Текст книги "Исчезновение"
Автор книги: Роберт Кормье (Кормер) (Кармер)
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Роберт Кормер
Исчезновение
Моей жене Конни, с любовью.
Пол.
На первый взгляд, эта фотография мало отличалась от любой другой в каком-нибудь семейном альбоме того времени: буроватый оттенок и мягкий тон, формальные позы, мужчины в парадных воскресных костюмах и женщины в строгих чепчиках, в длинных юбках и вязаных блузках. Это был групповой портрет семьи моего отца, снятый перед Первой Мировой Войной на парадных ступенях фасада дома в Квебеке, построенного на берегу реки Ришелье.
Вся наша семья переехала в Новую Англию вскоре после того, как был сделан этот снимок, мой отец и дедушки и бабушки, все пять моих дядь и четыре тёти, среди них тётя Розана, которую я буду любить до конца своих дней.
Я заметил эту фотографию, когда мне было восемь или девять лет отроду, и я немедленно поделился об этом с моим кузеном Джулем, которого посвящал во все свои тайны. В конечном счете, мне стало известно, что тайна фотографии на самом деле была не тайной, хотя это вызвало различные суждения не как о тайне вообще, а лишь о фокусе механизма фотоаппарата или об итоге ребяческой проделки. Те, кто считал это тайной, говорил об этом в приглушенных тонах, с поднятыми бровями, будто бы даже простое упоминание о фотографии может принести ужасные последствия. Мой дедушка отказывался говорить о фотографии вообще и вёл себя так, словно такое явление не существовало, хотя и занимало почётное место в большом семейном альбоме, лежащем в ящике стола из красного дерева в комнате у него дома.
И это всё сильно удивляло моего отца: «У каждой семьи есть какая-нибудь тайна», – говорил он. – «У одних по комнатам ходят привидения, а у нас есть эта фотография».
Тайна?
На снимке, в последнем верхнем ряду, рядом с отцом имеется незаполненное пространство. Как предполагается, там должен был стоять мой дядя Аделард. Но там пусто – ничего.
Дядя Аделард исчез в тот момент, когда раздался щелчок, и затвор фотоаппарата открылся.
Мой дядя Аделард всегда исчезал неизвестно куда и возвращался снова, сам по себе, и я мог видеть в нём очаровательную, авантюрную личность, хотя он, словно бродяга, жил то у одних, то у других родственников нашей большой семьи.
Наша семья обосновалась во Френчтауне на восток от Монумента – Штат Массачусетс вместе с сотней других выходцев из Французской Канады, снявших квартиры в двух– и трёхэтажных домах, и начавших работать в магазинах и на фабриках, производящих гребенки и пуговицы, шьющих штаны и рубашки, отдавших своих детей в школу прихода Святого Джуда, в церкви которого они собирались в воскресенье на утреннюю мессу. Они каждый день делали покупки в магазинах на Четвертой Стрит и устраивали регулярные походы в центр Монумента, чтобы что-нибудь купить в городском торговом центре.
Меня поражало, как это жители Френчтауна бесконечными муравьиными потоками по утрам устремлялись на фабрики и заводы, и делали это из дня в день, неделю за неделей, год за годом. Например, Мой отец. Он был хорош собой, любил шутки и сам шутил по любому поводу. Он был бейсболистом, хорошо известным своей блестящей игрой в Индустриальной Лиге Твиллинга. У него была потрясающая реакция, и он как никто другой быстро оббегал базу, а сила удара отбиваемого им мяча могла сбить с ног кого угодно. А на собственной свадьбе он так энергично танцевал кадриль с моей матерью, что у неё потом ещё целую неделю кружилась голова. Восхищению гостей свадьбы не было конца. На следующее утро он рано встал и оправился на фабрику пуговиц и расчесок, где он проработал ещё сорок пять лет, выдержав сокращение производства, скудные годы Депрессии и насилия забастовок.
Дядя Аделард нигде не работал: ни на фабрике, ни на заводе. Он не знал, что такое тяжелый физический труд, сокращение производства и забастовки. Он всего этого избежал так же, как в Канаде он скрылся от объектива фотоаппарата. И это меня с ним очень роднило. Тем летом 1938 года мне было тринадцать. Я был робким и застенчивым, и иногда боялся даже собственной тени. Но у себя в душе я был смелым и храбрым, прямо как какой-нибудь ковбой с экрана «Плимута» в субботу на дневном киносеансе. Мне казалось, что я также мог бы стать героем, только был бы шанс показать себя. Но во Френчтауне такой возможности у меня почему-то не было. Я стремился познать внешний мир, предстающий перед моими глазами с киноэкрана, озвучиваемый голосом диктора по радио или тот, о котором я читал в книгах. Дядя Аделард был единственным человеком за пределами книг и кино, кого можно было бы назвать героем, бросающим вызов всему окружающему миру и познавшим всё на свете.
И именно поэтому я всякий раз приставал к отцу с вопросами, когда предоставлялся подходящий случай. Я ждал, когда он оторвётся от выпуска новостей, передаваемого по радио о чудовищных деяниях Гитлера в странах Европы, и ощущал вину, потому что фотография была для меня важнее, чем продвижение немецкой армии где-то за рубежом. Но это не могло меня остановить. И когда он выключал радио, я тут же представал перед ним, если он был в настроении о чём-нибудь поболтать. Меня волновала всё та же фотография.
Он пил пиво мелкими глотками, иногда спускаясь в подвал за следующим фарфоровым кувшином, и курил «Честерфилд». Заулыбавшись в ладонь, он вдруг сказал: «Ладно, что ты хочешь узнать?» – будто бы раньше я никогда его об этом не спрашивал.
– Ладно, это было в воскресный полдень, не так ли? И вы все вышли на передние ступени собора «Святого Джекуса»…
– Так, – сказал отец, закуривая следующую сигарету, размашисто чиркнув спичкой о штаны. – Мы оделись во все самое лучшее: в самые яркие рубашки, вязаные жакеты, в хорошо наглаженные брюки. Лето было жарким, в полдень все были на улице, и нас это смущало.
– И дядя Аделард стоял рядом с тобой…
– Вот именно, – сказал он. – Не заметить его было невозможно. Он бесконечно дергался то туда, то сюда, не мог остановиться. Пока твой дедушка не повернулся и не посмотрел на него. Своим взглядом он мог высушить кости кому угодно.
– И, наконец, Аделард успокоился, хотя он все еще стремился меня ущипнуть или уколоть, чтобы я вздрогнул или подскочил.
– А что случалось потом?
– Так, ничего. Фотограф, мистер Арчембаулт, снял нас еще раз, когда мы все сели на ступеньки. Маленькая Розана была на руках твоей бабушки и немного шевелилась. Но, похоже, она хотела спать, начинала дремать, стала тихой и хорошенькой. В это время щелкнул затвор фотоаппарата.
– А скажи, что было, когда мистер Арчембаулт принес фотографию? – спросил я.
На меня пахнуло запахом целлулоида. От моего отца всегда исходил приятный кисловатый запах – не только от его одежды, но и от его кожи, даже когда он только что принял ванну. Это был запах материала, от которого делались гребенки и зубные щетки на фабрике, где он работал – запах усталости и даже опасности, потому что целлулоид мог без предупреждения воспламениться в любой момент.
Он вздохнул и сказал:
– Ладно, когда мы увидели эту фотографию, то Аделарда на ней не было. Вместо него было пустое место. Он исчез…
– Что? Прямо так взял и исчез? – спросил я, будто бы тысячу раз я уже это не спрашивал.
– Ладно, Аделард был жуликом, ты знаешь. Я думаю, что в последний момент он присел или нагнулся, исчез из поля зрения, именно когда фотограф нажал на кнопку затвора…
– И ты не видел, как это он сделал? – спросил я. – Должно быть, он как-то шевельнулся.
– Не знаю, Пол. Я смотрел на камеру. Мистер Арчеамбаулт велел нам улыбнуться и не двигаться. И на солнце было так жарко, что мой воротник приклеился к шее и давил. Меня действительно не волновало, чем занимались остальные, особенно Аделард. По-любому, мне было бы больно повернуть голову в его сторону, так что я не видел его движений.
Меня восхитило, как исчез мой дядя Аделард, и никто вообще не заметил никакого движения.
– А что фотограф, мистер Арчембаулт. Разве он не заметил что-нибудь необычное?
– Кто знает? – глаза отца засветились, словно он готовил очередную свою шутку. – Трудно увидеть то, чего нет.
Я засмеялся, не только из вежливости. Сам ритуал вопросов и ответов доставлял мне немало удовольствия, как и сам отец рядом со мной на кухне, как и дым его сигареты, завивающийся в воздухе.
Отец продолжал:
– Бедняга Арчембаулт был озадачен еще больше нас. Он поклялся, что Аделард замер так же, как и все мы, но он также допускал, что в момент спуска затвора он ни за кем уже не наблюдал. Мистер Арчембаулт захотел снизить цену на одну двенадцатую, так как одного из нас в кадре не было. Но твой дедушка заплатил ему полную цену. Он сказал, что за это отвечает семья, а не фотограф.
– А что об этом сказал сам дядя Аделард?
Забавно было то, что даже если ты знаешь ответ на вопрос, ты хочешь услышать его снова. Потому что время проходит, и с каждым разом ответ может быть уже иным, что-то забудется, и где-нибудь всплывут новые подробности. Или этот ответ подтвердит то, что ты надеешься услышать.
– Кому-нибудь удавалось получить прямой ответ от Аделарда? – спросил отец, и, наверное, он сам не ожидал своего ответа на этот вопрос. – Так или иначе, с его слов, что, если он расскажет нам, что на самом деле произошло, нам просто больше не о чем будет говорить, кроме как о работе или учебе, и о чем-нибудь скучном.
– Так он просто ни разу не признался в том, что он присел, чтобы скрыться от объектива, не так ли? – в моем голосе сквозил триумф.
– Так оно и есть, Пол. Он лишь улыбнулся, когда мы спросили его об этом, и больше ничего, а затем он начал говорить о чем-то совсем другом…
Какой-то момент мы сидели молча, каждый со своими мыслями о дяде Аделарде и о фотографии, я предполагаю.
– Где он теперь, папа?
– Кто знает?
Отец отодвинул белую не глаженую занавеску и глянул в окно на трехэтажный дом, стоящий напротив нашего через Шестую Стрит. На бельевых веревках, растянутых между окнами наших двух домов, было развешано белье разных цветов, будто корабельные флаги, одни из них очень яркие и веселые, а другие – блеклые и грустные.
И меня взволновала мысль о том, что мой дядя Аделард был где-то там, в большом мире, за пределами Френчтауна и Монумента.
– Она возвращается, – объявил отец, войдя на кухню и принеся с собой облако целлулоидного аромата, и стукнул ложкой по кастрюле с готовым завтраком, стоящей на столе.
Я подскочил на стуле, оторвавшись от последнего выпуска журнала «Крылья», с нетерпением ожидая подробностей.
– Когда? – спросила мать, отвернувшись от стола, где она занималась моими сестрами-близнецами Ивоной и Иветтой, игравшими ножами, вилками и ложками.
Она?
– Вчера вечером, поздно как обычно, где-то за полночь в дверь Па постучали, – сказал он, качая головой в некотором отвращении. – Розана – это для Вас.
Я понял, что мои уши дурачили меня. В них звучало: «Дядя Аделард возвратился…» – вместо того, что на самом деле сказал отец.
– Бедная Розана, – сказала мать.
Отец фыркнул и пошел к раковине, чтобы помыть руки.
Я не видел тетю Розану, по крайней мере, лет пять, которые являются большим сроком, конечно, когда прожил целых тринадцать долгих бесконечных лет жизни, и, когда мне было восемь – я мог уже и забыть. И я уже почти забыл о ее существовании, сохранив в сознании лишь смутный образ красных губ, блестящих черных волос и одежды, которая искрилась и переливалась, когда она шла по улице. Всякий раз, когда кем-нибудь произносилось ее имя, наступала тишина, и все члены семьи начинали отворачивать друг от друга глаза. В отличие от нее дядя Аделард всегда был предметом любопытства, поводом для разных предположений и открытками, приходящими из мест таких, как Боаз, Айдахо, Биллинг, Монтана, Вакко или Техас. От тети Розаны никаких известий не бывало.
Несколькими днями позже мать послала меня к дому моего дедушки с яблочным пирогом, который она испекла. Обжигаясь пирогом в руках, я неловко локтем постучал в дверь. Моментом позже я оказался дома у моей тети Розаны.
Она стояла на кухне у окна. На ней была фиолетовая юбка и белая блузка. Ее черные, может быть, даже подкрашенные смолью волосы блестели при дневном солнечном свете, ее губы были все такими же пухлыми и красными, краснее даже, чем самый яркий макинтош. А глаза. Какие глаза. Их синева была даже не небесной, и не цвета китайского сервиза моей матери, который она доставала из шкафа только по праздникам. Это была синева на грани слез, и вместе с тем напоминающая отражение неба от озерной глади среди солнечных бликов на верхушках волн.
Бывают моменты, от которых сердце замирает, дыхание останавливается, кровь в венах застывает, время теряет отсчет, а тело провисает между жизнью и смертью. И ты ждешь чего-то такого, что снова вернет тебя обратно в мир реалий, того, чем оказалось мое имя на ее устах:
– Пол. Как ты вырос. Как я рада тебя видеть.
Пирог уже был на столе. А я оказался в ее объятьях. Ее руки сжимали мои плечи, а аромат ее духов окружил нас обоих. Это был пряный, особый запах. Ее груди расплющились о мои плечи, и я не мог дышать. Кровь дико запульсировала в моем теле, и кожа покрылась прохладными пупырышками, а голова закружилась.
– Дай, я посмотрю на тебя, – сказала она, оттолкнув меня от себя, но её руки все еще держали меня за плечи. Мы оба вращались по какому-то непонятному кругу. А мне почему-то не терпелось уйти, убежать, скрывать подальше от ее синих глаз, а также в один момент собрать все, что накопилось в моей памяти и сжечь дотла. А еще мне хотелось петь или писать стихи и прыгать от радости до потолка. Но стоя там, я ничего не делал. Я просто потерял голову.
– Что случилось, Пол? Ты не рад увидеть меня, или тебе нечего сказать?
Ее голос дразнил меня? Она наслаждалась своим умением овладеть мною? Я почувствовал, как переливаюсь перед нею всеми цветами радуги, как я неуклюж и смешен. Штаны туго обтянули мои тощие ягодицы, а из подмышек вниз по моим худощавым ребрам покатились струйки пота.
Я лишился дара речи и просто глотал воздух, не зная, что делать со своими руками. А она смеялась своим замечательным смехом, звонким и вместе с тем немного хриплым, в то время как ее глаза безо всяких слов рассказали мне, что она поняла происходящее внутри меня, и что особенного вдруг возникло между нами.
– Я никогда не забуду, как тебя, еще младенца качала на руках и целовала всего, с ног до головы, – наконец заговорила она. – А теперь ты – почти уже мужчина…
Я почти рассыпался в экстазе посреди той кухне, на виду у дедушки и бабушки. Во мне все болело, чтобы не сказать ей, как я полюбил ее, раз и навсегда, что она самый красивый предмет, я который когда-либо видел, что она прекрасней, чем сама Мерль Оберон и Маргарет Салливан на экране «Плимута», что она красивей и соблазнительней любой из женщин из журналов «Аптеки Лакира», от которых я ни мог оторвать свои горячие глаза, когда мистер Лакир уходил куда-то в складские помещения.
Мой дедушка вдруг громко раскашлялся, бабушка зашевелилась, и я это почувствовал. Им хотелось поскорей покончить с этой нашей с Розаной встречей.
– Я так рад, что ты вернулась, – сумел произносить я, с трудом справляясь с ручкой двери. Вылетая из кухни, я захлопнул за собой дверь, бешеной чечеткой скатился по лестнице, пересек наискосок двор, проскочил через помидорные рассады дедушкиного огорода и дал деру по тротуару в конец Восьмой Стрит. Я бежал не чувствуя под собой ног, сердце изо всех сил молотилось о мои хилые ребра, в голове закишели безумные мысли и удивление тому, что со мной произошло. Я был безумно счастлив, и мне было как никогда грустно; мне было жарко, и, вместе с тем, по моей спине бегали холодные мурашки; сердцу не хватало места у меня в груди. Что это? Что? – я не находил этому подходящего названия. Кто-то окликнул меня, когда я пронесся мимо «Дондиер Мит-Маркета», и это мог быть Пит Лагниард, но я не остановился, и не смог бы, мой бег должен был быть вечным. Я бежал в одиночку и, вместе с тем, и нет, потому что тетя Розана бежала рядом со мной – с Полом… «Ты вырос…, не забуду, как целовала тебя… всего с ног до головы…»
А когда наступила ночь, я ворочался в постели как маленький ребенок в экстазе воображения.
– Что с тобой? – это был Арманд, мой старший брат, он окликнул меня с другой стороны кровати. Бернард, который был младше нас обоих, лежал между нами, и я был рад, что он крепко спал.
– Ничего, – сказал я низким и приглушенным голосом, давясь от позора и вспоминая предупреждающий шепот Отца Бланчета, во время моей исповеди о таких методах.
Еще бы, это грех, если причиной тому не любовь, но когда тебя растоптала ужасная тоска, которая затем превратилась в пытку, пусть даже в самую приятную, и все это заставило тебя бежать без остановки через весь город по его улицам без особой на то причины, лишило тебя аппетита и сна, когда одна лишь минута сделала тебя несчастным на все оставшееся время, из-за чего все твое тело начало петь словно скрипка, и из-за чего тебе просто хотелось плакать и кричать…
– Спи, – холодно промолвил Арманд. Его голос оживал лишь в разговоре о бейсболе и о том, как поскорей окончить школу, чтобы начать работать на фабрике гребенок.
Я лежал в постели, вслушиваясь в звуки, сопровождающие сон всех моих братьев и сестер. Наша спальня была достаточно большой, чтобы в ней разместились две кровати под прямым углом друг к другу. Я, Арманд и Бернард спали у двери на кухню, а наши сестры-близнецы, Ивона и Иветта, им было по одиннадцать, занимали кровать около окна. По ночам симфония сна всегда окружала меня со всех сторон: капли тающего льда среди кастрюль в кладовке, мягкое посапывание братьев и сестер, шевелящихся во сне, изредка что-нибудь бормочущих или даже их короткие вскрики, кроватка с нашей совсем маленькой сестричкой рядом с родителями в их спальне, которая иногда просыпалась и начинала хныкать. И я слышал, как мать мягко убаюкивала ее.
Я думал о тайнах жизни, об уходящих минутах, о том, как я мог родиться во Френчтауне в такой исторический момент? Я думал о написанных мною стихах, спрятанных мною далеко в туалете, они были полны моей тоской и одиночеством, моими страхами и страстями. Я писал стихи тайно, сидя под кроватью при свете карманного фонарика или в чулане, позади старой, ненужной, прокоптившейся печи. Но я не знал, пригодны ли мои стихи были для чтения. И меня волновало, почему я ворочался и извивался в постели вместо того, чтобы просто спать, как мои братья и сестры. Я иногда завидовал им: они жили без того, чтобы чем-нибудь интересоваться или разгадывать тайны окружающей нас жизни. Или они также как и я ни с кем этими тайнами не делились?
Иногда мне так хотелось быть звездой бейсбола, как Арманд, или ладным и красивым, как Бернард, который был уж слишком красивым для мальчика, как кто-то заметил. Я завидовал даже своим сестрам-близнецам: они хихикали, смеясь надо всем, приносили из школы хорошие отметки, и никогда не ругались с родителями или монахинями в школе. Больше всего я завидовал Питу Лагниарду, моему лучшему другу, который быстро бегал, перепрыгивал заборы ловчее, чем кто-либо еще, и знал тысячу тайн – все о пользе зернового шелка, о том, как сделать рогатку, с которой никогда не промажешь, о расположении лучших мест в округе, где тебя никто не найдет. Я думал о недостатке таланта в играх на школьном дворе, о тысяче тревог и опасений, об одиночестве, я не мог себе объяснить, что бросало тень на всю мою жизнь даже в самые счастливые ее моменты.
Я обернул простыней плечи, даже, несмотря на то, что ночь была жаркой. Из моего воображения не уходили очертания тети Розаны, ее красивые губы, волосы, аромат ее духов, и то, что я чувствовал в ее объятьях, когда мы кружили по кухне. Ее лицо было маяком, сияющим в моем сознании, пылающий свет, которого позволил мне уйти в нежный, приятный сон, который становился все глубже, темнее, и, благодаря ей, необычно яркий и красочный.
–
Тем летом фотография была не единственной тайной в моей жизни. Ходили слухи о странных сборищах на берегу Мокасинских Прудов в предместьях Монумента. Слухи о кострах, о языческих ритуалах и появлениях призраков. Как и любые другие слухи, их было трудно проверить. Находились храбрецы, побывавшие у этих прудов, но они ничего там не видели. Другие говорили, что видели огнедышащих фантомов, плюющихся огнем. «Да это был не огонь, а их собственный перегар от виски», – насмехался мой отец. Как только наступал жаркий июль, то Мокасинские Пруды стали частью летнего времяпрепровождения, чтобы остудить пыл нескончаемых горячих и влажных дней и вечеров. Пока не пришел Пит Лагниард с доказательством того, что эти слухи не были слухами вообще.
Пит рассказал мне о своих доказательствах по дороге в кино. Мы шли в Плимут на последнюю серию «Всадника-Призрака» с Чарли Чаном в главной роли.
О происходящем во Френчтауне Пит всегда узнавал первым. Он был самым младшим среди девяти его старших братьев и сестер, которые приносили домой все сплетни из магазинов и фабрик, где они работали. Пит все это старательно выслушивал и выкладывал мне – все, о чем слышал. Мы любили театр и кино, делились друг с другом личными, иногда самыми глубокими тайнами, и это крепко цементировало нашу дружбу. Он жил на первом этаже нашего трехэтажного дома на Шестой Стрит, а я – на втором. Между нашими окнами была протянута нить, оба конца которой были приклеены к донышкам картонных стаканов от съеденного супа «Кампбелл», и по этому телефону мы могли общаться друг с другом. Хотя намного легче было бы перекрикиваться из окна в окно, что, конечно, выглядело б не так драматично.
Остановившись около «Управления Мебельной Компании», Пит рассказал, что слышал от своих братьев – о странных собраниях, проводимых на Мокасинских Прудах.
– И что в этом такого странного?
– Множество людей в масках. Они несут факелы. Они собираются в пятницу вечером…
– И кто же они? – спросил я с сомнением. Замаскированные люди и горящие факелы были где-то далеко от Френчтауна, гораздо дальше, чем экран «Плимута».
– Никто не знает, но мои братья все же собираются это выяснять, – несколько напыщенно хвастал Пит. – Я слышал, как они говорили о группе людей, с которой вечером в следующую пятницу они придут на пруды. Мой брат Курли сказал, что глупо так искать неприятности, и что они их обязательно найдут.
Курли был гигантом, он работал в отделе отгрузки фабрики расчесок и мог сам поднять огромную корзину, на которую обычно требовалась сила двоих или троих.
– Ты уверен в этом, Пит? – спросил я, все-таки не очень веря ему. Его воображение как всегда работало безостановочно.
– Ладно, имеется лишь один способ это выяснить, – сказал он, и в его глазах заплясало волнение.
– Как? – спросил я, хотя знал – как.
– В пятницу вечером, – он сказал. – Мы будем там. Ты и я. На Мокасинских Прудах…
Дрожь чуть не разорвала мое тело – дрожь страха и предчувствия опасности. И я не мог скрыть волнение, которое тут же последовало за дрожью. Мне так часто хотелось приключений и так сильно. Мне казалось, что это может быть лишь за пределами Френчтауна, вдали от Монумента, где-нибудь на другом конце земного шара. Но окруженные тайной события созревали лишь в нескольких милях отсюда. Они были достижимы и ожидали нас.
Вечером в пятницу, когда темнота затопила собой улицы Френчтауна, мы с Питом отправились на Мокасинские Пруды, перед этим немного поспав дома. Мы срезали угол, проскочив через задний переулок между «Фабрикой Расчесок Монумента» и цехами бутылочного разлива «Будре», пробрались через двор мыльной фабрики и оказались в районе улиц, на которых стояли лишь лачуги-времянки, в которых ютилась самая беднота. Мы как можно быстрее проскочили по Вотер-Стрит, на которой было немного домов, и между редкими уличными фонарями простирался мрак небытия. Мы иногда поглядывали друг на друга, чувствуя себя ночными заговорщиками и волнуясь, находясь в таких местах в столь поздний час. Ночь была заполнена незнакомыми ароматами, будто бы день мог скрыть эти запахи, и будто их производила сама темнота, делая их острыми и сырыми. Когда мимо нас проезжала случайная машина, то мы уходили в тень, становясь частью ночи и наших тайн.
Задыхаясь, мы вскарабкались на холм Рансом-Хилл и достигли «Перцовой Точки», места, с которого вдали можно было видеть мерцающие огни центра города Монумент. Так как мы сделали передышку на минуту-другую, чтобы перевести дыхание, Пит спросил:
– Который час, как ты думаешь?
– Больше одиннадцати, – предположил я.
Звучало красиво: «Больше одиннадцати». И Френчтаун дремал где-то внизу, большинство людей уже были в постели.
– Пошли, – сказал Пит, и мы направились к лесу. Где-то лаяла собака. Эхо ее лая подчеркивало умиротворение ночи. Вокруг наших голов гудели ночные насекомые. Звезды усыпали небо, и полная луна появилась из расступившихся облаков. Мы прошли под высокими ветвями и пробрались через высокую траву и кустарник. Мы сталкивались друг с другом, натыкались на стволы деревьев и иногда падали, слушая свое шумное дыхание, отчаянное ворчание и ругательства. Наконец, порыв свежего ветра и извилистая дорожка вывели нас к свету и воде, такой спокойной и гладкой, как белое покрывало в спальне у моих родителей.
На противоположном берегу расположился павильон, где по субботам играл оркестр, и всю ночь напролет были танцы. Дощечки его белых стен сверкали во мраке, словно привидения.
– Слышишь, – сказал Пит, поворачивая голову к водоему.
Звук автомобильных моторов слабо доносился из-за воды и затем нарастал, будто бы водная гладь могла как-то его усилить. Визжание тормозов и кряканье гудков смешивалось с ревом двигателей. Точки автомобильных фар отражались от воды, напоминая прожекторы в кинофильме про тюремную жизнь, и мы пригнулись.
Мы бежали вдоль берега, стараясь прятаться в тень и пригибаясь к земле как можно ниже. Виляя, мы добрались до площадки для пикников. Увидев опрокинутый на бок стол, мы тут же спрятались за него.
Выглянув над краем стола, я увидел, как пятнадцать или двадцать машин сформировали круг, огни их фар собрались в центре, лениво урчали не заглушенные моторы, за рулем каждой машины кто-нибудь сидел, выглядя темной фигурой за ветровым стеклом.
Человеческие фигуры начали появляться из автомобилей, хлопая дверями и разговаривая друг с другом приглушенными голосами, Пит прошептал мне на ухо полное страха и удивления, немногосложное: «Ничего себе!», и я тихо повторил это вслед за ним, потому что увидел то же, что он.
Люди были в белых саванах с капюшонами на головах, глаза были темными пещерами – вырезанными в материи отверстиями. Одна из этих конических фигур несла огромный деревянный крест, почти вдвое больший человеческого роста. Горизонтальный брус был шире, чем распростертые человеческие руки. Он двигался на освещенный фарами машин центр круга.
Он поднял крест над головой, словно злой шаман на языческой церемонии, бросая вызов самому Богу, вознося крест к небу и к коническим фигурам, собравшимся вокруг него и вопящих в приветствии лидера.
– «Ку Клукс Клан», – прошептал Пит мне на ухо.
– Они были только на юге, – сказал я.
– Но они здесь.
Рука Пита резко ухватилась за мое плечо, его ногти впились в мою плоть.
– Пригнись, – скомандовал он.
Пока я прятал свою голову, я заметил коническую фигуру, идущую в нашем направлении. В одной руке она держала ружье, а в другой – бутылку с виски.
Голос Пита дрожал у меня в ухе: «Стражник».
Стражник подошел к нам настолько близко, что мы слышали, как под его ногами скрипят сосновые иголки. Его шаги прекратились, и их сменил звук глотков из бутылки.
Когда я снова поднял голову, крест стал огненным факелом. Злобный огонь был резок на фоне мрака. Лидер в центре размахивал крестом у себя над головой, а остальные конические фигуры прыгали и танцевали, крича, хлопая друг друга по спине и ликуя. Воздух пылал не только от огня на кресте, но и от ауры, которую трудно было объяснить. Слова подобрались к моим губам, но я не мог их громко произнести. Они уже облепили мое горло: Ненависть. Злоба. Неприязнь.
Внезапно обрушилась тишина, и люди в конусах собрались вокруг их лидера и пылающего креста.
«Долой негров!» – вопил он.
«Долой негров!» – отвечала толпа.
«Долой Папистов!» – снова вопила центральная фигура, его голос стал выше и писклявей, над ней все еще пылал крест.
Пит повернулся ко мне с вопросительным взглядом.
– Это про нас, – сказал я. – Про католиков.
«Долой Папистов!» – отозвалась эхом толпа, их голоса сопровождались огненными бликами на автомобильных капотах.
«Долой евреев!» – прозвучало чуть ли не до ужаса благородно.
«Долой евреев!» – снова последовало эхо толпы.
– Где же, черт возьми, Курли и его люди? – шептал мне на ухо Пит.
Где-то в темноте, в стороне от павильона мой глаз поймал еле заметную волну движения. Я прищурился и увидел взрыв огней. Автомобильные фары и фонарики приближались к сборищу конических фигур. В то же самое время, военные возгласы и ликующие ответы наполняли воздух. И, наконец, я увидел поток людей несущихся со стороны автостоянки с бейсбольными битами в руках, крики и вопли. Они стеной надвигались на клановцев.
Какой-то продолжительный отрезок времени «конуса» стояли, будто замороженные от неожиданности, молча, очевидно неготовые к этой атаке. И тогда, будто по команде, они побежали, панически спотыкаясь о свои длинные одежды и падая.
Пит вскочил на ноги и с ликованием закричал: «Смерть ублюдкам!»
Это не было похоже на настоящую драку, но разъяренные преследователи со всей злостью наступали, а «Конические фигуры», подбирая подолы своих саванов, будто женщины свои юбки, спешили к своим машинам, в то время как преследователи избивали их битами. «Конуса» отстреливались из имеющихся у них ружей, но видимо ни в кого в темноте не попадали. Крики и стоны от боли заполнили воздух. Брат Пита Курли пробирался через дым и пыль. У него в руках ничего не было, а улыбка на лице была такой, будто бы он был на случайной прогулке в воскресный полдень. Внезапно, к нему кто-то подобрался сзади и прыгнул с на него с жутким криком. Курли с легкостью развернулся, схватил его и швырнул в сторону так же стремительно, как и тот на него прыгнул. Одетая в белое фигура глухо стукнулась о стоящую рядом машину.
И, увидев обугленный деревянный крест, уже жалко лежащий на земле, я восторженно вскрикнул.
– Пол, смотри… – закричал Пит.