Собрание стихотворений, песен и поэм в одном томе
Текст книги "Собрание стихотворений, песен и поэм в одном томе"
Автор книги: Роберт Рождественский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Да, мальчики!
…В девятьсот семнадцатом родился,
Не участвовал и не судился,
В оккупации не находился,
Не работал, не был, не умею,
Никаких знакомых не имею.
Родственников за границей нету,
Сорок три вопроса и ответа,
Сорок три вопроса и ответа —
Просто идеальная анкета.
……………………………………………………
Одного вопроса нет в анкете.
Нет того, что в сердце нам стучится,
Ханжескому пафосу противясь,
А когда ты думать разучился,
Несгибаемый, как пень, партиец?
Твердым шагом проходил в президиум,
Каялся, когда кричали: «Кайся!»
И не падал, и не спотыкался,
Потому что, кто ж споткнется сидя…
«Слова бывают грустными…»
Мы – виноваты.
Виноваты очень:
Не мы
с десантом
падали во мглу.
И в ту —
войной затоптанную —
осень
мы были не на фронте,
а в тылу.
На стук ночной
не вздрагивали боязно.
Не видели
ни плена,
ни тюрьмы!
Мы виноваты,
что родились поздно.
Прощенья просим:
виноваты мы.
Но вот уже
и наши судьбы
начаты.
Шаг первый сделан —
сказаны слова.
Мы начаты —
то накрепко,
то начерно.
Как песни,
как апрельская трава.
Мы входим в жизнь.
Мы презираем блеянье.
И вдруг я слышу разговор о том,
что вот, мол, подрастает поколение.
Некстати… непонятное…
Не то…
И некто —
суетливо и запальчиво, —
непостижимой злобой
увлечен,
уже кричит,
в лицо нам
тыча пальцем:
«Нет, мальчики!»
Позвольте,
он – о чем?
О чем?
Нам снисхождения не надо!
О чем?
И я оглядываю их:
строителей,
поэтов,
космонавтов —
великолепных мальчиков моих.
Не нам брюзжать,
не нам копить обиды:
и все ж таки
во имя
всей земли:
«Да, мальчики!» —
которые с орбиты
космической
в герои
снизошли!
Да, мальчики,
веселые искатели,
отбившиеся
от холодных рук!
Я говорю об этом
не напрасно
и повторять готов
на все лады:
Да, мальчики в сухих морозах Братска!
Да, мальчики, в совхозах Кулунды!
Да,
дерзновенно
умные
очкарики —
грядущее
неслыханных наук!
Да, мальчики,
в учениях тяжелых,
окованные
строгостью
брони.
Пижоны?
Ладно.
Дело
не в пижонах.
И наше поколенье —
не они.
Пусть голосят
о непослушных детях
в клубящемся
искусственном дыму
лихие спекулянты
на идеях,
не научившиеся
ничему.
А нам смешны
пророки
неуклюжие.
Ведь им ответить сможем мы сполна.
В любом из нас клокочет революция
Единственная.
Верная.
Одна.
Да, мальчики!
Со мною рядом встаньте
над немощью
придуманной
возни.
Да, мальчики!
Работайте, мечтайте.
И ошибайтесь, —
Дьявол вас возьми!
Да, мальчики,
выходим в путь негладкий!
Боритесь
с ложью!
Стойте на своем!
Ведь вы не ошибетесь
в самом главном.
В том флаге, под которым мы живем!
О разлуке
Слова бывают грустными,
слова бывают горькими.
Летят они по проводам
низинами,
пригорками.
В конвертах запечатанных
над шпалами стучат они,
над шпалами,
над кочками:
«Все кончено.
Все
кончено…»
Письмо домой
Ты ждешь его теперь,
когда
вернуть его назад
нельзя…
Ты ждешь.
Приходят поезда,
на грязных спинах
принося
следы дорожных передряг,
следы стремительных дождей…
И ты,
наверно, час подряд
толкаешься среди людей.
Зачем его здесь ищешь ты —
в густом водовороте слов,
кошелок,
ящиков,
узлов,
среди вокзальной суеты,
среди приехавших сюда
счастливых,
плачущих навзрыд?..
Ты ждешь.
Приходят поезда.
Гудя,
приходят поезда…
О нем
никто не говорит.
И вот уже не он,
а ты,
как будто глянув с высоты,
все перебрав в своей душе,
все принимая,
все терпя,
ждешь,
чтобы он простил тебя…
А может,
нет его уже…
Ты слишком поздно поняла,
как
он тебе необходим.
Ты поздно поняла,
что с ним
ты во сто крат сильней была…
Такая тяжесть на плечах,
что сердце
сплющено в груди…
Вокзал кричит,
дома кричат:
«Найди его!
Найди!
Найди!»
Нет тяжелее ничего,
но ты стерпи,
но ты снеси.
Найди его!
Найди его.
Прощенья у него
проси.
Странный февраль
Мама, что ты знаешь о ней?
Ничего.
Только имя ее.
Только и всего.
Что ты знаешь,
заранее обвиня
ее в самых ужасных грехах земли?
Только сплетни,
которые в дом приползли,
на два месяца опередив меня.
Приползли.
Угол выбрали потемней.
Нашептали и стали, злорадствуя, ждать:
чем, мол, встретит сыночка
родная мать?
Как, мол, этот сыночек ответит ей?
Тихо шепчут они:
– Дыму нет без огня. —
Причитают:
– С такою семья – не семья. —
Подхихикивают…
Но послушай меня,
беспокойная мама моя.
Разве можешь ты мне сказать:
не пиши?
Разве можешь ты мне сказать:
не дыши?
Разве можешь ты мне сказать:
не живи?
Так зачем говоришь:
«Людей не смеши»,
говоришь:
«Придет еще время любви»?
Мама, милая!
Это все не пустяк!
И ломлюсь не в открытые двери я,
потому что знаю:
принято так
говорить своим сыновьям, —
говорить:
«Ты думай пока не о том», —
говорить:
«Подожди еще несколько лет,
настоящее самое будет потом…»
Что же, может, и так…
Ну, а если – нет?
Ну, а если,
решив переждать года,
сердцу я солгу и, себе на беду,
мимо самого светлого счастья пройду, —
что тогда?..
Я любовь такую искал,
чтоб —
всего сильней!
Я тебе никогда не лгал!
Ты ведь верила мне.
Я скрывать и теперь ничего не хочу.
Мама, слезы утри,
печали развей —
я за это жизнью своей заплачу.
Но поверь, —
я очень прошу! —
поверь
в ту, которая в жизнь мою светом вошла,
стала воздухом мне,
позвала к перу,
в ту, что сердце так бережно в руки взяла,
как отцы новорожденных только берут.
Без тебя
Что это с февралем?
Что он,
сошел с ума?
С крыши – капель ручьем,
а говорят:
зима…
Звоном разбужена рань, —
как о таком судить?
Что ж это ты, февраль,
шутки вздумал шутить?
Пожалуйста, это брось, —
прими посолидней вид, —
лужи-то хоть
заморозь,
а то ж это просто стыд —
выше нуля в тени,
в парке сплошная грязь…
Слышишь, февраль,
крутани
снегом в последний раз!
Ну-ка, тряхни стариной!
Разбудоражь нам кровь,
снежною белизной
озимь в полях укрой…
Выглядишь киселем.
Стань
настоящим малым!
Будь собою,
будь февралем,
не притворяйся маем!
Алене
По поводу
Хотя б во сне давай увидимся с тобой.
Пусть хоть во сне
твой голос зазвучит…
В окно —
не то дождем,
не то крупой
с утра заладило.
И вот стучит, стучит…
Как ты необходима мне теперь!
Увидеть бы.
Запомнить все подряд…
За стенкою о чем-то говорят.
Не слышу.
Но, наверно, – о тебе!..
Наверное, я у тебя в долгу,
любовь, наверно, плохо берегу:
хочу услышать голос —
не могу!
Лицо пытаюсь вспомнить —
не могу!
…Давай увидимся с тобой хотя б во сне!
Ты только скажешь, как ты там.
И все.
И я проснусь.
И легче станет мне…
Наверно, завтра
почта принесет
письмо твое.
А что мне делать c ним?
Ты слышишь?
Ты должна понять меня —
хоть авиа,
хоть самым скоростным,
а все равно пройдет четыре дня.
Четыре дня!
А что за эти дни
случилось —
разве в письмах я прочту?!
Как эхо от грозы, придут они…
Давай увидимся с тобой —
я очень жду —
хотя б во сне!
А то я не стерплю,
в ночь выбегу
без шапки,
без пальто…
Увидимся давай с тобой,
а то…
А то тебя сильней я полюблю.
14 мая в клубе нашего института состоится лекция на тему:
О любви и дружбе
Лектор: действительный член о-ва по распространению политических и научных знаний кандидат педагогических наук Л.И. Миролюбова.
О временно прописанных
До того суха,
до того длинна,
до того надсадно
начала говорить,
будто трость вчера проглотила она
и никак не может переварить…
С научных высот своего величия
делая экскурс в прошлое,
она приводила цитаты различные,
цитаты очень хорошие.
Она рассыпалась
комками слов,
Вздымала левую бровь,
сурово доказывая,
что любовь —
просто влеченье полов,
что этого
надо бояться,
как оспы,
что до сих пор
заблуждаются многие,
что мы,
с точки зрения биологии,
просто
различные особи.
Шуршали страницы…
С тупым стараньем
она
часа полтора зудела,
наверно, считая,
что делает
крайне
необходимое в жизни
дело…
Стучала весна в переплеты оконные
ветвями деревьев,
порывами ветра…
А в зале сидели
люди влюбленные
и грустно смотрели на лектора.
Им так надоело
тупыми казаться,
так скулы сворачивало в зевоте,
что я невольно стал опасаться
за жизнь
уважаемой тети.
Ребятам,
обычно таким веселым,
от скуки
хотелось под поезд лечь…
Гражданка,
особь женского пола!
Прервите,
пожалуйста,
речь!
Если люди
на этой лекции спят,
что же будет
(представить себе не берусь я!),
если вас попросят сделать доклад
о другом,
ну, допустим,
о кукурузе?!
…Неужели вам
никогда,
никто
не кричал:
«Люблю!»,
не дарил цветов?
Неужели никто вас не ревновал,
не писал вам,
в губы не целовал?!
Неужто не рады вы
этой весне?!
Товарищ!
Да что вы!
Смеетесь над нами?
Неужто вы так и родились:
в пенсне
и с золотыми зубами?
Взбалмошные воробьи чирикали.
Сгребали дворники снежные комья…
Клава сказала:
– У нас вечеринка,
будут мои знакомые… —
И вот
нажимаю звонок легко,
за дверью —
стук каблуков.
Вешалка заляпана
велюровыми шляпами.
Две,
четыре,
восемь,
десять,
красные,
синие.
Будто продают их здесь,
будто в магазине я.
Раздеваться велено.
Смотрю неуверенно,
а она, с усмешкою
шарф теребя:
– Ну?
Чего ты мешкаешь?
Ждут
тебя… —
Шагнул
и стал —
ковры,
хрусталь.
На стенке реденько
три портретика.
Смотрю —
не верю своим глазам:
Дружников,
Кадочников
и Тарзан…
– Скорей проходи…
Пожалста,
знакомьтесь… —
Но вначале
я вижу только галстук
меж двумя плечами.
Кокетливый и длинный
кусок хвоста тигриного,
который к рубашке
приколкой прижат,
и все обрамляет зеленый пиджак.
Крик моды:
могучие ватные плечи,
фасона:
«А ну, брат, полегче!»
и ярко-малиновые штаны
сомнительной ширины.
А владелец галстука
стоит уже
и плечами пожимает:
– Что ж… —
Гнусовато,
со смягченным «ж», —
Жерж.
Вот стул.
Просю садиться… —
И, волосы поправивши, тонким мизинцем
трогает клавиши.
Он сообщил мне сразу сам,
что папа где-то в главке зам
и все такое,
и засим
имеется у папы «ЗИМ».
– А я учился в ГИТИСе,
потом – в металлургическом.
Но и металлургия
не моя
стихия.
Печальный факт.
Теперь куда б почище? —
Подался на филфак,
но тут
скучища.
Опять тетради…
Он морщил лобик маленький.
Двадцатилетний дядя,
сыночек маменькин.
Эдак
и жил он
за мамой да за тетями:
– Жорочка,
скажи нам!
Жорочка, что тебе? —
Сбивались с ног —
попил ли?
Поел?
И рос
сынок
царьком в семье.
Сыпались «карманные»
прямо с неба
манною.
Раскраснелась вывеска,
стала привлекательной.
В магазинах выискал
галстук сногсшибательный.
Заказал себе пальто,
плащ по моде,
а потом
не вспоминал о лекциях неделю,
тягучим бриолином мазал гриву
и за обедом напевал игриво:
«Никто меня не холит,
не коктейлит…»
И, став вполне законченным пижоном,
шагал, по улицам ступая чинно.
А мама часто говорила:
– Жора,
зачем ты ходишь,
если есть машина? —
По горло вечно занятый папаша
горой за сына своего стоял…
Сейчас передо мною
«чадо ваше»
окурок
молча тушит о рояль,
сдувает пепел
и, брезгливо морщась,
на ногти тупо смотрит и ворчит:
– А вообще-то,
ослабела мощность.
Не та эпоха!
Не те
харчи… —
И, махая рукой устало,
томно цедит:
– А что осталось?
Кинуть грамм полтораста горькой,
а потом с подружками дошлыми
прошвырнуться по улице Горького,
мостовую
помять
подошвами!
Модным шарфом укутав горло,
дефилировать,
встречным кивая…
И, как будто ему подвывая,
загнусавила вдруг радиола.
Чей-то голос
устало цыганский
пел о ветре в степи молдаванской,
пел об ангелах
разных расцветок,
о бананах,
свисающих с веток,
пел о дальнем, заброшенном мире…
Потянуло гнилью в квартире.
Слово за слово,
песня за песней.
Будто это с пластинок плесень
наплывает, вползает в уши…
– Получается вроде скушно… —
Жоржик встал
и к дивану вразвалочку:
– Сбацаем фоксик,
Аллочка!
Холеная рука.
Косые взгляды.
В зубах
«Дукат»,
запачканный помадой.
С поволокой,
сонные
глазки нарисованные.
Так
получилось, —
Алла
сначала
где-то училась,
что-то кончала,
и даже как будто
она еще помнит, что дома
хранится под спудом
ненужная книжка диплома.
С завидным успехом
«на блеск утомительный бала»
страницы конспектов
и совесть она променяла.
Она променяла
товарищей,
дружбу,
работу
на модные туфли,
на сплетни,
на суперфокстроты.
И, книг не читая,
зато превосходно умела
она разбираться
в изделиях «Главпарфюмера»,
в шикарных прическах,
в наборе цветов маникюра…
Она заучила,
что дети испортят фигуру
и что, мол, романтика
скоро кончается
самым
типичным желанием —
только бы
выскочить
замуж,
да так, чтобы
(боже!)
завидовать стали подруги,
да так,
чтоб побольше
зарплата была у супруга!
Да так, чтоб – машина!
Да так, чтобы в центре квартира!
…А жизнь проходила,
а жизнь стороной проходила,
а жизни не скажешь:
«Помедленней!
Не успеваю…»
Послушай,
так как же?
Откуда ж взялась ты —
такая?
…………………..
Дверь —
и сразу как будто гору
с плеч.
Асфальт со сколотым льдом.
Передо мною
весенний город,
а за спиной —
дом.
Многоэтажный красавец взнесен
к звездам самим как будто…
Постой!
А может, ты видел сон?
Может,
ты перепутал?
Может,
такого не было?
Но
прямо над головой
на улицу
вывалило окно
фокса
кошачий вой.
Подошвами шаркая в тесноте
с ухмылочкою уверенной,
еще в квартире танцуют
те,
кто в жизни
прописан временно!
Еще в квартире
опять и опять
«Жоржики»
что-то вопят.
Снова столбом дым папирос
и ходуном
пол.
Снова…
Имею один вопрос:
а до каких
пор?
«Дрейфующий проспект»
1959
«Я уехал от весны…»Облака
Я уехал
от весны,
от весенней кутерьмы,
от сосулечной
апрельской
очень мокрой бахромы.
Я уехал от ручьев,
от мальчишечьих боев,
от нахохлившихся почек
и нахальных воробьев,
от стрекота сорочьего,
от нервного брожения,
от головокружения
и прочего,
и прочего…
Отправляясь в дальний путь
на другой конец страны,
думал:
«Ладно!
Как-нибудь
проживем и без весны…
Мне-то, в общем,
все равно —
есть она иль нет ее.
Самочувствие мое
будет неизменным…»
Но…
За семь тысяч верст,
в Тикси,
прямо среди бела дня
догнала весна
меня
и сказала:
«Грязь меси!»
Догнала, растеребя,
в будни ворвалась
и в сны.
Я уехал
от весны…
Я уехал
от тебя.
Я уехал в первый раз
от твоих огромных глаз,
от твоих горячих рук,
от звонков твоих подруг,
от твоих горючих слез
самолет меня
унес.
Думал:
«Ладно!
Не впервой!
Покажу характер свой.
Хоть на время
убегу…
Я ведь сильный,
я —
смогу…»
Я не мерил высоты.
Чуть видна земля была…
Но увидел вдруг:
вошла
в самолет летящий
ты!
В ботах,
в стареньком пальто…
И сказала:
«Знаешь что?
Можешь не убегать!
Все равно у тебя из этого
ничего не получится…»
Немного экзотики
Хочешь,
оторву кусок от облака?
Вот от этого…
Смотри, какое пухлое…
Проплывает
с самолетом об руку
белой
свежевыпеченной булкою.
На семи ветрах оно замешано,
приготовлено
в дорогу дальнюю…
Солнечный разлив
и тьма кромешная
потрудились над его созданием…
Посмотри:
растет оно и пыжится,
будто в самом деле —
именитое.
Так сурово и надменно движется,
будто все оно —
насквозь! —
гранитное,
монолитное,
многопудовое,
диктовать условия готовое.
Раздувается с довольной миною
и пугает неоглядно толщью:
«Захочу —
и я вас уничтожу!
Захочу, —
наоборот, —
помилую…»
Мне еще все это незнакомо.
Мне, —
сказать по правде, —
страшновато.
Ну, а если облачная вата
в горле у мотора
встанет комом?
Ну, а если небо занавесится
и на нас навалится с опаскою?..
Самолет
по очень длинной лестнице
лезет
к богу самому за пазуху….
Бортмеханик говорит спокойно,
глядя на меня из-под бровей:
– Это все, приятель,
пустяковина…
Будем живы!
Ты уж мне
поверь… —
Он читает «Расщепленье атома»
и поет про свежесть васильков.
Мы летим на север.
Скоро Амдерма.
Мы летим.
Мы выше
облаков.
– Ну, и как там?
(Вопрос, на который очень трудно ответить)
На Дрейфующем проспекте ты живешь…
На улице,
как и вчера, —
холодина,
снег,
поземка…
Впрочем,
«улица» —
это большая льдина,
от других отличающаяся
не очень.
Разве что чуть побольше
(а все ж таки край —
недалече).
Разве что чуть покрепче
(но это мы скажем позже,
скажем:
«Спасибо,
льдина!
Выдержала, молодчина»).
Пока
от похвал воздержаться
особая есть причина.
Дело совсем не в страхе!
Не в том,
чтобы кто-то сдрейфил
и вместе с началом дрейфа
начались
«охи» и «ахи».
У нас хорошая льдина —
ее выбирали не зря, —
вполне приличная льдина,
но все ж таки —
не земля.
Но все ж таки там,
под нею,
такая вода темнеет,
таким леденящим светом,
что лучше…
не будем об этом.
Не надо!
Кому охота…
Это я просто к слову.
День начинается новый
не с солнечного восхода.
Всему удивляться
какой резон?
Но странно
считать в порядке вещей,
что солнце
из принципа
вообще
не уходит за горизонт.
Мерцает
маленькое пятно
сквозь выцветшую пелену…
Но если ты очень устал,
то оно
вполне заменяет луну.
По радио
диктор неунывающий
нас будит
в восемь часов утра —
в Москве:
«Спокойной ночи, товарищи!» —
значит, вставать пора…
Пора…
И уже минут через пять
мы щурим глаза от света…
«Как нынче погода?
Ветер опять?»
Нет, это не ветер.
Это,
примериваясь
для посадки на лед,
лопастями винтов шевеля,
с достоинством в небе
висит вертолет —
гибрид головастика
и шмеля.
Мне гидролог говорит:
– Смотри!
Глубина
сто девяносто три! —
Ох, и надоела мне одна
не меняющаяся глубина!..
В этом деле я не новичок,
но волнение мое пойми —
надо двигаться вперед,
а мы
крутимся на месте,
как волчок.
Две недели,
с самых холодов
путь такой —
ни сердцу, ни уму…
Кто заведует движеньем льдов?
Все остановил он
почему?
Может, по ошибке,
не со зла?
Может, мысль к нему в башку пришла,
что, мол, при дальнейшем продвижении
расползется все сооружение?
С выводом он явно поспешил —
восхитился нами
и решил
пожалеть,
отправить на покой.
Не желаю
жалости такой!
Не желаю,
обретя уют,
слушать,
как о нас передают:
«Люди вдохновенного труда!»
Понимаешь, мне обидно все ж…
Я гидрологу сказал тогда:
– На Дрейфующем проспекте
ты живешь.
Ты же знал,
что дрейф не будет плавным,
знал,
что дело тут дойдет до драки,
потому что
в человечьи планы
вносит Арктика
свои поправки,
то смиряясь,
то вдруг сатанея
так,
что не подымешь головы…
Ты же сам учил меня, что с нею
надо разговаривать
на «вы».
Арктика пронизывает шубы
яростным дыханием морозов.
Арктика показывает зубы
ветром исковерканных
торосов.
Может, ей,
старухе,
и охота
насовсем с людьми переругаться,
сделать так,
чтоб наши пароходы
никогда не знали
навигаций,
чтобы самолеты не летали,
чтоб о полюсе мы не мечтали,
сжатые рукою ледяною…
Снова стать
неведомой страною,
сделать так,
чтоб мы ее боялись.
Слишком велика
людская ярость!
Слишком многих
мы недосчитались!
Слишком многие
лежать остались,
за победу
заплатив собою…
В эти разметнувшиеся шири
слишком много мы
труда вложили,
чтоб отдать все то,
что взято с бою!
Невозможно изменить законы,
к прошлому вернуться
хоть на месяц.
Ну, а то, что кружимся на месте,
так ведь это, может,
для разгона…