Текст книги "Шаг в пустоту"
Автор книги: Роберт Джоунз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Она ценила свою независимость и ценила друзей, но начинала осознавать, что независимость обходится чересчур дорого. Вечерами, возвращаясь домой одна, Сьюзен пыталась понять, какое же препятствие отделяет ее от любви и привязанности. Стоило двери за ней закрыться, приоткрывалась подлинная сторона ее души, та самая, что расцветала в одиночестве, не желая ни к кому приспосабливаться и подлаживаться. Дома Сьюзен вела откровенный разговор с собой. Привычка выработала в ней эгоизм. Возможно ли что-то изменить в себе, не упущено ли время для любви? С недавних пор Сьюзен начала мечтать о близости, которая наступает, когда двое годами спят обнаженные рядом, в одной постели.
Из стопки писем на столе она выдернула одно, сдержанное, застенчивое, но не лишенное юмора. Стивен не вложил в конверт фотографию. Сьюзен попыталась представить его себе по описанию: 5 футов 10 дюймов, черные волосы с проседью, 155 фунтов, 42 года. Он работал в юридической конторе, но за адвоката себя не выдавал. Был ли женат, не написано. Потом она, быть может, попробует ответить кому-нибудь еще, но пока остальные письма отправились в шкафчик. Даже уборщица не наткнется на пачку бумаг, спрятанную за столовым сервизом.
Внизу страницы Стивен напечатал свой телефон. Прежде чем набрать номер, Сьюзен закурила очередную сигарету. Послышались длинные гудки. Хоть бы он не подошел! Сьюзен хотелось, чтобы Стивен сам перезвонил, чтобы звонок застал ее врасплох. Она загадала: если сейчас, не поговорив с ним, она оставит сообщение на автоответчике, они познакомятся и полюбят друг друга. Один гудок, второй, третий. Щелчок автоответчика.
Его нет дома.
Сьюзен слушала автоответчик, лихорадочно соображая, что сказать. Приятный тенор, не шепелявит, никаких дефектов речи. Она ограничилась несколькими фразами, но пока наговаривала свое сообщение, успела помечтать: красавец брюнет с сединой на висках, пышная свадьба, трое темноволосых детей, дом под черепичной крышей, роскошный синий автомобиль… Будем надеяться, Стивен отлучился ненадолго. Это тянущее, ноющее ощущение внизу живота даже приятно. Когда она в последний раз дожидалась звонка мужчины? Все близкие Уильяма так или иначе пострадали из-за его болезни, но больше всего Сьюзен сожалела о том волнении, ожидании звонка, которое теперь стало предчувствием катастрофы. Она уж и забыла, каково это – предвкушать что-то с удовольствием.
Шла бы ты в душ, грязнуля! – посоветовала она себе. Мешковатые штаны прожжены на бедре окурком, тапки грязные, потная челка прилипла ко лбу. Едва она встала из-за стола, телефон зазвонил. Сердце так и подпрыгнуло. Она выждала три звонка, сильно прокашлялась, чтобы томным, хрипловатым голосом проворковать в трубку:
– Алло?
Это был Уильям.
– Сьюзен! В чем дело? Заболела, что ли? – И он закашлялся прямо ей в ухо.
– Нет, – пробормотала она, судорожно сглотнув. Не хотелось выдавать разочарование, но ей стало плохо даже от звука его голоса. Чувствуя себя виноватой, она уже готова была признаться, рассказать про объявление, однако вовремя остановилась. Уильям испортит ей все удовольствие.
– Только проснулась, – соврала она.
– Мрачный денек.
Значит, опять она должна развлекать Уильяма. За окном плывут облака, небо то белое, то голубое, между облаками мелькает солнечный луч. До хруста прозрачный воздух.
– Я еще не выходила, – сказала Сьюзен, оглядываясь по сторонам, чем бы заняться. Иногда под монолог Уильяма она читала газету, но придирчивый собеседник слышал шорох страниц и, оборвав себя на полуслове, обрушивался на нее с упреками. Сегодня она готова была рискнуть – пусть сердится. Открыла кран и принялась мыть посуду.
– И я не выходил. – Вода почти заглушала голос Уильяма.
Сьюзен провела губкой по тарелке – рассеянно, мечтательно. Может, он вышел за газетой, – подумала она и представила, как Стивен возвращается и слушает ее сообщение. Как поступить, если он перезвонит? Сделать вид, что сегодня занята или сразу согласиться на свидание?
– Ты слушаешь? – окликнул Уильям.
– Конечно-конечно. – Только бульканье воды в тишине.
– Что делала прошлым вечером?
– Ничего особенного. Дома сидела.
– Я тоже, – сказал он доброжелательно. – Два сапога пара.
– Ага, – подтвердила она, ощетинившись. Всю неделю она носилась по городу, выполняя его поручения, а вчера завалилась спать пораньше. Сьюзен принялась свирепо оттирать желток, присохший к лезвию ножа.
– Выходить собираешься? – продолжал он. – Хотел тебя кое о чем попросить.
– Конечно, – повторила она обреченно. Вытерла руки и взяла карандаш. В требованиях Уильяма не было ни малейшего смысла. Он мог бы заказывать продукты из магазина на углу с доставкой на дом. Эти списки поручений – еще один способ держать ее на крючке. Она крупными буквами вывела «Уильям» наверху страницы, и карандаш сломался.
– Черт!
– Что случилось?
– Ничего. Так что ты хотел?
– Молоко, хлеб, витамин С. Новую кассету, если ты не против сделать крюк. Может, останешься у меня, вместе посмотрим.
– Мне потом надо по делам, – с излишней резкостью возразила Сьюзен. – Ладно, сейчас к тебе загляну.
Бросив трубку, она вышла и захлопнула за собой дверь. Стоит «заглянуть» к Уильяму, и он уговорит остаться. Так и день пройдет. Вечером вернется домой, тут позвонит Генри – обсудить «положение» Уильяма. А потом – в кровать. Эти двое, Уильям и Генри, держат ее в заложницах. Несколько дней назад она провела эксперимент – не стала им перезванивать. И что же? Телефон продолжал звонить и после полуночи, то Генри, то Уильям набирали ее номер и взывали: «Сьюзен, ты дома? Сьюзен, ты не заболела? Сьюзен, где ты?»
Боже, как он мне надоел! – ворчала она по пути в гостиную. Но тут ее поджидало зеркало, и, встретившись взглядом со своим отражением, Сьюзен ощутила раскаяние. Это зеркало подарил ей Уильям – он купил его вместе с другом, которого уже нет на свете. Как же его звали? Дэвид? Стивен? Нет, Стивен – мужчина, откликнувшийся на ее объявление. Или Эдуард? Сьюзен осторожно провела пальцем по витой раме, пытаясь пробудить в себе прежнюю любовь к Уильяму.
Он же не виноват, что действует всем на нервы, – уговаривала она себя, но была при этом уверена, что она бы вела себя по-другому, если б заболела. По крайней мере, наняла бы прислугу, а не перекладывала все заботы на плечи друзей. К чему лишать людей нормальной жизни, заставляя их все время общаться с больным? И это зеркало – не подарок, а подкуп. Оно не стало «ее» вещью, как стол, доставшийся от матери, тетин комод, обеденный стол, много лет простоявший в доме у бабушки. Это не «ее» вещь, потому что Уильям никогда никому ничего не дает даром.
Она пустила воду, подождала, пока наполнится ванна. Хорошо, я схожу в магазин, а потом зайду к нему, но только на час, – поклялась она себе, раздеваясь. Погружаясь в мыльную пену, Сьюзен ощутила, как отступает гнев, но депрессия не рассасывалась. Как быстро, как пугающе быстро исчезли сложные связи, прочно соединявшие ее с Уильямом… Вся история их долгой любви стирается, уничтожается затянувшейся болезнью. Конечно, завтра будет другой день, лучше, и былое чувство оживет вновь, но и тогда негде будет укрыться от истины: друг, которого она любила, уходит, уже ушел. Он еще дышит, еще мыслит и чувствует, нуждается в ее присутствии, заботе, но он пережил самого себя, а у нее впереди, может быть, еще добрых сорок лет. Нельзя терять ни минуты.
В первую пору их знакомства Уильям любил играть в «Истину». Среди ночи, одурманенные наркотиками и алкоголем, они по очереди обсуждали сложные ситуации, делали роковой выбор. К кому его влечет желание? Кого из родителей она согласилась бы потерять первым? Ставки поднимались, они пытались вообразить смертельную опасность: пожар, они окружены огнем, спастись может только один – кому жить, кому умереть? Уильям честно признавался, что в первую очередь попытается спастись сам, а Сьюзен колебалась, не верила, что сможет жить дальше с такой виной – сохранив свою жизнь за чужой счет.
Теперь, разгоняя ногами пену и глядя на слегка увядшее тело – под водой оно казалось обрюзгшим, – Сьюзен с ужасом осознавала, как она изменилась. Или вовсе не изменилась, просто раньше не подвергалась испытаниям? Легко было верить в свой альтруизм, пока личность еще не пробудилась и терять было нечего. Соскользнув пониже, Сьюзен погрузилась в воду по уши, а потом еще глубже, так что мокрые волосы зашевелились возле ее лица, словно водоросли.
Если б они с Уильямом плыли на корабле, и судно стало тонуть, и один лишь спасательный жилет на двоих… Ей представилось, как они прыгают за борт, до берега многие мили, и она крепко прижимает к телу жилет, а Уильям цепляется за нее, а потом начинает тонуть и тянет ее за собой. Раньше Сьюзен убедила бы себя, что будет бороться, спасет Уильяма или утонет вместе с ним, но теперь ей отчетливо виделось: она отгребает в сторону и оттуда, с безопасного расстояния, наблюдает – в ужасе, но отнюдь не спеша на помощь, – как Уильям бьется на поверхности, хватая воздух ртом, а потом исчезает. А она жива, и ничто не мешает ей скорбеть.
17
Под окном бездомный вопил: «Кто-нибудь, помогите! Помогите мне!» – каждый день Уильям слышал этот крик. Уже больше года нищий сидел в подъезде заброшенного магазина, день и ночь, в любую погоду. Его жалобы врывались в каждый дом квартала, прерывая разговор и сосредоточенную работу, мешая еде, досугу и сну. Он плакал. Ныл. Он стенал. Он рыдал. Этот человек понятия не имел о чувстве собственного достоинства.
Уильям возненавидел бродягу: сидит под дождем без рубашки, даже зимой распахивает пальто, чтобы пожалели. И прохожие, подмечал он, испытывали такую же враждебность. Никто ему не подавал. Порой, проходя мимо, Уильям зажимал в кулаке толстую пачку денег и размахивал ею перед носом у побирушки. У этого человека не было крыши над головой, не было еды, не было друзей, но хотелось причинить ему еще большее зло. Бродяга досаждал ему всякий раз, когда Уильям отваживался покинуть квартиру: требовал монетку на еду, на сигареты, даже если Уильям с трудом волок тяжелые сумки, и эти непрестанные вопли не просто досаждали – они обесценивали всякий призыв о помощи, порожденный отчаянием или расчетом.
Всю жизнь Уильям избегал людей, которые, не дожидаясь приглашения, начинают изливать свои беды и переживания. Сам он соблюдал дистанцию не только из природной скрытности, но и сознательно не желая докучать друзьям. Более всего, полагал Уильям, люди хотят, чтобы их развлекали, за ними ухаживали. Чужая беда быстро наскучит. Только с Генри он бывал откровенен, но, и давая волю ярости, не открывал свои печали и сожаления.
Страдания, полагал Уильям, – нечто более интимное, чем даже секс. Как-то раз его мать сломала ногу и хромала три дня, не обращаясь к врачу. Дед несколько десятков лет маялся артритом, колени у него скрипели, как старые дверные петли, но он никогда не жаловался. Отец продолжал орудовать тяжелыми инструментами, хотя после перелома рука у него срослась неправильно и сделалась короче – забивая гвозди, он только вздрагивал, но не издавал ни стона. В медицину его родные не верили. Если мать застигала такая мигрень, что в глазах темнело, она укрывалась в комнате и прикладывала ко лбу завернутые в полотенце кубики льда. Если кожа Уильяма в очередной раз шла пузырями от ядовитого плюща, отец скреб сыпь пемзой, а потом смачивал болячки отбеливателем.
Уильям ненавидел эту жизнь, но расстался с ней так, как предписывал негласный семейный закон: в одночасье и без жалоб. Он бы не удивился, если б узнал, что родители, воспитанные в строгих правилах, за двадцать лет после бегства упоминали его имя лишь изредка и с таким равнодушием, словно речь шла о дальнем родственнике, однажды встреченном на большом семейном торжестве.
Из себя он хотел слепить другого человека, но родительская сдержанность была у него в крови. Как и они, Уильям обладал чудовищной способностью отгораживаться от чужой или своей беды. Не было денег на оплату счета – конверт с квитанцией так и валялся в ящике стола. Когда отношения исчерпывались, Уильям переставал брать трубку. Пусть его считают жестоким, бессердечным человеком – все лучше, чем мучительные объяснения.
Случалось и так, что кто-то из друзей поддавался отчаянию, депрессии, истерически оплакивал разбитое сердце, иногда раздавались даже угрозы покончить с собой. На следующее утро после бурной сцены Уильям помогал этим людям преодолеть смущение, однако былые отношения уже не восстанавливались, даже если он сам себе не желал в этом признаться. Открывалась тайная сторона личности, слетала маска, которую человек носил в повседневной жизни. Сомнения в смысле жизни знакомы каждому, но отчаяние должно оставаться в определенных рамках. Чтобы отношения оставались комфортными, Уильяму требовалась сдержанность, цивилизованное равновесие. И хорошо зная за собой это свойство, он без труда прочел на лицах друзей брезгливость, едва они услышали диагноз.
Уильям их не винил. В прежние годы, когда кто-то из близких лежал пластом – болел гриппом, например, – сострадательности Уильяма хватало на несколько дней. Потом он изыскивал предлоги: дескать, и сам болен, на работе проблемы, встречу нельзя отменить, – лишь бы уклониться от очередного визита. К концу недели вся его забота сводилась к телефонному звонку и букету, доставленному курьером. Он упрекал себя за эгоизм, но считал такое поведение вполне нормальным. Вот почему после долгих месяцев кризисов и ремиссий он нисколько не удивлялся тому, что приятели рассеялись, как осенние листья.
Однако, лишившись в одночасье большинства друзей, он не мог понять, по своей ли воле обрек себя на уединение или оказался покинут почти всеми, кого знал. За последние годы многие из близких опередили его на последнем пути – Эдуард, Роберт, Алан. Когда они, а следом и другие, начали умирать, Уильяма поразило ощущение нереальности происходящего. Он еще не успел понять, как скажется на нем эта кровавая жатва, когда его самого настигла та же болезнь. И теперь ему было все равно.
Сил не хватало. По доброй воле Уильям прервал переписку – с бывшими коллегами и однокурсниками, которые разъехались по стране. Ни с кем из завсегдатаев бара он не виделся. В его квартире, при ярком электрическом освещении, в обычной одежде, лишенные сексуальности эти люди становились чужаками. Какое-то время Уильям еще общался с коллегами – большинство он знал уже пятнадцать лет. Каждый раз, когда он заглядывал в контору, сотрудники уговаривали его сходить вместе на ланч. Они даже устроили ему праздник после выписки из больницы, с тортом и поздравительными открытками. Но стоило уволиться, и эти встречи резко пошли на убыль. Вот уже несколько месяцев от них ни весточки. Впрочем, если он дотянет до Рождества, пришлют еще одну кучу поздравительных открыток.
Легче сидеть дома одному. Как ни мучительно в сто первый раз перебирать свои симптомы, если кто-то пытается отвлечь Уильяма или – подумать только! – забывает осведомиться о его самочувствии, он испытывает жестокую обиду: выходит, всем наплевать! И выслушивать чужие планы невыносимо. Глядя, как друзья продолжают жить и процветать без него, он корчился от зависти, какой никогда прежде не чувствовал. А их неуклюжие приношения: дешевый букетик, коробка конфет – он в жизни не станет есть такие конфеты! Порой его сотрясала ярость: знать ничего не знают, им не вынести и половины тех мучений, которые уже причинила ему смертельная болезнь. По ночам он лежал без сна, и волна за волной на него накатывали неприязнь, ненависть к друзьям: хоть бы они сдохли!
Конечно, все, даже те, с кем он не разговаривал месяцами, набегут, когда наступит кризис, не поленятся съездить в больницу, посреди ночи сгоняют в аптеку, с врачом поговорят, даже денег не пожалеют – как будто он нуждается в деньгах! – но бездна дней, обычных дней, томила его одиночеством. Он готов был уже мечтать о кризисе, который нарушит однообразие усталости и постоянной тревоги.
Больше всего ему недоставало ночных телефонных разговоров – сплетни, планы, события истекшего дня. Теперь он не решался позвонить, хотя ему хотелось услышать знакомый голос. Даже Сьюзен и Генри слегка запинались в начале разговора – пустая пауза, пока они ждали, чтобы Уильям сказал, что ему нужно. Как будто единственная его цель – испортить им день срочными поручениями. Они с готовностью доставляли ему продукты, приглашали в ресторан пообедать, проводили с ним вечер за картами или вместе смотрели видео, но тут же уходили в себя, если Уильям заговаривал о болезни. Он твердо решил: лишь один раз он смеет выразить каждому из них свой ужас, отвращение к физическому распаду, смертный трепет. Но впереди еще много месяцев, а то и лет страха. Нужно делить свой страх на кусочки, только так друзья смогут выдержать его присутствие. Изо всех сил притворяться, что его ничего не беспокоит – подумаешь, человек умирает… Но между глубоко скрытым страхом и вынужденным молчанием угнездилась ненависть, от которой душа съеживалась и становилась все мелочней.
Врач посоветовал ему присоединиться к группе поддержки обреченных. Здесь Уильям должен был найти новых друзей. Он сходил на одну встречу в чужую квартиру. Шесть бледных призраков пили ромашковый чай. Кто-то с напускной бравадой рассказывал о себе, кто-то заходился в рыданиях. Жаловались на предательство близких – как страшно умирать в одиночестве. «Свидетельствовали» о доброте и постоянстве своих друзей, как будто тем самым и в них раскрывались какие-то положительные качества. Один уже набрасывал планы похорон: дескать, пусть его пепел рассеют с вертолета над Арктикой, черно-серый дождь над белым снегом. Весь вечер Уильям сидел молча. Участники встречи сочли его стеснительным, но на самом деле ему было скучно, и он слегка презирал всех. Эта встреча ничем не отличалась от собраний людей с другими проблемами, будь то алкоголизм, ожирение или наркотики. Высказывая вслух свои страхи, они и смерть сводят к пустяковому недомоганию. Неужели это и есть смерть – нытье, покалывание в суставах, финансовые хлопоты? Нет, думал Уильям, смерть – величайшее, вне пределов человеческого опыта приключение, иначе зачем все эти муки?
Дома, наедине с собой, он кое-как сдерживал демонов, пожиравших его разум. Уильям пытался убедить себя, что за сорок лет достиг большего, чем многие – за целую жизнь, полную разочарований и напрасных сожалений. У него вошло в привычку первым делом изучать в газете страницу некрологов: он сравнивал свою судьбу с биографиями умерших, выстраивая шкалу скорби.
Давным-давно он прочел, а потом все никак не мог забыть рассказ о лагере смерти. В наказание за ничтожную провинность заключенного вывели в поле, со всех сторон оцепленное солдатами. Узнику, изнуренному месяцами голода и побоев, дали два полных ведра песка. Он должен был держать их на весу, не выпуская из рук. Стоит ему стронуться с места, даже пошелохнуться, и на него обрушится град пуль. И он стоял, не шевелясь, день и ночь, на жаре и на холоде.
Конец рассказа Уильям не запомнил – то ли несчастный дрогнул, и стражи застрелили его, а может, выдержал пытку, но его все равно убили или прониклись уважением к его стойкости и пощадили. Но всякий раз, подвергаясь очередному испытанию, Уильям представлял себе этого человека – один среди врагов, тяжелые ведра в руках – и делал себе строгий выговор. Иногда он вытягивал руки и держал их на весу, пока они не начинали дрожать – и это безо всякой ноши. На шкале скорби его печаль была не так уж велика.
И раньше в жизни приключалось плохое, но он всегда понимал, что черная полоса закончится. Когда его сердце бывало разбито, Уильям говорил себе: не страшно, скоро заживет. Сильно проголодавшись, он мог утешиться мыслью, что не умрет с голода. Заблудившись в незнакомом месте, он нащупывал кошелек: денег, безусловно, хватит, чтобы добраться до дома.
В болезни и в чужом месте, в страхе и отчаянии короткая фраза из трех слов неизменно ободряла его: Не беда, выживешь. Эта уверенность помогала выдержать все. Любой ужас достаточно быстро кончится, любая неприятность станет частью его биографии, то есть отойдет в прошлое, а он будет жить дальше, сможет о ней рассказывать. А теперь – пустота, никакой поддержки, никакого утешения. Кто скажет ему: Не беда, выживешь?
И вместе с уверенностью в своем бессмертии исчезло все знакомое и привычное. Раньше его пугали возможные неудачи, возраст, нехватка времени и денег, он тревожился, правильно ли идет жизнь. И вдруг, в один день, все исчезло: все тревоги слились в один, главный страх – страх смерти. Говорят, некоторые люди, услышав, что жить осталось недолго, страстно влюбляются в жизнь, каждый день для них становится чудом. Как это возможно? – недоумевал Уильям. Ему каждое мгновение казалось бессмысленным и смертоносным, но, ничему не радуясь, он продолжал цепляться за эти мгновения, потому что больше ничего у него не было и не будет.
Должно быть, Сьюзен и Генри сплетничают между собой насчет его капризов и раздражительности, но они понятия не имеют, до какой степени он щадит их. Обрети он голос, чтобы выразить этот страх, из его груди вырвался бы вопль, вой, мучительный, ужасный крик наполнил бы весь город рыданием. О, рассказать им, как смерть пожирает его тело, словно жучки-древоточцы, грызущие старый дом; как по ночам, когда все мирно спят, он всхлипывает, свернувшись клубком, словно обиженное дитя; как жизнь лишается смысла – его обжулили, провели дешевой ложью; как он презирает дурацкий оптимизм друзей; как страстно хочет положить конец затянувшемуся ожиданию, горло себе готов перерезать, подносит лезвие к беззащитной коже, но не может этого сделать – не смог, страх неизвестности пересилил страх перед тем миром, в котором он заперт бессильным пленником; рассказать им, как он несчастен, человеческое тело не вместит этих страданий, оно рвется от боли, сплошная, незаживающая рана…
Но если он позволит себе развалиться на куски, кто останется с ним, кто позаботится?
18
«Архимим» – отчетливо, по слогам произнес Генри и, выведя крупные буквы на доске, обернулся к ученикам. – Кто-нибудь может определить значение этого слова?
– «Враг»? – отважился один.
– Нет.
– «Мост»? – подхватил второй.
– Спорим, это про смерть, – выкрикнул кто-то из дальних рядов. Ребята расхохотались – все, даже любимчики Генри, сидевшие на передних партах.
– Очень остроумно! – фыркнул Генри, листки с заготовленной лекцией задрожали у него в руках. Он отказался от плана занятий, тщательно разработанного летом, и стал учить старшеклассников по книгам, которые прочел с тех пор, как Уильям заболел. Курс «Западная культура» может вместить в себя все, что угодно. Накануне вечером Генри написал лекцию о погребальных обычаях сенаторов Древнего Рима. Назавтра предполагался урок о похоронах в Китае. Ему нравилось изучать сложные ритуалы и церемонии, предназначенные исключительно для мертвых. И смысл есть: если ребята поймут, как люди относились к смерти в прошлом, им будет легче умирать, когда придет их черед.
Он надеялся, что рассказ о Китае очарует школьников: через год после смерти родичи покойного возводили бумажный домик и поджигали его – призраки вещей присоединялись в новой жизни к призраку хозяина. Или взять Древний Рим: глаза покойника оставались открытыми даже на погребальном костре, он следил, как душа отлетает в клубах дыма. Но самые красочные рассказы оставляли ребят равнодушными. Они почти не слушали, сколько бы он ни распинался о жертвоприношениях на алтаре и о том, как на могиле знатного римлянина поражали друг друга копьями гладиаторы. Только самоубийство привлекло внимание – показалось романтическим.
– На похоронах, – продолжал лекцию Генри, – актер в маске, напоминающей черты лица умершего, шел впереди процессии, среди родственников покойника, одетый в его наряд, повторяя его ужимки. Это и есть архи… – Голос его оборвался: секретарша директора просунула голову в приоткрытую дверь и энергично поманила его рукой. Генри коротко кивнул и снова обернулся к ребятам, изображая олимпийское спокойствие, хотя по телу побежали мурашки. Преподавателя отрывали от занятий лишь в крайнем случае – произошла беда, может быть, кто-то умер.
Уже? – всполошился он, припоминая, о чем накануне разговаривал с Уильямом. Тот казался очень усталым, но особых перемен в нем Генри не заметил.
– О-о, у кого-то серьезные неприятности! – выкрикнул один из мальчишек, и звонкий голос эхом разнесся по аудитории.
– Тихо! – крикнул Генри, не слыша себя – так стучало сердце. – Читайте главу четыре, пока я не вернусь.
Класс застонал.
Уткнувшись взглядом в красный вязаный свитер секретарши, Генри, не поворачивая головы, прошел к двери. Подойдя почти вплотную, он разглядел на груди секретарши брошку-тыкву с красными, наведенными лаком губами и крошечными бриллиантиками вместо глаз. Стерва, – выругался он про себя: все перемены секретарша шпионила за коллегами или сплетничала. Как только дверь класса за ними закрылась, он прошипел:
– В чем дело?
– Срочный звонок, – ответила она шепотом. – Больше ничего не знаю.
Они прошли мимо начальных классов, украшенных к Хэллоуину, – бумажные гоблины, ведьмы на метлах, оскалившиеся тыквы, закопченные изнутри пламенем свечей. В каждой двери – окошко; Генри видел, как другие преподаватели останавливаются на полуслове и смотрят ему вслед, словно мимо них ведут арестанта. Высокие каблуки секретарши цокают по плиткам пола; у Генри ботинки с новыми серебряными подковками. Эхо шагов отражается от пола и стен, звуки множатся, словно целая толпа гонится за ними по пятам.
На столе в кабинете директора лежит телефонная трубка. Ничего другого Генри не видит: длинный провод, свивающийся черными петлями, символ смерти. Может, кто-нибудь другой, – подумал он, протягивая руку к телефону. Болезнь Уильяма полностью поглотила его, он забыл, что всякий другой человек в любой момент может умереть – даже кто-то из близких. Хватая трубку, Генри поспешно перебрал в памяти всех родственников и ужаснулся тому, с какой готовностью он пожертвовал бы жизнью любого из них, даже матери и отца, лишь бы купить Уильяму отсрочку.
– Алло? – произнес он. Холодная трубка прижата к уху.
– Генри? – Это был врач Уильяма.
– Да, я. – Воображение, забежав далеко вперед, уже рисовало труп Уильяма, целиком, с ног до головы, закутанный в простыню.
– Нужно срочно доставить Уильяма ко мне.
– Доставить? – Генри вздохнул с облегчением. Не совсем понятно, о чем толкует врач, но, по крайней мере, Уильям еще жив.
– Я с ним только что говорил. Боюсь, ему очень плохо.
– Мы приедем сегодня же, как только у меня закончатся уроки, – прошептал Генри, мысленно перекраивая расписание. Обе секретарши уставились на него, даже не пытаясь притвориться, будто заняты работой.
– Нет, – возразил врач. – Прямо сейчас. Нельзя терять времени, возможно, понадобится госпитализация.
– Хорошо, через час, – согласился Генри. Он положил трубку, вздрогнув от сознания собственной важности. Он справится. Нащупал в кармане кошелек, пересчитал наличность. Плащ висит в учительской, прямо за дверью. Полминуты – он хватает плащ, выбегает на улицу и ловит такси. Он уже видел, по какому маршруту поехать, чтобы не застрять в пробке – на юг вдоль реки, свернуть налево за квартал до той улицы, где живет Уильям. Если дорога там забита транспортом, можно выйти из такси и добраться пешком, бегом. Составив план, Генри решительно обернулся к секретаршам:
– Могу я на минуту зайти к директору?
Обойдя стол, – секретарши только брови приподняли в недоумении, – Генри постучал в обшитую панелями дверь.
– Входите! – И он вошел, не помедлив – не пришлось долго собираться с духом. – Что такое? – спросил директор.
– Прошу прощения, меня срочно вызвали, – заговорил Генри. – Уильям, мой… мой друг тяжело болен. – Он намеренно выдержал паузу, вкладывая дополнительное значение в слово «друг».
Директор поднялся со стула, присел на край стола. Лицо Генри залил румянец, словно он солгал. Разве солгал? Разумеется, директор сочтет, что речь идет не просто о друге – о бойфренде, любовнике, партнере, супруге, как там нынче обозначают такие отношения. Уильям не был для Генри любовником или супругом, во всяком случае, с общепринятой точки зрения, но Генри предпочитал, чтобы у директора сложилось именно такое впечатление, поскольку о «платоническом друге» не заботятся, как о любовнике, родителях, жене или ребенке, не оплакивают так утрату.
«Лучший друг» – к такому определению он часто прибегал в разговоре с другими людьми, но это выражение казалось ему чересчур сдержанным, словно он не вполне был уверен в своих отношениях с Уильямом. Но, поскольку их не соединяли узы родства или секса, Генри не видел другого способа обозначить особую близость. Если б он пустился в рассуждения, пусть сколь угодно искренние: дескать, он высоко ценит Уильяма как личность, он ему дороже любого сексуального партнера, его смерть осиротит Генри, опустошит, пригнет к земле невыразимой скорбью – все бы сочли, что они – любовники, или были ими в прошлом, или, по крайней мере, Генри питает к «другу» безответную страсть и потому так предан ему. Подобное истолкование было бы ложью, но одно оставалось правдой: смерть Уильяма станет для него величайшей утратой.
– Очень жаль, очень, – посочувствовал директор. – Сколько времени вам нужно? – Он улыбнулся благосклонно, однако от Генри не ускользнул легкий тик в уголке глаза, судорожное движение губ. Директор на все согласится, лишь бы скорее покончить с нервирующим разговором.
Генри уже направился к двери.
– Сегодня мне точно нужен отгул, завтра, наверное, тоже, – сказал он. Потом выходные, сообразил он, а дальше видно будет.
– Можете брать столько отгулов, сколько понадобится. – Директор протянул ему руку. Генри едва прикоснулся к начальственным перстам, промчался мимо секретарш, схватил плащ и, выскочив на улицу, замахал рукой, останавливая такси.
– Западная Двадцать первая, дом триста пять, – выпалил он, садясь в машину. – Езжайте по шоссе, пожалуйста.
Он откинулся на скрытые под кожей пружины, наслаждаясь скоростью, светофоры один за другим вспыхивали зелеными огнями, словно Генри силой воли запрещал им переключаться на красный. Один, два, три, четыре, пять, – считал он, изо всех сил вдавливая стопы в пол машины. Шесть, семь, восемь… такси летит по мостовой.
Выскочив возле дома, Генри протолкнулся сквозь вращающуюся дверь и, не снижая скорости, пробежал через холл, бренча на ходу ключами от квартиры Уильяма. Пустой лифт ждал его. Только перед дверью в квартиру он остановился, сцепил зубы – какой ужас ждет его внутри? Соседка выглянула на площадку:




























