Текст книги "Исчезновение"
Автор книги: Роберт Кормье (Кормер) (Кармер)
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Рудольфу Туберту подчинялась вся доставка газет во Френчтауне, включая и Бостонские газеты: «Глобус», «Пост» и «Дейли-Рекорд», а также и «Монумент-Ньюс». Мальчишкам, разносящим газеты, он платил на месте и без комиссионных. В результате, газетные мальчики Френчтауна зарабатывал намного меньше, чем те, кто работал в других районах города. Он все устроил так, чтобы маршруты удовлетворяли его собственные цели, давая лучшие из них тем, к кому он относился лучше. Каждый хотел маршрут, который охватывал небольшую территорию, занимаемую трехэтажными домами, где доставка газет не занимала много времени, и где клиенты всегда вовремя платили за подписку и вдобавок давали чаевые.
Мой младший брат Бернард тем летом получил самый худший из маршрутов, самый длинный и самый невыгодный, в самые дальние закоулки Френчтауна. Этот маршрут всегда доставался самому младшему из новичков. Хотя нужно было обойти лишь двенадцать клиентов, приходилось пройти целую милю от железнодорожного полотна по Механик-Стрит на самую окраину Монумента к небольшому дому мистера Джозефа Лафарга у ворот кладбища Сент-Джуд. Мистер Лафарг был окружным могильщиком, чем-то вроде швейцара в гостинице или входного служки церкви. Он отвечал за кладбище, где он выкапывал могилы и нарезал стекло. Он был тихим, послушным человечком с тонкими губами, на которых никогда не бывала улыбка, и глазами, которые, казалось, были полны тайн. Он дотоле напоминал Бориса Карлоффа, сошедшего с киноэкрана, хотя, как говорил мой отец, он был тонким и деликатным человеком, который и мухи не обидит.
Но моему отцу не надо было изо дня в день приносить газету в дом мистера Лафарга, особенно осенью и зимой, когда темнело рано, и тебя подстерегал угрожающий мрак надгробных плит в двух футах от края тротуара. Его дом не только был удален на целую милю от трехэтажных кварталов, но еще нужно было идти через дымящиеся кучи тлеющего мусора, свозимого со всего города и сжигаемого недалеко от кладбища. Облака поднимающегося от них дыма были похожи на бледные привидения, медленно плывущие по небу. Хуже всего было в пятницу, когда мистер Лафарг уходил в церковь на собрание. Тогда, вместо того, чтобы бросить свернутые в рулон газеты на его веранду и поспешно уйти, нужно было стучать в дверь и целую вечность ждать ответа, при этом, стараясь не смотреть на кладбище и на дремлющие в засаде надгробные плиты. Он никогда не спешил ответить на твой стук в дверь, и никогда не давал чаевых.
Я был рад за Бернарда, изо дня в день разносящего газеты. Несколькими годами прежде я сам подвергался такому же испытанию.
Бернарду было лишь восемь лет, а мне – тогда уже десять. Уже на третий день он хотел оставить эту работу, но знал, что не мог. Каждый пенни был важен для нашей семьи. Днем я работал на упаковке картофеля и уже окончательно закрепился в «Дондиерс-Маркет» на своем рабочем месте. Арманд брал сверхурочные, работая на фабрике, производящей расчески.
– Я могу ходить далеко и не боюсь собак, – сказал Бернард, когда после ужина мы сидели на ступеньках нашей веранды. Он пытался сдержать слезы. – Но это… – и его голос заколебался.
– Дом мистера Лафарга, ведь так? – спросил я.
– Лето полное слез, – начал иронизировать Арманд. – Еще не сумерки, когда доходишь до того места, – в словах Арманда была храбрость его ста сорока пяти фунтов [примерно 72кг.] и мускулатуры его рук и ног. Он не верил в призраков и никогда не просыпался ночью после какого-нибудь кошмара.
Позже, когда мы с Бернардом остались одни, я предложил ему сделку. Я сказал ему, что каждый день, закончив свою работу в магазине, буду доставлять газету в дом мистера Лафарга. Я хвастался тем, что я – мастер короткой дороги, и убедил его в том, что, сделав это, буду успевать еще и к ужину.
– И чем же буду обязан я? – поинтересовался Бернард.
Бернарду нечего было мне предложить.
– Что-нибудь придумаю, – сказал я.
Его улыбка была столь чиста и мила, что можно было усомниться в том, что Бернард – мальчик, и было неудивительно, что наши сестры Ивона, и Иветта завидовали его симпатичной внешности, его волосам, красиво вьющимся без прикосновения расчески или бигуди.
И так, тем летом, каждый день я приносил в дом мистера Лафарга «Монумент Ньюс». Бернард оставлял мне газету в магазине, и я после работы спешил на Механик-Стрит, сокращая дорогу через задние дворы, пустые автостоянки, избегая дома с собаками на их дворах и, главное, чтобы не встретиться с Омером ЛаБаттом. Несмотря на свои тринадцать лет отроду, девяносто два фунта веса [45 кг.] и весь накопленный опыт, мне все еще было нелегко приблизиться к дому могильщика, и я все также отворачивал глаза от кладбища, стараясь не дышать парами горящего мусора на противоположной стороне улицы.
Теперь я стоял напротив дома Рудольфа Туберта, думая о тете Розане, зашедшей с ним в гараж. Меня мучили образы его длинных, тонких пальцев, ласкающих ее плоть, их соприкасающихся губ, их ртов, открытых на пути друг к другу, как на киноэкране.
Глядя на окна трехэтажного дома, я искал фигуру его жены, выглядывающей из-за занавесок. Ее движения были ограничены инвалидным креслом, и, как говорили, она не покидала этот дом до конца своих дней, она переезжала от одного окна к другому. Иногда я мог поймать очертания ее тонкого бледного лица, когда она выглядывала, чтобы посмотреть на прохожих или на тех, кто приходил в их дом для каких-нибудь дел с ее мужем. Женщины посещали его по нечетным часам, и в этот момент моя тетя и его щегольские любовные дела показались мне самым худшим сочетанием из всего, что можно было себе представить.
Наконец, моя тетя Розана вышла из гаража, медленно закрывая за собой дверь, затем, она на мгновение остановилась посреди двора. Выглядела ли она растрепанной, и распущены ли были ее волосы, размазана ли помада по ее лицу, или просто ревность кормила мое воображение? Как бы я смог это проверить, несчастно просиживая в кустах у забора через улицу, и боясь, что меня в них обнаружит какая-нибудь собака и облает, выдав мое укрытие?
Сойдя с дорожки и подвернув юбку, она удивила меня, повернув налево, а не направо, из чего следовало, что она не возвращалась в дом дедушки. Она направлялась к лугам в конец Спрус-Стрит. Луга были местом семейных пикников на берегах реки Муссок, вольно блуждающей среди посадок берез и сосен, в тени вязов и кленов, и выливающейся на большие, открытые поля. Луга оставались нетронутыми, несмотря на постоянные слухи о том, что городской мусор будет свозиться сюда, как только город застроится еще плотнее. Дети Френчтауна приходили сюда порезвиться, ночами они жгли костры, раздевались до гола и купались в реке или просто во что-нибудь играли. Бойскауты часто разбивали здесь палаточные лагеря, чтобы совершенствовать навыки выживания, изучать природу и учиться оказанию первой медицинской помощи. Я часто приходил сюда с карандашом и бумагой, и пробовал писать стихи. Я взбирался на ветви деревьев или, свесив ноги, садился на высокий берег реки, наблюдая перемену цвета заката, который сперва был ярко-синим, потом зеленым, красным и переходил в темно-коричневый и фиолетовый.
Я осторожно следовал за тетей, свернувшей со Спрус-Стрит и быстро пошедшей через узкий пешеходный мост, выводящий на луга. Меня поразило, как быстро может двигаться женщина на высоких каблуках, не раскачиваясь и не виляя. Я был рад своим резиновым подошвам, когда в другой раз мои ноги скользили по деревянному мосту, издавая жуткий скрип.
Когда она дошла до скамеек на поляне для пикников в березовых зарослях, я остановился, наблюдая за ней, как всегда поражаясь ее красоте. Звуки лета заполнили мои уши, птицы сидели на ветвях и громко пели, выдавая невероятные трели, рулады, совершенно неподвластные человеческому голосу или свисту. Где-то вдали лаяла собака, – слишком далеко, чтобы как-то угрожать.
Луг переливался в солнечных лучах, и в этом обширном пространстве мы с тетей Розаной были одни, и внезапно я почувствовал, что мне уже не скрыться. Я давно уже был на открытом пространстве, долго не осознавая того.
Внезапно, она обернулась.
И увидела меня.
Мне не показалось, что, увидев меня, она удивилась. Как обычно, всякий раз в ее присутствии, я покраснел и заволновался, не зная, что делать с моими руками. И худшим теперь было то, что меня снова начала мучить вина за то, что я снова слежу за ней, шпионю и больше всего за мои запятнанные штаны несколько дней тому назад в ее комнате и за мою выставленную на показ страсть.
Непостижимое выражение ее лица манило меня к ней.
И я беспомощно приближался к ней, чтобы, хотя какая-то часть меня сопротивлялась и хотела убежать снова.
– Почему ты преследуешь меня, Пол? – спросила она.
– Не знаю, – ответил я. Кровь прилила к моему лицу, и в моих висках застучало. – Я вас свожу с ума? – закричал я в отчаянии и тут же проклял себя за этот вопрос, потому что мне это напомнило тот, другой день.
Ее локти расползлись по столику для пикника:
– Нет, Пол, я не схожу от тебя с ума. Может, я безумна сама по себе. Но ты ведь без ума от меня, не так ли?
И мне захотелось крикнуть: «Да». Потому что она холила именно к Рудольфу Туберту и, вероятно, занималась с ним любовью, когда я ждал снаружи, а его жена наблюдала из окна его кабинета. И мне захотелось крикнуть: «Нет», потому что моя любовь к ней могла заставить простить ей все, что угодно.
Я закачал головой и сказал:
– Сомневаюсь, что вы от меня без ума.
Она предложила мне сесть на скамью.
Я осторожно сел, как будто мое тело развалилось бы от резкого движения. Меня тут же охватил ее аромат, от которого почти закружилась голова, как и от близости ее тела.
– Я изначально была неправа, – сказала она. – Так вот флиртуя с тобой. Ох, это даже не флирт. Когда ты был еще ребенком, Пол, ты был особенным для меня. Своего рода стеснительность всегда была свойственна тебе, – она выпустила воздух из уголка рта, сдув со щеки прядь волос. – И таким ты для меня и остался. Но иногда я забываю о том, что ты больше не ребенок, что с тобой нельзя уже так просто…
– Нет, это моя ошибка, – закричал я, не виня ее ни за что вообще между нами. – Это моя ошибка. Это я был неправ…
– Неправ? В чем? – озадаченно спросила она.
– Неправ в том, что я шпионил за вами. Прокрался в вашу комнату, когда вас не было дома. Следовал за вами сегодня. Это не мое дело, где вы и чем занимаетесь, – и затем я застыл будто перед прыжком с самого высокого шпиля собора Сент-Джуд, не заботясь о том, что разобьюсь на миллион частей. – Я люблю вас…
– О, Пол, – выдохнула она, будто ее горло было сдавлено. – Это – не любовь…
– Это – любовь, – сказал я, уже имея ответ. – Я знаю, что мне лишь тринадцать, но это – любовь, не увлечение, не привязанность щенка. Я все об этом знаю из книг и кино. Я тебя вас, всем сердцем. Я буду любить всегда.
Признание освободило мой дух и душу. Я хотел бежать и взывать к небу, присоединиться к птицам в их пении. Но увидел ее грустный взгляд, я отодвинулся.
Она потянулась и коснулась моего плеча, и его обожгло сладким теплом.
– Это – лучшее из того, что ты когда-либо мне говорил, – прошептала она. – И я никогда не смогу забыть эти слова, Пол. Но ты не должен любить меня. Я – твоя тетя. Я слишком стара для тебя. Ты еще полюбишь дюжину девочек, пока не сделаешь свой выбор. И тогда ты будешь оглядываться на свою старую тетю Розану и удивляться: «Что я в ней такого нашел?»
– Не говорите так, – закричал я, и слезы брызнули из моих глаз, подбородок задрожал, он всегда предавал меня. – Я буду всегда любить вас и не сумею кого-либо еще.
Она взяла мою руку, а мне захотелось забрать ее, потому что моя ладонь была мокрой от пота. Моя рука уже была в ее ладонях, и казалось, она не замечала влагу моих пальцев. И я почувствовал к ней такую близость, что мне уже было нестрашно задать ей тот вопрос, который у меня всегда был при себе:
– Почему вы уехали из Френчтауна, тетя Розана?
Она посмотрела вдаль, куда-то на горизонт, где старые сараи дымились в знойном воздухе, походя на доисторических животных, сделавших привал.
– На то было много причин, – рассеянно сказала она.
– Пожалуйста. Вы сказали, что я больше не ребенок. Так что больше не говорите со мной, как с дитем, – моя смелость удивила меня. Ее рука, все еще сжимающая мою, подарила мне храбрость.
– Ладно, – сказала она, глядя прямо мне в глаза. – Я оставила Френчтаун, потому что была беременна.
Я никогда не слышал, чтобы это слово произносилось громко. Однажды я слышал, как мать и другие женщины описывали кого-то как явившемся «по семейным обстоятельствам» или «неожиданно» и даже эти слова произносились чуть ли не шепотом. На углах улиц стояли «трахнутые» девушки. «Беременность» и производные от него слова были почти вульгарными, чуть ли не отвратительными.
– Это тебя потрясло? – спросила она.
– Нет, – сказал я, пытаясь скрыть свой шок.
– Я не была замужем, Пол, но хотела, чтобы у меня был ребенок. Я знала, что мне из-за этого придется уехать, чтобы родить ребенка, – она сдула прядь волос, снова упавшую на щеку. – О, я полагаю, что можно было бы сделать аборт, если бы я не хотела рожать, но я никогда бы на это не пошла. Я всегда любила детей…
В тот момент я знал, что я буду любить ее всегда.
– Я уехала отсюда раньше, чем все бы увидели, что я беременна.
– Уехали куда?
– В Канаду, к своей тете Флорине и дяде Августу. Они были очень добры ко мне. Они меня ни о чем не спрашивали, а мне не надо было им лгать. Они живут все там же, в Сан-Джекусе. У них маленькая ферма. Они заботились обо мне. Все устроили. Договорились с доктором, со стариком из округа. Но ребенок родился мертвым.
Я ничего не говорил. Вокруг было тихо, как будто птицы и маленькие лесные звери затаили дыхание в ожидание продолжения рассказа тети Розаны.
– Девочка. Я видела ее лишь раз, – продолжила она. И затем с легкой насмешкой: – Ты знаешь, Пол, все новорожденные, которых я когда-либо видела, были красными и сморщенными, но не мой ребенок. Она была розовой, как розы в саду у твоего дедушки. Пол минуты она была на моих руках, а затем ее унесли. Она похоронена в кладбище за собором Святого Джекуса. Я ни разу туда не ходила.
Ее голос шептал, и теперь она будто бы говорила не со мной, а сама с собой.
– Думала, не отдать ли ее на удочерение. Доктор позаботился бы о том, чтобы ребенок попал в хорошую семью. Я согласилась, хотя не знала, смогу ли отдать ее, ведь она росла внутри меня, стала частью меня. И затем она умерла…
Она закачала головой и хлопнула ладонью по скамейке.
– Хватит об этом, Пол – было и прошло.
Какое-то время мы сидели молча и настолько близко друг к другу, что я мог уловить мятный аромат ее дыхания.
– Все время вы жили в Сан-Джекусе? – наконец спросил я.
– Я не могу работать на ферме, – ответила она. – Я уехала в Монреаль, и устроилась работать в салоне красоты. А затем я поехала в Бостон. Знаешь в чем дело, Пол? Я свободна, свободна от Френчтауна. Твои Мемер и Пепер приняли меня, когда я вернулась, потому что они никогда не закрывают дверь ни от кого. Они не возражают, чтобы я жила у них, но я чувствую себя квартиросъемщиком, который не платит ренту. Мои подруги, которых я знала по школе Сент-Джуд, замужем и имеют детей. Те, кто не замужем – работают где-нибудь на фабрике. Такая работа не для меня, – в ее словах возвышалась своего рода гордость.
– Но почему вы вернулись? – спросил я.
– Хороший вопрос, – ответила она, нахмурившись. – Я вернулась, потому что устала от меблированных комнат, дешевых гостиниц, от помощи чужих людей. Даже самые близкие друзья были мне чужими…
Мне стало больно от ее одиночества и от всего, что в ее жизни пошло не так.
– Мне нужно кое-что тебе объяснить, Пол. Чужие люди иногда обращаются с тобой лучше, чем самые близкие родственники. Они судят о тебе за то, чем ты являешься сегодня, а не за то, что совершил вчера и раньше. И я снова готова уехать. Оставить Френчтаун. Меня здесь ничего не держит.
«Но здесь – я». Захотелось мне кричать в протест, даже если я знал, что тринадцатилетнему мальчику можно было б предложить ей только любовь и больше ничего. Я не мог предоставить ей защиту от тех, кто к ней пристает, ни денег, чтобы кормить ее и одевать в дорогие и красивые одежды.
– И когда вы уезжаете? – спросил я, даже если было бы лучше, чтоб я этого не знал вообще.
– Как получится, – сказала она.
День незаметно начал изменяться, будто уставая, скорее сгорая, чем просто меняя окраску на вечер, внезапно подменяя серебро на олово. Деревья теперь стали мягче, листья свернулись, прячась от света, стебли растений вяло изогнулись, будто становясь на колени. Птицы улетели, оставив воздух пустым и разряженным.
– Я знала, что сегодня ты следовал за мной, – сказала она. – И чуть ли не решила, что не пойду к Рудольфу Туберту. Я не хотела, чтобы ты видел, как я иду туда. Но мне нужно было увидеть его, и уже было слишком поздно что-то менять. Мне нужно немало храбрости, чтобы снова увидеть его, и я побоялась, что, если передумаю, то уже не зайду к нему никогда.
– У вас с ним что-то было?
Она кивнула.
– Я попросила у него о помощи. На сей раз, когда я покину Френчтаун, я хочу делать это как надо, думая о будущем. Я хочу начать небольшой бизнес…
Бизнес? Моя тетя Розана – бизнес-вумен?
– Какой бизнес?
– Парикмахерскую, в этом я могу преуспеть. Я работала парикмахером в Монреале, и хочу открыть там свою маленькую парикмахерскую. Именно за этим я пришла к Рудольфу Туберту, поговорить о деньгах.
Я подумал о Жане Поле Родиере, о том, как его избили в переулке Пи: «Рудольф Туберт пошлет своих людей в Монреаль?»
– Он сказал, что даст вам денег? – спросил я, надеясь, что он отказал ей, и она останется во Френчтауне.
– Дело даже не в деньгах, – ответила она и затем сжала губы. На ее лбу выступили маленькие морщинки.
И тут до меня дошло, невидимая кровь хлынула из несуществующей раны, и на момент вспыхнула агонизирующая боль.
– Это был он? – мой голос звучал где-то вдалеке, будто говорил кто-то еще. – Тот, кто… – я не мог произнести слово.
– Да, Пол. Он был тот, от кого у меня были неприятности, – вдруг зазвучало застенчиво, «неприятности» вместо «беременность» – тонко и почти чопорно у нее на губах. – Ребенок был от него.
Острая боль ворвалась в мое сердце: «Она с ним спала, носила его плоть и кровь в своем теле. Она дарила ему свою нежность, поцелуи…» – мысли барабанили у меня в голове.
– Немногие об этом знают это, Пол. Твой дед убил бы его, если бы узнал, и твой отец. Они думают, что это был какой-нибудь проходимец, не задержавшийся во Френчтауне. И это заставило их думать обо мне не лучшим образом, но… – и она пожала плечами, которые поднялись и опустились на ее вздохе.
– Рудольф Туберт даст вам денег? – спросил я.
– Думаю, что даст, он любит, когда люди пляшут под его дудочку, что он и сделал в первый раз. Он заплатил мне, чтобы я уехала, а затем заставил меня ждать. Он высказал сомнения, ребенок был от него…
Она снова читала все, что было написано у меня на лбу.
– Да, Пол, ребенок был его, и он это знал. Мне до сих пор кажется, что нас с ним были замечательные дни, что не значит, что я спала с кем попало. Он сказал, что если на сей раз он чем-нибудь мне поможет, то это будет уже не от его сердца.
– Не думаю, что у него есть сердце, – сказал я, снова погрузившись в тоску. – Когда вы видели его сегодня, он… он… – но я не смог заставить себя завершить вопрос.
Она закачала головой:
– Нет, – вскрикнула она решительно. – Да, он хотел. Он … трогал меня. Но я оттолкнула его руку…
Кровь побежала по моим венам, от ее дышащих улицей слов: «Трогал меня» – и эти слова снова воспламенили мою страсть, и, несмотря на всю свою ненависть к Рудольфу Туберту и ко всему ужасу оттого, что он причинил моей тете Розане, и что он пытался сделать лишь час или другой тому назад – несмотря на все это, я почувствовал, как мое тело разогрелось снова, и я застрял между удовольствием и агонией, между грехом и желанием.
Моя рука была в ее ладонях все это время, и она то сжимала ее, то гладила, переплела свои пальцы с моими, пока мы говорили. И теперь она придавила мою руку к своей белой блузке, к груди, и мои пальцы приняли форму чаши, накрывающей ее грудь. И они сами инстинктивно начали сжиматься и разжиматься, лаская ее грудь, будто они были рождены для этого, будто я сам был рожден для такого момента, к чему готовили меня все мои дни и ночи. Я был заворожен мягкостью и твердостью ее груди, тем, что это было в одно и то же время. И во мне все начало вопить, и вместе с тем наполнять мою руку невозможным великолепием. Никогда прежде моя рука не держала грудь, будь то грудь женщины или девушки, кроме как в моих горячих ночных грезах. Содержание моей ладони было нежным, легким и тяжелым одновременно, как я ласкал шелковистую массу ее блузки.
Подняв взгляд на ее глаза, я увидел в них ужасную печаль.
– Тебе это нравится? – спросила она, еще сильнее прижимая мою ладонь к своей груди.
И я понял, что я был не лучше Рудольфа Туберта и всех остальных в ее жизни, кто хотел лишь ее тела, ее плоти, а не ее саму. Их не волновало, кем она была, что ей нужно, ее желания, ее амбиции. Я ни разу не спросил о ее надеждах, мечтах, и даже до недавнего момента не знал, почему она оставила Френчтаун. Все же, я любил ее… любовь… а знал ли я, что такое любовь? Нет, Рудольф Туберт не любил ее. Мы хотели от нее одного и того же. К моему позору, мое тело стало мягким, и все желание оставило меня.
Я убрал руку, которая вдруг перестала принадлежать моему телу и задрожала, будто кленовый лист, оторванный от ветки, и висящий в воздухе, пока ветер несет его неизвестно куда.
– Мне жаль, – пролепетал я, желая ее даже после того, как я отверг прикосновение к ней, ласку.
Фабричный гудок своим надрывным воем оповестил о пяти часах по полудню. Конец рабочего дня. К нему подключились другие гудки, некоторые из них можно было назвать свистками – они всегда начинались почти одновременно, с интервалом в несколько секунд. Вот подключился низкий, глубокий бас «Фабрики Расчесок Монумента» и пронзительный тон «Швейной Компании «Ватчесум», и короткий свист, напоминающий чье-нибудь удивление, «Королевской Пуговичной Компании». В жарком летнем воздухе повисла невообразимая резкая, лишенная мелодии, гармония, напоминающая смесь выкриков рабочих всех лет и возрастов, уставших от боли долгих часов у станков и печей, от жгучих мозолей, расстройств и потерь. Заводские гудки были звуками Френчтауна, и иногда я их слышал во сне.
Я посмотрел на тетю и спросил:
– Зачем вы это сделали? Зачем приложили мою ладонь к своей груди?
– Потому что я люблю тебя, Пол. По-своему. Ты значишь для меня намного больше, чем Рудольф Туберт. Если ему можно касаться меня, то почему не тебе? – В уголках ее рта был намек на улыбку. – Мне хотелось сделать так, чтобы ты надолго запомнил меня. Даже притом, что это было делать, конечно же, нельзя. Но я всегда совершаю что-нибудь непоправимое, мне так кажется…
Кричащий гудок фабрики «Блю-Джей» зазвучал так, будто он приказывал остальным гудкам заткнуться.
– Пора уходить, Пол, – сказала тетя Розана.
И я последовал за ней через узкий мостик. Она шла босиком, держа туфли в руке вместе с ремешком сумочки. Мы медленно шли домой, кивая утомленным, пропитавшимся потом рабочим, вяло и расслабленно возвращающимся домой после жаркого рабочего дня.
На углу Механик и Шестой Стрит, мы попрощались. Она нежно улыбнулась и коснулась рукой моей щеки.
Когда я вошел в дом, мать поприветствовала меня с новостью, что дядя Аделард, наш неуловимый путешественник вернулся во Френчтаун и этим вечером собирается посетить дом моего дедушки.
–
Когда дядя Аделард возвращался домой, то это всегда было событием для всей нашей семьи, даже для тех из нас, кто, подобно дяде Виктору, не одобрял его бродяжничество и думал, что Аделард несомненно должен осесть во Френчтауне, жениться и завести детей. Когда он приехал, то все заволновались и поспешили собраться в доме у моего дедушки, чтобы послушать его истории и обо всем расспросить. Я сидел на полу, в ногах у тети Розаны, отчего был в восторге от столь близкого пребывания около нее и даже оттого, что на нее можно было даже поднять глаза, также как и на лугах, несколькими часами прежде.
Дядя Аделард стоял в дверях. Он был высоким и стройным. На нем была старая потертая одежда, которая казалась, обесцветилась на солнце и износилась донельзя. А его лицо напоминало его одежду, оно было бледным и выцветшим, а глаза глубоко утонули в своих гнездах. Внимательно его слушая, я немного погодя понял, что он был не слишком многословен в своих рассказах и ответах на вопросы. Он делал это терпеливо и покорно, будто бы любезно делал одолжение, проходя испытание, которое он должен был вынести.
– Да, – отвечал он моему кузену Джулю. – Запад – это примерно то, что вы видите на экране про ковбоев. Холмистая местность и равнины. Но что не показано в кино – так это холод. Вам показывают раскаленную землю, скачки по прериям в жару под нещадным солнцем. Но в прошлом году в Штате Монтана четвертого июля пошел снег. Он, конечно, таял, как только касался земли – но все равно это был снег.
– Вы были ковбоем? – спросил я, не ожидая от себя такого вопроса, так же, как и внезапной икоты.
Все засмеялись, я покраснел, а тетя Розана ласково потрепала мои волосы.
Дядя Аделард посмотрел на меня и улыбнулся, его глаза сощурились.
– Ладно, иногда мне приходилось скакать на лошади, и у нас были коровы, одно время, где я работал. Да, возможно тогда я был ковбоем, Пол. А вообще я работал плотником, огораживал загоны. Не слышали о курятниках? У нас были курятники, но с продовольствием было настолько плохо, что однажды я просто оттуда сбежал…
Все засмеялись, а меня восхитило то, что он не забыл, как меня зовут. И я спрашивал себя, должен ли я попытать удачи и спросить его о той фотографии, но решил не выставлять себя дураком перед всей семьей, зная репутацию дяди Аделарда с его умением уходить от прямого ответа.
И он продолжил искать ответы на другие вопросы, такие как: «Ты видел Голд-Гейт-Бридж?» или «Это правда, что Mисисипи настолько широка, что невозможно увидеть другой ее берег?»
Я внимательно наблюдал за ним и обратил внимание на то, как он держался от всех нас на каком-то расстоянии. Он находился где-то между верандой и прихожей, будто нуждаясь в незанятом пространстве вокруг себя. Он сухо рассказывал о своих путешествиях без какого-нибудь волнения. О больших городах, таких как Чикаго и Лос-Анжелес, он говорил, что все они похожи на Монумент, только больше. Он шутил, или это было серьезно, но если его не впечатляли места, в которых он побывал, то почему же он из года в год переезжал с места на место?
И настал момент, когда вечер перелился в ночь, когда все начали вздыхать и зевать, шевелить ногами. Следующий день был рабочим, и никто не брал отпуск посреди недели. Мой отец, наконец, встал на ноги, моя маленькая сестричка спала у него на руках, будто кукла с повисшими конечностями. «Ладно, Дэл, мы рады видеть тебя дома. Как хорошо, что ты вернулся…»
Остальные также что-то бормотали в благодарность, поднимаясь и готовясь уйти. Дядя Виктор по-братски обнял его за плечи и чмокнул в щеку: «На фабрике у меня для тебя есть рабочее место, можешь устроиться на работу, когда пожелаешь», – сказал он, но в его словах была немалая доля юмора и иронии, ведь было очевидно, что он не ожидал от Аделарда, что тот примет его предложение.
«Пора исповедаться», – объявила мать как-то в субботу утром.
Я вздрогнул от этих суровых слов, но знал, что они прозвучат рано или поздно. Во время учебного года раз в месяц монахини водили нас в церковь, где мы каялись в наших грехах. Исповедь была пыткой. Нужно было шепотом рассказывать священнику о собственных грехах, губы должны быть у экрана, отделяющего тебя от него, пристально вслушивающегося в каждое твое слово. Твои одноклассники где-то рядом, на скамье снаружи, в ожидании своей очереди, и ты боялся, что твой голос поникнет через дрожащий занавес и будет ими услышан, донеся слова твоего позора до их ушей.
На протяжении каникул, агонизирующие признания в грехах были отложены на долгий срок, но хотя бы раз за лето мать посылала нас в церковь. Мы с Армандом всегда были против. Субботнее лето было насыщено бейсболом, кино и хозяйственными работами по дому, и исповедь уже казалась излишней. Но мать была непреклонна: «Летом случается худшее. Люди начинают беситься от жары, от яркого света. Сын ЛеЛондов утонул прошлым летом в реке. Вы что, хотите прямо в ад? Всевышний не прощает грехов, если не ходить на исповедь.»
Мои глаза были где-то за кухонным окном, пока Арманд произносил очередной свой аргумент. Я знал все свои грехи, накопившиеся во мне и пятнающие мою душу. Самый худший из них был моим скрытным актом ночью в кровати перед сном, когда перед моими глазами всплывали образы, за которыми следовал экстаз и позор. Я обычно признавался в этом, вынося презрительный укор священника: «Господь не любит грязи на сердце», – и затем перечень молитв, которые мне следовало произнести. Но теперь к этому греху добавились и другие. В моей руке побывала грудь женщины, что было еще хуже грязных фантазий в темноте и касания своего собственного тела. И это был моральный грех.
В тот день мы с Армандом притащились в церковь, и зашли в полное мрака помещение.
– Нам не выйти отсюда быстро, – прошептал Арманд, кивая на людей, терпеливо стоящих на коленях у скамей. – Столько народу.
На самом деле людей было не так много.
Меня ударила мысль: у него также имелись грехи, о которых он не хотел бы говорить?
– Что будет, если мы пропустим эту исповедь? – спросил я, поражаясь собственной смелости.
– Ничего, – ответил он. – Это – не грех.
– Но нам придется врать, если Ма спросит нас, когда мы придем.
– Мы лишь исповедуемся в следующий раз, – сказал он, в его словах была логика.
Мы нерешительно топтались в углу, вдыхая запах зажигаемых и уже горящих свечей. Я сэкономлю свои деньги и зажгу свечу за двадцать пять центов на следующей неделе, чтобы восполнить то, что я тихо себе пообещал. И новая мысль выплеснулась с моими словами:
– А что, если завтра утром? – шептал я. – Мы не сможем придти на молитву?