.
– На тренировку?
– Угадал.
Год спустя я смекнул, что автограф Джорджа Беста просто напечатан, а папаня – враль.
В большую комнату входить было нельзя. Она носила название «салон», и ни у кого больше салона не было, хотя все дома, кроме построенных Корпорацией, были одинаково спланированы. Наш салон у Кевиновых мамани с папаней называлась гостиной, а в доме Иэна Макэвоя – комнатой, где телевизор. А вот у нас – додуматься только, салон. Потому что маманя так велела.
– А что это значит? – спрашивал я.
Я называл салон салоном с самого раннего детства, но только сегодня в первый раз это называние показалось смешным. Мы гуляли на заднем дворе. Только тучи хоть немного расходились, маманя распахивала заднюю дверь и выгоняла всех на прогулку. Она задумалась над ответом, но не сердито, а мягко улыбаясь. Сестрёнки спали. Синдбад ставил в вазочку траву.
– Значит: красивая комната, – ответила она наконец.
– Салон означает «красивый»?
– Да, – согласилась маманя, – но только в отношении к комнате.
Похоже, не сочиняет. Понятно.
– А почему просто не сказать: хорошая комната? – удивлялся я, Вдруг подумают, что мы там солонину храним или слоняемся?
– Не должны.
– А вдруг? – не отставал я.
Я говорил серьёзно, не просто чтобы что-то сказать, хотя за мной такой грех водился.
– Вдруг тупые?
– Ну, это должна быть высшая степень тупости.
– Тупиц полно на свете, – просветил я маманю, – У нас целый класс одних тупиц.
– Хватит, – поморщилась маманя.
– Целая параллель тупиц. Класс дефективных.
– Нехорошо так говорить, хватит.
– А почему нельзя говорить попросту «чистая комната»? – не отставал я.
– Это неправильно, – отмахивалась маманя, и довольно-таки бессмысленно. Комната была именно чистая. Нам туда не разрешали заходить, поэтому там всегда царил порядок.
– Почему неправильно? – не отставал я.
– Несолидно как-то звучит. Дёшево, – сказала мама и заулыбалась. – Это – ну, не знаю – «салон» красивее, чем «чистая комната». Звучит приятно, необычно.
– Необычные имена – это считается красиво?
– Конечно.
– А тогда почему ты меня назвала всего-навсего Патрик?
Маманя хихикнула, но сдержалась и просто улыбнулась мне – чтобы я не вздумал, что маманя надо мной насмехается.
– В честь папы, естественно.
Приятно было зваться в честь папы.
– У нас в классе пять человек Патриков.
– Не может быть.
– Патрик Кларк – это я. Потом – Патрик О'Нил, Патрик Редмонд, Патрик Женоччи и Патрик Флинн.
– Это много. Потому что имя красивое, ценится.
– Троих называют Падди, – начал я рассказывать, – один Пат, и Патрик один.
– Не может быть. А тебя как называют?
Я поколебался.
– Падди.
Мама не стала возражать, но дома-то я был Патрик!
– А который Патрик? – не утерпела она.
– Патрик у нас Женоччи.
– Его дедушка итальянец, – сказала мама.
– Да знаю я. Но он и в Италии-то не бывал, Патрик Женоччи.
– Когда-нибудь да поедет.
– Когда вырастет, – сказал я. – А я, когда вырасту, поеду в Африку.
– Серьёзно? А зачем?
– Поеду, и всё, – ответил я, – Есть на то причины.
– Заботиться о негритянских детях?
– Вот уж нет! – Совершенно не хотелось заботиться о негритянских детях. От меня ожидали жалости, сочувствия к ним, маленьким, голодающим язычникам, но мне было плевать на негритянских детей. Даже хуже – сама мысль о них приводила меня в ужас: миллионы, миллионы пучеглазых скелетиков с раздутыми брюшками… брр…
– Тогда зачем же? – не отставала маманя.
– Зверей смотреть, признался я.
– Ой, это здорово!
– Но жить там, в Африке, не останусь, – добавил я. А то вдруг маманя отдаст кому-нибудь мою кроватку?
– А каких зверей? – уточнила маманя.
– Всяких.
– Нет, ну особенно.
– Зебр и обезьянок.
– Может, хочешь стать ветеринаром?
– Не-а.
– Почему же?
– Да ну! У нас в Ирландии ни зебр, ни обезьянок.
– А отчего тебе нравятся зебры?
– Нравятся, и всё.
– Они славненькие.
– Ага.
– Пойдём в зоопарк, хочешь?
– Не-а.
Феникс-Парк – это блеск: пещера, олени! Вот бы туда съездить ещё раз. И ехать на втором этаже автобуса, любоваться оттуда парком. Мы ездили в Феникс-Парк отмечать моё первое причастие. Сначала отпраздновали с тётками-дядьями, потом тряслись всё утро на автобусе, ведь тогда ещё машины не было… Только не в зоопарк! Не хотелось мне в зоопарк.
– А что так? – задала вопрос мама.
– Пахнет, – исчерпывающе разъяснил я.
Какое там пахнет. Куда хуже, чем просто пахнет; ужас был не в вони, не в клочьях меха на решётке, а в тайном смысле этой вони, клочьев и решёток. Зверей-то я любил. Уголок домашних животных – кролички – лавка – денег жалко – придётся Синдбада мятными леденцами угощать. Вонищу я помнил отчётливо, а животных смутно. Маленькие, непрыгучие кенгуру-валлаби. Обезьяньи пальчики цепляются за проволоку.
Я собирался объяснить мамане, я мечтал ей объяснить, хотя бы попытаться. Она помнила запах зоопарка, догадывался я по улыбке и по тому, как она сдерживала свою улыбку, чтобы меня не задеть. И я как раз собирался объяснить…
Но тут влез Синдбад и всё испоганил.
– А из чего делают рыбные палочки?
– Из рыбы.
– Из какой?
– Из всякой.
– Из белой рыбы, – поправила маманя, – Из трески.
– А почему-у?..
– Никаких «почему». Когда я ем, я глух и нем, – сказал папаня, – Чтоб тарелка стала чистая. Тогда и задавай вопросы.
В нашем районе Барритауна двадцать семь собак. У пятнадцати из них хвосты купированы.
– Откупированы.
– Купированы, дуралей.
Хвосты собакам купируют, чтобы они не теряли равновесия. Когда машут хвостами, то не удерживают равновесия и падают, поэтому хвост надо отрезать.
– Только пока щенки.
– Ага.
В смысле – падают, только пока щенки.
– А почему они не ждут? – удивлялся Синдбад.
– Ой, тупой, – отмахнулся я, хотя даже не понял, к чему он спрашивает.
– Кто не ждёт? – спросил Лайам у Синдбада.
– Ветеринар, – важно ответил Синдбад.
– А зачем?
– Раз они падают, только пока щенята, – рассуждал Синдбад, – то зачем резать хвост на всю жизнь? Если щенята вырастут? Вырастут и перестанут падать.
– Щенята, – передразнил я, – Слушать тошно. Надо говорить «щенки».
Но, как ни странно, мелкий говорил дело. Зачем купируют хвосты, не знал никто из нас.
– Да просто так. Низачем, – пожал плечами Лайам.
– Раз отрезают, значит, полезно. Ветеринар – он как врач, он без пользы резать не будет.
Макэвои держали джек-расселл-терьера по кличке Бенсон.
– Вот так имечко для пса!
Иэн Макэвой уверял, что Бенсон – его собственный, но на самом деле терьер принадлежал его мамане и был старше самого Иэна.
– Длиннолапым собакам хвосты не купируют, – сказал я, глядя на Бенсона.
Лапок у Бенсона почитай, что не было. Брюхом он приминал траву. Поймать его получилось проще простого, сложность только одна – дождаться, пока миссис Макэвой уйдёт в магазин.
– Она его любит, – жаловался Иэн Макэвой, – Больше, чем меня.
Пёс был сильней, чем казался. Аж мускулы прощупывались, так выворачивался из рук. Мы только собирались рассмотреть его купированный хвост. Я держал Бенсона за задницу, а он выгибался, старался укусить меня за руку.
Кевин дал Бенсону пенделя.
– Осторожней.
Иэн Макэвой даже забеспокоился: вдруг сейчас придёт его маманя и накроет нас. Но, несмотря на беспокойство, он оттолкнул Кевина.
Кевин сдачи ему не дал.
Мы только и хотели – посмотреть на Бенсонов хвостик, задранный в небеса. Ничего больше. Хвост Бенсона выглядел здоровее и сильнее его самого. Считается, что собаки виляют хвостом от радости, но Бенсон нисколько не радовался, а хвостом вилял как ненормальный.
Папаня запрещал нам держать собаку. Твердил: есть на то причины. И маманя с ним соглашалась.
Кевин перехватил извивающее тельце Бенсона, а я взял его за бешено виляющий хвост. Хвост был не хвост, а косточка, сухая косточка без капли мяса. Я сжал кулак, но Бенсон уже поджал хвостишко. Всем стало смешно, сам Бенсон взвизгнул, точно подхватив наше веселье. Двумя пальцами я аккуратно зажал кончик хвоста, чтобы всем стало видно. Особенно я старался не коснуться Бенсоновой задницы. Держал я его так, что очень трудно было не упереться свободными пальцами в антигигиеничные грязные пёсьи окорока, но я очень старался.
Перед обедом маманя всегда посылала меня мыть руки. Именно перед обедом, не перед завтраком, не перед ужином. Чаще всего я не морочил себе голову, поднимался в ванную, открывал кран, закрывал и спускался с сухими руками.
Белую, щетинистую шерсть Бенсона я оттянул назад. Бенсон приложил все усилия, чтобы от меня смыться, но усилия его были напрасны. Я прикоснулся к кончику хвоста, и пёс впал в панический ужас, которым заразил и нас. Но и кончик, и основание хвоста были обыкновенные. Как будто никто ничего не отрезал, а хвост сам короткий вырос – обычный, в точности такой, какой надо. Шерсть пружинисто легла на место. Вот и всё.
Мы были глубоко разочарованы.
– Никаких шрамов.
– Нажми пальцем.
Ожидали, конечно, большего: огромного шрама, воспаления, торчащего голого позвонка. Отпускать Бенсона просто так не было желания.
Иэн Макэвой что-то заволновался. Он, похоже, решил, что мы хотим обидеть Бенсона, потому что хвост у него такой неинтересный.
– Маманя моя идёт! То есть кажется, маманя идёт.
– Ничего не идёт.
– Цыплак.
И мы действительно хотели устроить Бенсону весёлую жизнь.
– Раз!
– Два!
– Три!
Мы с Кевином замахнулись ногами, и, как раз когда пёс почувствовал желанную свободу, пнули его ботинками, один справа, другой слева. Пнули несильно, но Бенсон страшно зашатался на бегу. Я аж подумал, что вот сейчас он завалится на бок и сдохнет, и мгновенный страх пронизал меня с головы до ног. Кровь хлынет из пасти, пёс взвоет коротко и сдохнет. Всё же Бенсон устоял на лапках, как-то разогнулся и припустил бегом.
– А почему нельзя? – канючил я.
– Ты его кормить будешь? – спросил папаня.
– Ага, – кивнул я.
– Ты ему будешь корм покупать?
– Ага.
– На что?
– На деньги.
– На какие деньги?
– На собственные, – нагло ответил я и, прежде чем папаня раскрыл рот, прибавил, – На карманные.
– На свои и на мои, – встрял Синдбад.
Деньги у мелкого я возьму, но собака чур всё равно моя. По воскресеньям мне давали шесть пенсов, а Синдбаду три. Со следующего дня рождения станем получать больше.
– Ладно, – сказал папаня, так что чувствовалось: «Ладно» не в смысле «Ладно, покупаем собаку», а в смысле «Ладно, я вас по-другому пройму».
– Они ж бесплатные, – втолковывал я папане, – Сходим в собачий приют, выберем и принесём. Тебе даже с нами ходить не придётся.
– Грязь, – произнёс папаня с выражением.
– Лапы вытирать научим, – пообещал я.
– Я не о том.
– Будем мыть. Я сам буду.
– А по-большому она захочет, – покосился папаня хитрым оком. Думает, уел нас.
– …мы будем выгуливать, и он…
– Хватит, – сказал папаня. Он совсем не сердился. Просто «хватит, разговор окончен», – Слушайте внимательно. Никакую собаку мы не заведём.
Надо же. Мы.
– Объясняю, почему. Когда-то должны кончиться эти разговоры, и перестаньте проедать плешь мамочке. У Кэтрин астма.
Он помолчал и прибавил:
– Реакция на собачью шерсть. Аллергия.
Я как бы и не знал Кэтрин. Что значит «как бы»? Вовсе не знал. Да, сестрёнка, но мелкая совсем, я и не разговаривал с нею никогда. Пользы от неё никакой, спит постоянно. Щёки как у хомячка. Приходила показывать нам свой ночной горшочек: какая, мол, я молодец.
– Г'янь! – и догоняет меня с полным горшочком, – Г'янь, Пат'ик!
И вот новое дело: у неё астма. Не очень-то я понимал, что значит астма. То есть соображал, конечно, что сестрёнка действительно серьёзно больна, а маманя волнуется. От астмы много шуму. Кэтрин уже два раза лежала в больнице с этой своей астмой, хотя возили её туда не на скорой помощи. Я абсолютно не улавливал связи между собачьей шерстью и астмой. Папаня просто отговаривался болезнью Кэтрин, потому что сам не хотел собачку. Просто пользовался астмой как предлогом, потому что мы в болезнях не разбирались и переспорить его не могли. Мы как-то и не спрашивали у мамани про сестрёнкину астму.
Тут заговорил Синдбад. Я аж подскочил.
– Давайте купим лысую собаку.
Папаня хохотал, как над чудесной шуткой, взъерошил нам обоим волосы – Синдбад сиял, как медный таз – и от этого стало ясно: не видать нам собаки, как своих ушей.
Мозговой горошек впитывал в себя подливу. Я то и дело съедал по горошинке. Эх, любил я мозговой горошек. Мне нравилась его плотная кожура и мягкое, водянистое, нежное нутро.
Его покупали в особом пакете с большой белой таблеткой внутри. Инструкция гласила «Замочить в воде на ночь». В субботу вечером я запустил горошины в миску с водой и хотел сунуть таблетку в рот; но маманя её отняла.
– Не надо, солнышко.
– А зачем таблетка? – стало мне любопытно.
– Чтобы они оставались свежие и мягкие.
Воскресный горох.
– Где был Моисей, когда погасли огни? – загадал загадку папаня.
– Под кроватью, спички искал, – ответил я.
– Молодец, – похвалил он. Загадки про Моисея я не понимал, но всё равно смеялся.
Мы с Синдбадом постучались в их спальню. Вернее, стучался один я.
– Что, что такое?
– Уже утро?
– Утро, но не просыпальное.
Это означало, чтобы мы ложились спать обратно.
Летом вообще трудно отличить ночь ото дня. Ложишься – светло, встаёшь – светло.
Территория наша всё уменьшалась. Поля и просторные пустыри съёживались в лоскутки лужаек между домами и островки недостроенных перекрёстков. Там моментально образовались свалки всяческого мусора, деревяшек, кирпичей, затвердевших комков цемента, молочных бутылок. Исследовать занятно, а побегать особо не побегаешь.
Что-то хрустнуло под ногой, шевельнулось, и я понял: «сейчас будет больно» ещё до того, как стало больно. Было время выбрать, куда упасть, так что я приземлился на чистую полянку и перекатился на спину. Крик боли вышел очень натуральный, потому что боль оказалась настоящая, всё сильней и сильней. В траве валялся стык от строительных лесов, и я на него наступил. Болело всё резче, и собственные стоны даже удивили меня. Ступня стала мокрая, ботинок наполнился кровью, похожей на красную, густую, тёплую воду. Вытекая, кровь остывала, пропитывала носок.
Все сгрудились вокруг меня. Лайам нашёл стык, поднёс его мне к самому носу. Тяжёлый даже на вид – Лайам держал его с усилием – большой, впечатляющий. Кровь лилась потоками.
– Это что ещё такое? – обалдел Синдбад.
– От лесов.
– Тупой идиотище.
Надо было стаскивать ботинок. Я тянул за каблук и постанывал. Все наблюдали. Я медленно, медленно тянул, и уже мелькнула мысль: не попросить ли Кевина, чтобы помог снять ботинок, чтобы было как в фильме? Нет, Кевин так дёрнет, что свету не взвижу. Вроде уже не так хлюпало, просто тёплая кровь под пальцами, и побаливает. Ох, как побаливает. Да, охромел я. Поднимаю ногу. Вроде крови нет. Носок сполз до самой пятки. С надеждой я стащил его рывком. Все смотрели, не шевелясь. Я снова застонал и сдёрнул носок. Все хором ухнули и засопели.