412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Рождественский » Собрание стихотворений, песен и поэм в одном томе » Текст книги (страница 16)
Собрание стихотворений, песен и поэм в одном томе
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:15

Текст книги "Собрание стихотворений, песен и поэм в одном томе"


Автор книги: Роберт Рождественский


Жанры:

   

Поэзия

,
   

Песни


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Огромное небо
 
Об этом, товарищ,
не вспомнить нельзя.
В одной эскадрилье
служили друзья.
И было на службе
и в сердце у них
огромное небо —
одно
      на двоих.
 
 
Летали, дружили
в небесной дали.
Рукою до звезд
дотянуться могли.
Беда подступила,
как слезы к глазам, —
однажды в полете
мотор отказал.
 
 
И надо бы прыгать —
не вышел полет.
Но рухнет на город
пустой самолет.
Пройдет,
не оставив живого следа.
И тысячи жизней
прервутся тогда.
 
 
Мелькают кварталы,
и прыгать нельзя!
«Дотянем до леса, —
решили друзья, —
 
 
подальше от города
смерть унесем.
Пускай мы погибнем,
но город спасем».
 
 
Стрела
         самолета
                     рванулась
                                  с небес.
И вздрогнул от взрыва
березовый лес!..
Не скоро поляны
травой зарастут…
А город подумал:
«Ученья идут…»
 
 
В могиле лежат
посреди тишины
отличные парни
отличной страны.
Светло и торжественно
смотрит на них
огромное небо —
одно
      на двоих.
 
Полночь
 
Будь распят
                на кресте распахнувшихся рук!
Забывай.
Забывайся.
Терзайся и падай.
Сердце
         вырвалось.
Бьется в тебе и вокруг.
Жди оценки.
Дрожи, будто школьник за партой…
В сотый раз опрокинется мир молодой.
Вновь покажутся молнией
                                   черные ветки.
Снова полночь
знакомо положит ладонь
на горячие,
на просветленные веки…
Будет тихо.
Потом —
             ни с того ни с сего —
ночь вздохнет
                   тополиной
                                  дурманящей ширью…
 
 
Кто —
         до нас?
Никого!
После нас?
Никого!
Мир возник на секунду,
                               чтоб мы в нем жили.
 
«– Отдать тебе любовь?..»
 
– Отдать тебе любовь?
– Отдай…
– Она в грязи…
– Отдай в грязи.
– Я погадать хочу…
– Гадай.
– Еще хочу спросить…
– Спроси.
– Допустим, постучусь…
– Впущу.
– Допустим, позову…
– Пойду.
– А если там беда?
– В беду.
– А если обману?
– Прощу.
– «Спой!» – прикажу тебе…
– Спою.
– Запри для друга дверь…
– Запру.
– Скажу тебе: убей!
– Убью.
– Скажу тебе: умри!
– Умру.
– А если захлебнусь?
– Спасу.
– А если будет боль?
– Стерплю.
– А если вдруг стена?
– Снесу.
 
 
– А если узел?
– Разрублю!
– А если сто узлов?
– И сто.
– Любовь тебе отдать?
– Любовь.
– Не будет этого!
– За что?!
– За то, что не люблю рабов.
 
«Кому принадлежу?..»
 
Кому принадлежу?
Принадлежу
тому, что преходяще
                            и бесценно.
И цифрам вычислительного центра,
и весело орущему стрижу.
Принадлежу
закату и заре.
Березе,
ниспадающей в Онегу.
Принадлежу
медлительному снегу,
рожденному
в полночном фонаре.
Дорожным разговорам по душам.
Гостиницам величественно душным.
Богам
        поверженным.
Богам
        грядущим.
Редакторским цветным карандашам.
То званый,
то ненужный, как нагар,
принадлежу
                удачам и уронам.
Аэродромам
и пустым перронам.
Друзьям
и в меру вежливым
                         врагам.
Живу.
        Умею.
                Знаю.
                        И могу.
 
 
Терплю.
           Вникаю.
                      Верю и не верю.
И все-таки
принадлежу мгновенью,
когда мне дочка говорит:
                                 «Агу…»
Принадлежу
предчувствию вины.
Ветрам
          над непокрытой головою.
Окопам,
           захлебнувшимся травою.
И обелискам
завтрашней войны.
Еще принадлежу
                       воде в горсти.
Дню,
рыжему от солнечных проталин,
который так талантлив,
так бездарен
и так высок,
                что мне
                          не дорасти…
 
 
В квадратик телевизора гляжу.
Принадлежу
                 и твистам, и присядкам.
Принадлежу
                 законам и присягам.
А значит, и себе
принадлежу.
 
«Мы живем в предвоенное время…»
 
Мы живем в предвоенное время.
Предразлучное.
Предпоходное…
Не желаю,
              чтоб подобрели
командиры наши пехотные.
Танки,
        тяжкие, как терпение,
переваливаются на марше.
И скрипят
              ремни портупейные.
 
 
И ладонь —
                в оружейном масле.
Радиолы зовут напрасно.
Полдень длится.
И полночь длится.
И Россия
            глядит пристрастно
в похудевшие наши лица.
И отцы звенят орденами
над мерцанием
рюмок незвонких.
Обо всем,
             что случится с нами,
вы прочтете в письмах.
И сводках…
У истории
              неистошный
голос.
Крики потонут в бездне…
Над землею дальневосточной
ходят тучи,
               как в старой песне…
Будет трудно?
А что поделать?
Будет смертно?
А как иначе?..
У шлагбаумов запотелых
тормоза визжат
                    по-щенячьи.
Тонет сумрак в дожде мгновенном.
Козыряют нам часовые…
 
 
Не впервые
               за послевоенным —
предвоенное.
Не впервые.
 
Старьевщик
 
Я помню,
             как по Омску,
годами убелен,
толкал старик повозку:
«Э-эй,
        старье берем!!»
 
 
И становилось шумно
и тесно от узлов.
В пыли
          валялись
                      шубы
и куклы без голов.
Линялые рубахи,
гнилые сапоги,
заржавленные банки,
без ручек утюги…
Старик шутил умеючи,
он был
         навеселе.
Позванивая мелочью,
копался в барахле.
Хватал
         руками цепкими,
всесильный,
как закон,
осматривал,
                оценивал
и цокал языком.
И над людьми
                   галдящими,
над латаным бельем
неслось его
протяжное:
«Э-эй,
        старье берем!!.»
 
 
А мне казалось:
это
взывают времена.
И существует где-то
особая страна.
Страна,
          где очень ценится
ненужное старье.
Там церкви
               в небо целятся,
задумавши
свое.
Там люди спят подолгу.
Там каждый дом как склеп.
Там продается только
заплесневелый
хлеб.
 
 
Там плачут
               и печалятся.
Там учат,
но пока
учебники
             кончаются,
где Средние века.
Там сполохи дрожащие.
Там пыли —
не трудись.
Заместо красок —
                        ржавчина.
И моль —
              заместо птиц.
Там самолет
                не видели.
Там торжествует
                      тьма.
Там старые правители,
сошедшие с ума.
И, от приказа ежась,
за месяц до войны
во двор
          пришел старьевщик
шпионом
той страны.
 
«На Земле безжалостно маленькой…»
 
На Земле
            безжалостно маленькой
жил да был
               человек маленький.
У него была служба
                          маленькая.
И маленький очень портфель.
Получал он зарплату
                            маленькую…
И однажды —
прекрасным утром —
постучалась к нему в окошко
небольшая,
казалось,
война…
Автомат ему выдали
                           маленький.
 
 
Сапоги ему выдали
                          маленькие.
Каску выдали
маленькую
и маленькую —
по размерам —
шинель.
…А когда он упал —
                           некрасиво,
                                         неправильно,
в атакующем крике
вывернув рот,
то на всей земле
                      не хватило
                                    мрамора,
чтобы вырубить парня
в полный рост!
 
Никто никому не грубит
 
В музее тепло и пустынно.
Директор шагает со мной.
«Вот эта большая картина
написана
            перед войной.
И что нам особенно важно —
показан
          типичнейший быт…
Названье ее
странновато:
«Никто
          никому
                    не грубит».
 
 
На лавке,
как будто на троне,
который всему
                   научил,
сидят,
        неподкупные,
трое
спокойных и сильных мужчин.
Надежда рыбацкой элиты,
защита от всяких обид…
Ставрида,
вино
и маслины.
Никто
         никому
                   не грубит.
 
 
И женщина сбоку.
Непрочно
ее полушалок цветет.
Чуть-чуть она даже
                          порочна.
Но это ей, в общем, идет!
Над нею
            мужская когорта
вершит
справедливейший суд.
Сейчас они встанут
                          и гордо
решение произнесут.
Мужские права обозначат.
Поднимут бокалы вина.
Они еще пьют
                    и не знают,
что все переменит
война…
Один,
        орденами бряцая,
вернется лишь в сорок шестом.
Подастся другой в полицаи.
Его расстреляют
                       потом.
А третий —
                большой и довольный —
под Харьковом
будет убит…
И женщина
               станет вдовою…
 
 
Никто
        никому
                 не грубит.
 
«Не стоит от себя бежать…»
 
Не стоит от себя бежать,
глаза потупив…
Поступки
             надо совершать!
Одни поступки!
 
 
Поступок —
                 в тру́се разбудить
замах героя.
Поступок —
                 жить,
не затвердив
чужие роли.
Поступок —
                 быть собой
                                в дыму
и клятве пылкой.
Поступок —
                 вопреки всему
молчать под пыткой!
Поступок —
                 много долгих дней
гореть,
а после
порвать поэму,
                   если в ней
хоть капля
позы.
Прикажет время зубы сжать —
не протестуйте.
Поступки
             надо совершать!
Одни поступки!
И кровь твоя
                 через ничто,
дымясь,
проступит…
 
 
Ведь если жизнь – поступок,
то
и смерть —
поступок.
 
«Родных разыскиваю, родных…»
 
Родных разыскиваю,
                           родных…
Веселый хруст сухарей ржаных.
Два слова,
             сказанных невзначай.
В горячих кружках
бесцветный чай.
 
 
Родных разыскиваю,
                           родных…
Детдом вспоил меня,
как родник.
Ребята
         с временем обнялись.
(Имен не помню.
Не помню лиц…)
 
 
Родных разыскиваю,
                           родных…
Курящих в тамбурах ледяных.
Солдат небритых, как будто лес.
«Не дрейфь, малец!
Победим,
             малец!..»
 
 
Родных разыскиваю,
                           родных…
Не смог бы я ничего без них.
Зову:
откликнись,
                моя родня…
 
 
О, если б кто-то
искал меня!
 
«Снег шел, как больной…»
 
Снег шел, как больной.
А после
на три месяца
                  слег.
Лежал —
            одинокий и постный —
как перенесенный
слог.
Гулко собаки лаяли,
на каждый сугроб ворча.
Дальние льды Гренландии
прислали снегу
врача.
Белый халат
                 метелей
затрепетал над больным.
Вязли в снегу
                  недели.
 
 
Дети
      играли с ним.
В снегу застывали сутки,
и было бы все ничего,
но скальпель
живой сосульки
однажды взрезал его.
Снег умирал без стона,
отяжелев весьма…
 
 
А люди,
           выйдя из дома,
сказали:
«Ну вот и весна!..»
 
«Красивая женщина – это профессия…»
 
Красивая женщина —
                              это профессия.
И если она
до сих пор не устроена,
ее осуждают.
                 И каждая версия
имеет своих
безусловных
сторонников.
Ей,
с самого детства вскормленной
                                         не баснями,
остаться одною,
а значит,
           бессильною,
намного страшнее,
                         намного опаснее,
чем если бы ты не считалась
красивою.
 
 
Пусть вдовы
                листают романы
                                      прошедшие,
пусть бредят дурнушки
                               заезжими принцами.
А в редкой профессии
сказочной
женщины
есть навыки,
                тайны
                        и строгие принципы.
Идет она молча
                     по улице трепетной,
сидит, как на троне,
с друзьями заклятыми.
Приходится жить —
                           ежедневно расстрелянной
намеками,
слухами,
вздохами,
взглядами…
Подругам
она улыбается весело.
Подруги ответят
и тут же обидятся…
 
 
Красивая женщина —
                             это профессия.
А все остальные —
сплошное
любительство.
 
«Над головой созвездия мигают…»
 
Над головой
                 созвездия мигают.
И руки сами тянутся
к огню…
 
 
Как страшно мне,
                       что люди привыкают,
открыв глаза,
не удивляться дню!
Существовать.
Не убегать за сказкой.
И уходить,
              как в монастырь,
                                    в стихи…
Ловить Жар-птицу
для жаркого
                с кашей.
А Золотую рыбку —
для ухи.
 
Баллада о бессмертии
 
Хотя гудят:
              «Пора!» —
изящные валторны,
забудьтесь,
              тенора!
Остыньте,
             баритоны!..
Я расскажу теперь, —
жаль,
если не сумею, —
как наш товарищ
                       пел
в двадцатом.
Перед смертью.
Он умер
           для того,
чтоб мы не умирали…
Каратели
его,
израненного,
                 брали.
Заржавленным прутом
испытывали силу.
Умаялись.
Потом
велели
         рыть могилу…
Надутый,
будто еж,
увешанный оружьем, —
«А может,
             ты споешь?..»
смеясь,
спросил хорунжий…
Луна ползла,
                 как тиф.
Безжизненно.
Сурово…
И вздыбился
                 мотив!
И прозвучало
                  слово!
Пел
     песню
             комиссар.
Пел,
выбрав гимн из гимнов.
Пел,
будто воскресал.
Пел,
голову закинув.
Пел,
будто пил вино.
Пел,
хвастаясь здоровьем.
«Мы наш, —
                 он пел, —
                              мы но —
вый мир, —
                хрипел, —
                              построим!»
Был темным,
                 как земля.
И мокрым,
              как из бани.
Пел,
еле шевеля
разбитыми губами.
Шептал слова
                  не в такт,
упрямо повторялся…
И получалось так,
что он не пел,
а клялся!
Литые фразы
                  жгли,
с зарей перемежаясь…
Хорунжий крикнул:
                          «Пли!»
А песня
про-дол-жа-лась.
Была грозе
              сродни,
светилась
и трубила!..
 
 
В руках у солдатни
плясали
           карабины.
Дрожали молодцы —
ни стати
и ни прыти…
Великие певцы,
пожалуйста,
               замрите!..
Пусть видит комиссар,
как в озаренье алом
встает
        высокий зал
с «Интернационалом»!
И солнечно в судьбе.
И ощущаешь гордость.
И веришь,
              что в тебе —
тот
    комиссарский голос!
 
«Если разозлишься на меня…»
 
Если разозлишься на меня
так,
что скажешь:
                 «Кончено!» —
сполохи полярного огня
вспыхнут озабоченно.
Подползут, чтоб вымолить
                                    «прости!» —
дальние,
незваные, —
железнодорожные пути
и пути трамвайные.
 
 
Если разозлишься на меня —
полдень переломится.
Горькими
             иголками
                         звеня,
лес
тебе поклонится.
Степь
       не даст зазеленеть росткам,
сделается вязкою.
Горы упадут
                к твоим ногам,
ледниками звякая.
 
 
Если разозлишься на меня,
выдохшись и выстрадав,
звезды в небе
                  среди бела дня
будто слезы
выступят.
Будут повторять:
                      «Ты не права!..»
ветер —
           дымной прядкою,
тучи —
          громом,
шелестом —
                 трава,
и дрожаньем —
                     радуга.
Будут миру
              предвещать беду
черные ущелья…
 
 
А сначала
             я к тебе
                       приду.
Сам.
Просить прощения.
 
«Ожидаю ночи, как расстрела…»
 
Ожидаю ночи,
                    как расстрела.
Я приговорен.
Глаза
       пусты.
Надеваю
            тихо и смиренно
душную повязку темноты.
И еще не верю в эти строки.
И уже других не признаю.
Я на полпути,
на полдороге
к сонному
              тому
                    небытию.
 
 
Близится,
             подходит,
                          наступает,
стрелкою секундною звеня.
Включена моя вторая память.
Вот он я.
И вроде
           нет меня.
А вокруг —
молчание немое,
смесь
       из воскресений и суббот.
И плывут
             по медленному морю
жалкие соломинки забот.
Я за них хватаюсь обалдело.
Я тону в горячечном бреду…
 
 
Ожидаю ночи,
                    как расстрела.
Утра,
как помилованья,
жду.
 
«Я богат…»

Савве Бродскому


 
Я богат.
Повезло мне и родом
                            и племенем.
У меня есть
Арбат.
И немножко свободного времени…
Я
подамся
от бумажных
                 запутанных ворохов
в государство
переулков,
             проспектов
                            и двориков.
Все, что я растерял,
отыщу в мельтешении радужном.
Где витой канделябр
и бетонные глыбины —
рядышком.
Где гитары
              щекочут невест,
где тепло от варений малиновых.
Где колясок
               на каждый подъезд
десять —
детских
и две —
инвалидных.
Там, где будничны
тополя
         перед спящими школами.
Там, где булькают,
как вскипевшие чайники,
                                  голуби.
Выхожу не хвалить,
не командовать
                    уличной вьюгою.
Просто так
улыбаться
             и плыть
по Арбату
седеющим юнгою.
 
Первые
 
Аппараты
             летательные.
Исходы
          летальные…
 
 
Что звалось
                «само-летом»,
не летало само.
Было странным,
                     далеким,
как чужое письмо…
Были
       воздухоплаватели, —
шик и почет, —
как шкатулки из платины —
наперечет.
Гордецы,
            командоры
застольных шумих.
 
 
Суеверны, как вдовы.
Красивы, как миф.
Острословы.
Гусары.
Знатоки мишуры.
Непременно
                 усаты.
Абсолютно
               храбры.
Кожей курток похрустывая,
шли навстречу громам.
Будто в ложе прокрустово,
влезали
          в «Фарман».
И взлетали, касатики!
И кричали паря!
Были
выше Исаакия.
Выше царя!..
 
 
Уговоров не слушались.
И, познав круговерть,
обрывались
и рушились
на российскую твердь!
Уходили до срока —
без войны,
без чумы —
в землю
           чаще намного,
чем
в большие чины.
 
«Есть царственность спесивая…»
 
Есть царственность спесивая
в березовых поленьях.
И все тропинки зимние —
лишь повторенье
летних.
Средь леса оглушенного
«ау!»
стихает грустно.
Зима —
           она для шепота.
Для шороха.
 
 
Для хруста.
Она лежит размашисто.
Сугробы —
как коленки…
Еще до марта
                  маяться
лыжне-узкоколейке.
И пахнет пнями ветхими.
И поле
слито с небом.
И снег
         подчеркнут ветками.
Сушняк
          зачеркнут снегом.
 
Музыка
 
Загремели свадьбы,
                          застонали проводы.
Перепутались и праздники и плачи…
Строки нотные стоят
                            колючей проволокой.
Я бы музыку записывал
иначе.
Я бы музыку писал,
                          на клевер падая.
Мне бы нравилась
поющая работа.
Я бы музыку писал
                         на строчках пахоты.
На ладошке
годовалого ребенка.
Засыпал и просыпался.
                              Ел не досыта.
Растворился б
в неожиданных мотивах.
Я бы музыку писал
                         на струйках дождика.
Или лучше —
                   на летящих паутинках.
Я бы музыку ловил
                          в озерах ласковых.
Я бы пил ее,
                 как пьют хмельное зелье.
 
 
Я бы музыку писал
                         на крыльях ласточек.
Я бы музыку писал
                         на шкуре зебры.
Я бы музыку творил,
кричал и мучился!
Я б искал ее
                возвышенно и жадно…
 
 
Но уже сочинена
                       такая музыка.
Если ты ее не слышишь —
очень жалко.
 
Осенью

Ю. Томину


 
Ленинградская погода.
Дождит.
Город
        тучами накрыт с головой.
Мне советовали:
«Солнца дождись…»
Не дождался.
И прощаюсь
                 с Невой.
А реке не до того.
А река
монотонна,
               необъятна,
                             густа.
И почтительны
ее берега.
Оглушительна
ее простота.
Дождь летит по непонятной кривой.
У Невы
и для дождей
есть ответ.
И становятся дождинки
                                Невой,
смысл ее приобретая
и цвет.
Неподвижная вода разлеглась.
Мокрый ветер обжигающе скуп…
 
 
Возле самых ног Нева.
Возле глаз.
Возле сердца.
Возле сомкнутых губ.
 
Барабан
 
Серебристый,
                  как полынь,
дирижер в костюме праздном
дирижировал,
как плыл
через яму
             нервным брассом.
Он рукою загребал.
Музыканты багровели…
Барабанщик в барабан
колотил,
как пьяный
               в двери!
Он старался,
он потел,
грохал,
шевеля губами.
Будто разбудить хотел
тех,
что жили в барабане.
Бухал —
           черт его дери! —
будто по железной крыше…
Но, наверное,
внутри
спали,
ничего не слыша…
Барабанщик был без чувств.
Он раскланялся,
шатаясь…
 
 
Я в тебя
стучусь,
стучусь.
Разбудить тебя
пытаюсь.
 
Пегас
 
Заполнены дворы собачьим лаем.
На лестнице гудит нетрезвый бас…
В век синхрофазотронов
                                 мы седлаем
лошадку
под названием
Пегас.
 
 
Вокруг нее —
                  цветочки и зловонье.
И дождь идет,
как будто напоказ…
Мотает непокрытой головою
лошадка
под названием
Пегас.
 
 
Она бежит,
               она слюну роняет.
И все-таки —
уже в который раз —
тихонечко
              ракеты
                       обгоняет
лошадка
под названием
Пегас…
 
 
Пустынный пляж
                        тепла у солнца просит.
Закатный лучик вздрогнул и погас…
А мы себе живем.
А нас вывозит
лошадка
под названием
Пегас.
 
«Написал: «Живу себе…»
 
Написал:
«Живу себе…»
 
 
Как это:
          живу
                себе?!
 
 
В суете,
в делах,
в гульбе.
Затерявшийся в толпе.
Жду себе.
Себе острю.
Одному себе
                 ворчу.
То не вовремя
                   молчу.
То не к месту
                  говорю…
 
 
Ну, а если наяву,
разобраться по судьбе,
я сперва
           тебе живу.
Вам живу.
Потом —
себе.
 
Минута молчанья

М. Пархомову


 
Замрите,
           докладчики,
слово мочаля!
Минута молчанья.
Минута
          молчанья…
 
 
Не смейте греметь,
                         орудийные глотки!
Молчите,
            станки
и квартирные склоки.
Ревущий в покорную трубку начальник,
молчи!
Потому что —
                   минута молчанья.
Забудьте о целях своих,
мегатонны.
Не смейся,
              паяц!
 
 
Замолчите,
              моторы!
Усните,
          гудки
и эстрадные ритмы.
Ребенки в родильных домах,
                                      не орите.
Застыньте,
над скифом взметенные весла…
 
 
Эй, люди!
Подумаем очень серьезно,
как
жить
на земле!
 
«Не убий!..»
 
Не убий! —
в полумраке грошовые свечи горят…
Из глубин
возникают слова
                      и становятся в ряд.
Если боль
и набухли кровавые кисти
                                   рябин,
если бой, —
кто услышит твое:
                        «Не убий…»?
 
 
Мы слышны
только самым ближайшим
                                   друзьям и врагам.
Мы смешны,
если вечность
                  пытаемся бросить к ногам.
Есть предел
у цветка,
           у зари
                   и у сердца в груди.
Мир
людей.
И над каждым библейское:
                                    «Не укради!..»
Мир дрожит,
будто он искупался
                          в январской воде…
 
 
Надо
жить!
У последней черты.
                          На последней черте.
Думать всласть.
Колесить, как товарный вагон.
И не красть.
 
 
Разве что —
                 у богов.
Огонь.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю