Текст книги "Исчезновение"
Автор книги: Роберт Кормье (Кормер) (Кармер)
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Моментом ранее я перечитывал только что мною написанное. Если быть честным, то мне не понравилось, как это написано. В полицейских отчетах, которые я регулярно должен писать, царит бездушие. Там нужен особый словарь со специальными словами, такими как: нарушитель, преступник, ордер на арест, правомочие, заключение в тюрьму, незаконное владение, и т.д. В написании этого письма, мне нужно бы было забыть привычный язык и перейти на полностью новый словарь, не содержащий безликих казенных слов. Я пытался быть объективным, будто предоставляя доказательства в суде, где единственное впечатление, которое мне нужно произвести – лишь честность и компетентность. Получилось ли это у меня в ущерб гуманности и сострадательности, и на самом ли деле я этим обладаю?
Таким образом, этот рапорт не позволяет найти ключ к высокому почтению, с которым я всегда относился к Полу, чем так гордился сам, как и вся наша семья, которая переживала за его удачу, всегда, казалось, избегавшую его. Он ни разу не был женат, никогда не знал счастья с женой и детьми. Он никогда не пользовался привилегиями своей известности, никогда и никуда не ездил, не посещал другие страны. Он отверг дюжину выгодных контрактов и приглашений, чтобы побывать в красивейших городах Европы. Он избегал интервью, не позволял себя фотографировать, он полностью посвятил себя письму и семье – родителям, братьям и сестрам, кузенам, племянникам и племянницам. Он сохранял верность старым друзьям. Я не упомянул Пита Лагниарда, его скромного партнера по печатному бизнесу. (Пит, возможно, был единственным персонажем в повествовании, который был изображен чрезвычайно правдиво и без каких-либо вымышленных деталей, он умер от сердечного приступа в 1973 году на бейсбольном матче «Ред-Сокс» на стадионе парка Фенвей.) Пол редко покидал Монумент или Френчтаун, всегда жил один и отдавал большую часть своих сбережений (он, как мог, поддерживал своих родителей). Его единственной радостью кроме письма (если для него, конечно, это была радость), как кажется, было общение со своими племянниками и племянницами, кого он, очевидно, обожал, и кто часто приходил к нему, создав у него дома свою штаб-квартиру во Френчтауне.
Мои пальцы спотыкаются, когда я заканчиваю этот свой отчет, и печаль берет меня за горло. Мне грустно, потому что, читая рукопись, возвращается память о тех давно прошедших днях, не было счастливей которых для нас обоих. Писать о Поле и о его рукописи, это как изучать собственное отражение в зеркале – в кривом зеркале, может быть, как на каком-нибудь карнавале и в парке развлечений. Хитрое зеркало памяти, создающее трудности в том, чтобы отделить реальное от нереального.
Я верю тому, что написал об этом правду, и убежден в том, что я отделил факты от фантазии, беллетристику от действительности. Таким образом, все, что Пол описал в рукописи – это беллетристика, вымысел. Без какого-либо сомнения или догадок. И, если поверить в написанное им, то придется поверить в невозможное.
–
Мой дедушка, детектив Джуль Роджет, не похож на детектива, как и не похож на дедушку. Мне всегда казалось, что у детективов, столь резко что-нибудь произносящих с киноэкрана, беспристрастные холодные глаза, а под словом «дедушка» я всегда подразумевала любезного старика с «животиком», седыми волосами и очками, неуклюже сидящими на красном носу. Мой дедушка Джуль Роджет не похож ни на один из этих образов. У него мягкий голос, почти ропот, и лишь легкие отметины седины в его железно-черных волосах, он высокого роста и очень худого сложения, без намека на малейший выступ на животе.
Он также не напоминает человека, написавшего отчет об этой с рукописи, которого, очевидно, я никогда не видела и не знала, как полицейского детектива, допрашивающего подозреваемых. И мне надо бы быть благодарной ему за его неутомимую логику, которая безлична и беспристрастна к ряду показаний и свидетельств, с которой он прошел перед моими глазами в этом своем полицейском отчете.
Повествование Пола о жизни во Френчтауне пятьдесят лет тому назад очаровало меня. Я восхищена его автобиографическим подтекстом просто потому, что я пожирала каждую частичку всего, что коснулось его жизни и того нового, что возбудило меня. Люди в повествовании, будь то его родители или его дядя Виктор, его лучший друг Пит или даже кратковременное появление моего дедушки просто пленили меня. Я даже на мгновение не могу предположить, что это всего лишь фрагмент романа, беллетристика, вымысел. Читая эту рукопись, я поняла, что Пол попал на новую территорию, в царство фантастики. Я стала горевать обо всех потерянных возможностях, потому что это, скорее всего, было последним, что он написал.
Однако, беря в расчет реакцию Мередит на содержание рукописи, ее сомнения, ее скрытые намеки, ее горестное одобрение, позволяет мне расценить рукопись, возможно, (только возможно) как автобиографическую. «А что, если…» – вопрос, который все время задавал Пол Роджет, возвращается, чтобы без конца посещать уже меня.
Закончив с рапортом моего дедушки, я с облегчением плюхнулась на диван. Исчезновение, конечно же, должно быть вымыслом. Если подумать иначе, то должно быть какое-нибудь противопоставление невозможному, как мой дед, один из наиболее рациональных людей, указал. «Как лживо безумие…» – это Шекспир, на которого постоянно ссылается профессор Варонски.
– Закончила? – немного погодя спросила Мередит, выглядывая из-за угла двери в спальню. Она занялась «брумовской» рукописью, пока я читала этот полицейский отчет.
Прижав к груди письмо моего деда, я кивнула.
– Впечатляет? – спросила она, садясь рядом со мной на диван.
– Очень, – ответила я. – Напоминает ушат холодной воды, что мне и нужно.
– Я согласна, – поддержала Мередит. – Когда я в первый раз это прочла, я сжала это так же, как ты сейчас. Так прячутся за талисман.
«Когда я в первый раз это прочла…», – черт – снова будут сомнения?
Она, очевидно, видела, как изменилось мое лицо, как мои щеки поменяли окраску, или я лишь заметила собственное удивление?
Она сказала:
– Пожалуйста, Сьюзен, еще немного потерпи меня, ладно? Позволь мне поиграть в защитника дьявола, ненадолго…
Я снова кивнула, на сей раз не доверяя собственному голосу.
– Видишь, Сьюзен, то, что твой дедушка пишет в своем рапорте, не полностью противоречит моей интерпретации этой рукописи, если на мгновение мы сможем убрать исчезновение в сторону, – она в первый раз сказала: «Мы сможем…»
– Ладно, – сказала я, продолжая внутри себя ежиться от этих слов.
– Ладно, тогда, если невидимость уберем в сторону, то я уверена, что все, что написал Пол – правда. О своей семье, о тете Розане, о его друге Пите, который был не малой частью его жизни. Ты видишь, как твой дедушка непрерывно обнажал себя в собственном отчете. Например, он видел тетю Розану так, когда Пол видел ее совсем иначе. При этом он не отрицает ее существования. Фактически, он не отрицает существования остальных людей в этой рукописи. Он лишь отрицает то, как Пол их изобразил. Кому судить, кто прав – твой дедушка или Пол? Дело в том, что персонажи в рукописи были ясно им узнаны, что выглядит совсем иначе, если рассмотрим отца и сына в «Ушибах», когда подобие Пола и его отца там были поверхностны. В ни одном из других его романов или рассказов персонажи не были столь реальны и узнаваемы, как реальные люди. Но в этой рукописи – каждый. Все имена – реальны.
Я встала, подошла к окну и выглянула в ночь. Где-то за рекой мерцали огни, вода рябилась, будто черная, тисненая кожа одной и фирменных коробок «Брум». Огни высвечивали в воздухе кружащийся в небе вертолет. Я почувствовала, как Мередит выжидает, чтобы что-то мне сказать.
– И куда же это все нас ведет, Мередит? – спросила я, поворачиваясь к ней.
– Это ведет нас к факту, что Пол Роджет написал свой самый реалистичный и автобиографичный роман. И если он писал это так, как он бы захотел, чтобы мы поверили происходящему в романе, то мы должны поверить всему из этого или ничему.
– У меня есть теория, – сказала я, не будучи уверенной, что какая-нибудь теория у меня может быть вообще. – Возможно, Пол создал такой реальный мир, чтобы читатель был вынужден поверить его вымыслу. Но это не подразумевает, что вымысел был реален, – стрелка боли воткнулась над моим левым глазом, будто старый враг, напоминающий о себе во время бессонной ночи перед главным экзаменом, или, жуткая усталость после долгой писанины.
Мередит стала рядом со мной у окна. Наши плечи соприкоснулись.
– Я никогда не устану от этого пейзажа, – сказала она. – Он всегда так изменчив, никогда не повторяется.
Приближение ночи на момент придало мне храбрости.
– Почему вы столь непреклонны, Мередит? – спросила я. – Почему вы продолжаете настаивать, что Пол написал правду? – и немного задумавшись, я сказала. – Вы, наверное, понимаете, что эта правда должна обозначать? Что, исчезновение было реальным? Пол был способен стать невидимым? Что, это он убил человека пятьдесят лет тому назад в Монументе? – и меня почти передернуло, когда я произнесла эти слова.
– Я знаю, знаю, – устало пробормотала она с сожалением и, закрыв глаза, уткнулась лбом в оконное стекло. – Это – сумасбродство, но…
Я в надежде ждала, что она скажет: «Ты права… твой дедушка прав… отложим это назавтра… давай – выключим свет и пойдем спать…» Усталость укутала мое тело, и яркое пятно боли над моим глазом начало пульсировать с еще большей силой.
Мередит резко повернулась ко мне. Ее руки были сжаты вместе.
– Еще кое-что, Сьюзен, – ее голос снова ожил. – Пожалуйста, – не ожидая ответа, она спросила: – Помнишь о том, как Пол избегал фотографов, и в рукописи его предупреждал Аделард, чтобы тот остерегался фотографий?
– Да, – неохотно подтвердила я, испытав полное отвращение к своей нетерпимости.
– Мне есть, что тебе показать, – сказала она. – А затем мы объявим конец. Я даже не попрошу тебя о каких-нибудь комментариях.
Я не сказала ничего, ожидая ее продолжения, зная, что мои протесты будут бесполезны. Кроме того, я уже «обыскала» ее квартиру, а она все продолжала быть со мной все столь же любезной, как и с того момента, когда мы в первый раз встретились.
– Я рассказывала тебе о «Кувере», о том, как Пол отказался приехать в Манхеттен, не так ли? У этого особого эпизода был эпилог. Пол внезапно стал известен, как никогда прежде. Он вызвал необычный людской интерес. Он избегал рекламы, его фотографии никогда и нигде не появлялись. Как можно было ожидать, находились люди, которые любой ценой пытались его сфотографировать. Одна женщина-фотограф с репутацией умелого папарацци получила задание тайно, незаметно снять Пола Роджета для «Литерачур-Таймс». Это был очень модный литературный журнал, знаменитый новыми сплетнями, внутренними новостями, эксклюзивным материалом. Он разорился через несколько лет, но тогда он был сильным и влиятельным изданием. «Литерачур-Таймс» послали эту женщину-фотографа в Монумент, никого не поставив в известность. Она была моей подругой. Ее звали Виржиния Блекли. Она была моей соседкой по комнате в Канзасе, но она о своей поездке мне не сообщила, ожидая, что я предупрежу Пола, как бы я и поступила. Ей потребовалась неделя, но она сумела его выследить и сделать несколько снимков, когда он вышел из дома и сел в машину.
– Есть его фотографии? Пола?... – волнение подняло мой голос на октаву выше нормального.
Она криво улыбнулась, подняв руки.
– Не спеши, Сьюзен. Дай мне закончить. Виржиния принесла их мне после того, как в «Литерачур-Таймс» их не приняли. Я хочу показывать тебе их, и ты поймешь – почему…
Она снова подошла к секретеру и открыла тот же самый ящик и, на сей раз, достала оттуда гигантский конверт. Я буквально задержала дыхание, мое сердце бешено застучало, а головная боль почти забылась. Даже нерезкий, размытый, не сфокусированный снимок Пола Роджета смог бы стать мировой сенсацией, а для меня он был бы особо бесценным.
Я отошла от окна, потому что Мередит положила конверт на кофейный столик и достала оттуда три фотографии размером восемь на десять дюймов. Они были черно-белыми, матовыми и шероховатыми, как и другие газетные фотографии. На них был капот автомобиля, парадные ступени дома, занавешенное окно на заднем плане. Фокус был на размытой человеческой фигуре, спускающейся по ступенькам и направляющейся к автомобилю.
Но подожди, Сьюзен.
Пока мои глаза смотрели на фотографии, я увидела, что фигура на первой из них появилась в полной резкости, на второй поблекла, а на третьей фотографии исчезла вообще, когда он садился в машину.
– Заметила что-нибудь особенное? – спросила Мередит.
– Конечно, – нетерпеливо ответила я, разочаровавшись в том, как изображение Пола Роджета вблизи показало его мне, а затем растворило в пустоте. – Эта женщина-фоторепортер, она… кажется, напортачила.
– Снова посмотри, как можно ближе. Видишь? Теперь все резко – машина, ступеньки, занавеска? Четкие детали, все замечательно – короткая выдержка и длиннофокусный телеобъектив.
Я взглянула, на этот раз осторожно, идя туда, куда я не хотела идти снова.
– Это – факт, Сьюзен. Виржиния – профессиональный фотограф. Она никому не доверяет свою камеру. Все, что на фотографиях – четко и ясно, кроме Пола. Его фигура на самом деле не смазана, и с фокусом все было в порядке. Его изображение – словно призрак, исчезая на одном снимке, оно появляется на другом. А сейчас он целиком на третьей фотографии…
– Он в машине, – сказала я, пытаясь удержать в норме тон голоса и собственный разум.
– Ну, есть он? – спросила Мередит. – Или исчез?
На первом снимке он действительно исчез, хотя секундами ранее он там был?
Той ночью сон был неуловим. Неугомонный шорох на тротуаре девятью этажами ниже не прекращался ни на минуту. Что это – такой сильный дождь? Каждую четверть часа шум разбивался боем колоколов того, что я называла прабабушкой современных часов. Они висели на стене в гостиной и будто бы оповещали о чьей-нибудь смерти тихую квартиру. «Не надо драматизировать, Сьюзен», – тихо бормотала я, пока ворочалась на кровати, делая углубления в подушке и сминая простынь, а затем, стараясь не двигаться, пытаясь изо всех сил уснуть. Я благодарила Бога за то, головная боль перестала о себе напоминать.
И я вдруг погрузилась в сон. Неясными картинками перед моими глазами поплыли сновидения. Я начала различать лица, проплывающие в тумане и дожде. Одно из них было лицом моего дедушки. Я пробудилась ото сна и увидела цифровые часы, на которых было три – сорок пять. Я подумала о том, что дедушка рассказывал мне о Поле, о публичной библиотеке в Монументе и почему я не упомянула об этом в разговоре с Мередит, но мысли были настолько неуправляемыми, что я снова забылась и на сей раз провалилась в глубокий, всепоглощающий сон. Когда я проснулась, то утренний свет уже фильтровался через дымчатые стекла окон, наполняя собой комнату. Откуда-то из-за реки о чем-то жалобно кричал похожий на крик лягушки гудок парохода.
На цифровых часах-будильнике уже было девять – сорок два. В девять они меня не разбудили, хотя звонок был.
Направляясь в прихожую, я прошла мимо спальни Мередит. Заглянув внутрь, я увидела постель – незанятую и не застеленную. Стоя у двери ванной, я попыталась услышать звуки в душевой. Дверь была открыта, и там никого не было. Ее не было ни на кухне, ни в гостиной. Подойдя к окну, я выглянула в серое утро, вода в реке напоминала мне осколки сланца: высокие и острые волны мерцали в дожде и тумане.
Обычно по воскресеньям мы с Мередит ходили на утреннюю мессу в церковь Святого Патрика. На обратном пути мы покупали «Таймс» и круасоны. Но сегодня она, очевидно, ушла без меня. Интересно, на что она рассердилась? Или просто сегодня ей не до меня? Ее последние слова вчера вечером вдруг зазвучали настолько нереально, что этим утром она решила, что находиться со мной в одном объеме просто невыносимо?
На кофейном столике я нашла аккуратно сложенную в стопку рукопись, поверх которой лежала записка:
«Милая моя Сьюзен:
Мне жаль. Я вела с тобой вчера далеко не самую честную игру.
И с самого начала я себя вела с тобой не честно. Дело в том, что у меня имеется оставшаяся часть рукописи, которую я не показала ни тебе, ни Джулю. Возможно, это объяснит тебе все, а, может, и ничего. В любом случае извини меня. Увидимся позже.
Мередит.»
Почти как в сказке, моя рука медленно поплыла по воздуху. Я сняла записку и посмотрела на первую страницу рукописи.
«Я сижу и пишу теперь уже во Френчтауне. Поздняя весна 1963 года, когда я…»
Я оторвала от бумаги глаза, протерла их и провалилась рыхлую массу дивана. Я подтянула к себе лежащую на столе стопку и снова начала читать – с самого начала.
Пол.
Я сижу и пишу теперь уже во Френчтауне. Поздняя весна 1963 года, когда я арендую трехкомнатную квартиру на Механик-Стрит, на последнем этаже трехэтажного дома напротив церкви Святого Джуда. Квартира, которую я снял, максимально подходит для моих нужд: здесь есть кухня, где можно готовить несложную пищу или просто что-нибудь разогреть на старой газовой плите в кастрюле, которую помню с детства еще на кухне у моей матери, спальня, где я судорожно сплю короткие ночные часы, и гостиная, где я пишу около огромного витража, на котором изображен Святой Джуд. Снаружи видны только странные фигуры, напоминающие гигантский портрет, написанный крупными мазками.
На входе в дом есть небольшое крыльцо, где иногда я могу сесть вечером, думая об окружающем меня Френчтауне. Все тот же дом, все та же церковь и все тот же Френчтаун, хотя в нем почти не осталось французов, когда-то основавших этот район. Первое поколение французских канадцев, давших имя этому району, или умерли, или доживают свои дни в закрытых жилищных проектах с ужасными названиями, такими как «Парк Заката» или «Последний Горизонт». Дети большинства из них оставили Френчтаун, хотя некоторые продолжают жить в Монументе в домах, построенных во время строительного бума в послевоенные годы. Когда многие канаки уехали из Френчтауна, то сюда приехали другие нации и народности. Сначала это были чернокожие, которые роились на улицах как муравьи, заметно ускорив темп жизни, принеся с собой джаз и блюз из гетто Бостона, Нью-Йорка и Чикаго. Затем прибыли пуэрториканцы и перемешались с чернокожими, не особо с ними ладя. Обе группы населения, наконец, приспособились друг к другу, нелегко примирившись. Теперь пуэрториканцы превосходят численностью чернокожих и канадцев вместе взятых, и наполняют воздух пряными запахами, от резкого аромата целлулоида осталась лишь тусклая память.
Не слышны больше фабричные гудки, взрывающие воздух Френчтауна. Старая пуговичная фабрика прекратила свое существование несколько лет тому назад. На ее месте было построено социальное жилье для малоимущего населения. Швейная фабрика закрылась еще сразу после войны. Ее окна были забиты досками. Ворота заржавели. Кирпичные стены стали выглядеть как старая облезлая кожа, в то время когда все обсуждали будущее программы развития города, так и не пошедшей в ход. Гребеночная фабрика теперь называется по-другому – «Монумент-Пласт», и теперь она является частью конгломерата с главным офисом в штате Нью-Йорк. На ней выпускаются всякие игрушки, расчески, цветочные горшки, скамеечки для ног, коробки, футляры и пластиковые детали для автомобилей. Она работает двадцать четыре часа в сутки. Мой брат Арманд возглавляет рабочий комитет, следящий за правами трудящихся и техникой безопасности. Этот комитет возник еще в годы Депрессии. Он живет все так же во Френчтауне, в доме, построенном в стиле ранчо, с плавательным бассейном на заднем дворе, на одной из новых улиц, созданных на месте старых муниципальных строений. Он женился на очаровательной Шейле Орсини, работающей секретаршей в одном из офисов фабрики. У них трое сыновей: Кевин, которому уже тринадцать, Денис – ему одиннадцать, и Майкл – девять, а также дочь Дебби, ей всего шесть.
Арманд заботится об отце, при этом они постоянно спорят.
Отец с неодобрением отзывается о современной пластмассе:
– Неважный материал, «липа».
– Но он безопасней, чем целлулоид, – возражает ему Арманд.
– Безопасный, но дешевый. Посмотри на целлулоидные расчески, они до сих пор у нас в доме. Они не изнашиваются и не ломаются.
– Но они иногда возгораются, – указывает Арманд.
Отец зафыркал и недовольно затих.
– Что с нами, Пол? – спросил меня позже Арманд. – Я все делаю, чтобы ему было хорошо. Так, почему мы всегда спорим? Я пытаюсь быть хорошим сыном. Христ, я следовал по его пятам, работая на фабрике…
– Возраст и время, – сказал я. – Его это сводит с ума, как видишь – не тебя и не меня.
Отец любит посидеть на балконе, хорошо укутавшись от холода. В тонком солнечном свете не достаточно тепла, чтобы прогреть его кости. Несколько раз в неделю я могу прийти к нему и посидеть рядом с ним, когда устаю от работы за пишущей машинкой. Он всегда встанет, чтобы обнять меня, когда я к нему прихожу. Его щека кажется сухой и гладкой рядом с моей, напоминая старую бумагу, которая может разрушиться от прикосновения. Его неприятности начались, когда он попал под машину на Спрус-Стрит. Его отбросило в канаву. Его раны ускорили процесс старения, как и ранний мороз, который может убить еще не увядшие цветы. Ему пришлось уволиться с фабрики. Мне все кажется, что он любил свои тяжелые дни на фабрике даже в самые трудные времена.
Несмотря на то, что я жил лишь в нескольких улицах и регулярно к нему приходил, он был несчастен, потому что я отказывался переезжать в дом к нему и к матери.
– Экономия денег, – сказал он, указывая на высокую арендную плату. – И еда – разве твоя мать так плохо готовит?
– То, что она готовит, я ем сейчас больше, чем когда-либо прежде, – возразил ему я. Мать приносит мне кастрюлями жаркое и пироги, суп и пирожные, а когда я прихожу в дом родителей, то мать выставляет на стол все, что она за день до того приготовила.
– Он – писатель, – защищала меня мать откуда-то из внутренней части дома. – Он должен быть один, когда пишет. Он не нуждается в старой курице или в старом петухе, таких как мы, чтобы они постоянно тревожили его…
Мои сестры близнецы Ивона и Иветта, постоянно навещают родителей, хотя живут они в сорока пяти минутах езды на машине. Иветта – в Гарднере в нескольких милях отсюда, а Ивона – в Ворчестере. Когда они приходят, тот тут же начинают возиться на кухне вместе с матерью. Они нежны с отцом, и их нежность незаметна, как будто они ему приходятся не дочерями, а матерями. Вопреки фантазиям матери, одевающей их в детстве в одинаковые платья, Ивона и Иветта, когда выросли, стали одеваться по-разному. Ивона любит скромную одежду и ненавязчивые цвета, а Иветта – та наоборот – яркие оттенки и высокие каблуки. Как-то в лучах вечернего солнца она чем-то напомнила мне Розану, и мое сердце екнуло. Когда Иветта и Ивона собираются вместе, то весь дом наполнялся смехом и тихими разговорами о детях, о рецептах блюд, о стилях причесок и о магазинах, и все это полно веселья, счастья и света. У каждой по трое детей: два сына и дочь, словно их близнецская идентичность не изменилась, несмотря на прошедшие годы. Старшего сына Ивоны зовут Брайан, ему – одиннадцать, дочери Донне – десять, а младшему Тимоти только стукнуло восемь. У Иветты же Ричарду – десять, Лауре – девять, а Бернарду – шесть.
Роз уехала, она самая молодая, яркая и красивая из нас. Она с медалью окончила Фенвейский Женский Католический колледж в Бостоне, а затем получила юридическую степень в Бостонском Университете и начала работать вместе с мужем, Гарри Баррингером из Албани, специализируясь на общем законе. Ее муж еврей. Он интеллектуал, занимающийся политикой – однажды он чуть не стал депутатом штата от Демократов, но Либералы тогда победили незначительным перевесом в голосах – их позиции не совпадали с выдвигаемой им программой. Пока он ухаживал за ней, Роз приняла иудаизм. Они обвенчались в синагоге Эммануила в Албани. Гарри родился в Албани, где они и продолжают жить вдвоем. Меня что-то сильно озадачивало, когда отец рыдал сидя на веранде. Он оплакивал Роз. Слезы струйками катились по его щекам. Была ли на это какая-нибудь очевидная причина? Но свадьба Роз уж точно разбила сердце матери, поскольку она многое делала по дому. Отец и мать никогда не обсуждают переход Роз в иудаизм. Каждое воскресенье они ходят на мессу, никогда не пропускают ни одного из католических праздников и обрядов, и каждую первую субботу каждого месяца приходят на исповедь, хотя мне трудно вообразить те грехи, в которых они каются.
Я давно уже не хожу на исповедь и на мессу. Родители не сомневаются в том, что я остался католиком, также как и в том, что и Роз тоже. Иногда вечером я могу придти в «Сент-Джуд» и помолиться, когда уже темно. Как-то Сестра Анжела сказала, что одним из самых страшных грехов является отчаяние. Я молюсь о матери и отце, и каждом члене нашей большой семьи, и еще о тете Розане, где бы она не была, и том, чтобы мои молитвы были услышаны господом, притом, что я избегаю исповеди.
По праздникам семья всегда собирается вместе, и хотя Роз и перешла в иудаизм, она продолжает соблюдать и католические праздники. Они вместе с Гарри всегда щедры на подарки в Святки, и никогда не пропускают воскресный обед после пасхи. Мать больше не жарит пасхальную ветчину, она запекает индейку по всем правилам. Первый раз, когда душным пасхальным утром я вошел в дом, охваченный ароматом индейки, то я обнял мать и расцеловал ее в щеку, и тогда она отмахнулась от меня, примерно так же, как это было в детстве, когда она отгоняла нас от своей кровати. Мать даже перестала спрашивать Роз, когда же у нее появятся дети.
О, эти дети.
И вот мы подошли к детям, с ними у меня связано гораздо больше, чем с кем-нибудь еще. Они часто приходят ко мне в дом, особенно сыновья и дочери Арманда, проживающие во Френчтауне. Я обычно их вижу, когда у них есть время после школы, или на выходные. Дети Иветты и Ивоны обычно ко мне заходят, когда их матери приезжают во Френчтаун. Они не упускают возможности провести здесь часть летних каникул. Главной достопримечательностью является бассейн Арманда.
С детьми у меня немало дел. Приходя ко мне, племянницы тут же берутся за любую работу по дому. Они моют пол и посуду, вытирают пыль со шкафов книжных полок. Племянники же тут же направляются за покупками (главным образом они покупают булочки, пирожные и конфеты, что позже сами же и съедают), отправляют мои письма и рукописи в ближайшем почтовом отделении. Я изо всех сил стараюсь заплатить им, пытаюсь чем только можно заинтересовать их, держу целые полки книг и игр для детей разного возраста. У меня есть полное собрание записей Элвиса Пресли, что постоянно слушают старшие сыновья Арманда Кевин и Денис.
Я выгляжу иногда как предатель, будто бы использую детей для своих собственных целей. Но за этим есть что-то еще. Я до сих пол не женат, и своих детей у меня нет, и, кроме того, я нуждаюсь в одиночестве, чтобы можно было писать, чтобы слова танцевали на бумаге и пели – эта квартира гарантирует мне одиночество. Этажом ниже живет одна пожилая пара по фамилии Контуар, об их присутствии я знаю лишь, когда они выкручивают до отказа регулятор громкости телевизора. Когда ко мне приходят племянники, то в мой дом они приносят с собой цвет, звук и бунт. Они оккупируют все пространство и начинают что-нибудь делать. Девочки экспериментируют на кухне, придумывая новые блюда, перепробовав все из поваренных книг, которые я когда-то мог купить в букинистическом магазине. У нас бывают продолжительные прогулки, хотя я по возможности избегаю кладбища Святого Джуда, и не могу сходить с ними на луга, потому что там, где раньше были деревья и трава, сейчас отстроена большая торговая зона, а Мокасинские Пруды превращены в парк водных развлечений, где краски уже не переливаются как когда-то из зеленого в красный.
Я провожу с детьми немало времени, внимательно изучая их и не прекращая свой поиск. Я делаю это тщательно, тайно, как бы невзначай, но я знаю, что ищу. Я пристально рассматриваю их, начиная со дня их рождения.
Я все время учусь любить их. Я переживаю за болезненную застенчивость Дебби, особенно когда она оказывается за спиной у всех, нахально добивающихся своего. Я необычно горд за Майкла, когда тот получил первое место на конкурсе сочинений в школе, мастерски описав Гетисбургскую Битву, дополнив все это панорамой с миниатюрными солдатами и пушками, которых он вырезал и клеил из бумаги всю зиму. Лаура настолько красива и хрупка, что мне хочется стать рыцарем на белом коне, чтобы защищать ее от всех бед, от бандитов и хулиганов, с которыми она неизбежно будет сталкиваться.
Эхо Розаны отозвалось и в новом поколении. Так же, как моя сестра Ивона любит яркие и вызывающие цвета, так же легка в общении с мальчиками Донна, храня для меня и другие сюрпризы Розаны. Где-то есть старые фотографии Розаны в детстве, где она так похожа на Донну в этом возрасте за исключением того, что черты Донны гораздо тоньше, будто кровь, текущая по венам Морё, с появлением на свет нового поколения очистилась. Иногда у чуть ли не слезы выступают у меня на глазах, когда я смотрю на Донну.
Никто и знать не может, как сильно я любил Розану. Это была бесполезная любовь, потому что Розана исчезла от моей жизни, как и из жизни семьи. Она больше не писала писем, не посылала открыток и не появлялась на праздники. Время уходило, и вместе с ним моя тоска о ней тускла и теряла свою силу. Но иногда вдруг бывают моменты, когда Донна входит в комнату, или случайно мною увиденная на улице женщина в проблеске вечернего света напоминает мне ее своей походкой или развеянной ветром прической – и тогда моя старая мука возвращается.
Я внимательно изучал детей, постоянно искал ключ, сигнал, но никаких признаков исчезновения ни в ком из них не наблюдалось.
Это было однажды летом. У Кевина выступила сыпь. Он был весь в отца – крепкий, широкоплечий, с большими и сильными руками, которые в прежние времена идеально подошли бы для работы где-нибудь на фабрике. Сыпь стремительно развивалась, когда мы все шли по улицам Френчтауна на Мокасинские пруды за черникой, которой там было в изобилии. Маленькими прыщиками покрывались руки и грудь, и мелкие складки кожи Кевина, показалось, начали светиться. Я был заворожен этим необычным свечением, мой пульс заметно участился. Было ли это признаком исчезновения? Я рассматривал его плоть, будто препарат в лаборатории, пытаясь быть объективным, но я не был способен отрицать, что в моих венах кровь чуть ли не закипела, а пульсация в висках стала невыносимой. Впоследствии, когда Кевин побывал у врача, то стало ясно, что это лишь аллергическая реакция. И все же я осознавал до конца, что Кевин не был тем исчезателем, которого я искал. Ни один из этих детей им не был.








