355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Альберт Блох » Франкенштейн: Антология » Текст книги (страница 5)
Франкенштейн: Антология
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:21

Текст книги "Франкенштейн: Антология"


Автор книги: Роберт Альберт Блох


Соавторы: Дж. Рэмсей Кэмпбелл,Мэри Шелли,Ким Ньюман,Нэнси Килпатрик,Пол Дж. Макоули,Дэвид Джей Шоу,Карл Эдвард Вагнер,Брайан Муни,Адриан Коул
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 45 страниц)

Скоро к нам вышла Элизабет. Время изменило ее с тех пор, как мы виделись в последний раз. Оно наделило ее красотой, несравнимой с прежней детской прелестью. Та же чистота и та же живость, но при всем том выражение, говорящее и об уме, и о чувстве. Она встретила меня с нежной лаской.

«Твой приезд, милый кузен, – сказала она, – вселяет в меня надежду. Быть может, тебе удастся спасти бедную, ни в чем не повинную Жюстину. Если считать преступницей ее, кто из нас застрахован от такого же обвинения? Я убеждена в ее невиновности так же, как в своей собственной. Наше несчастье тяжело нам вдвойне: мы не только потеряли нашего милого мальчика, но теряем и эту бедняжку, которую я искренне люблю и которой предстоит, пожалуй, еще худшая участь. Если Жюстину осудят, мне никогда не знать больше радости. Но нет, я уверена, что этого не будет. И тогда я снова буду счастлива, даже после смерти моего маленького Уильяма».

«Она невиновна, Элизабет, – сказал я, – и это будет доказано. Не бойся ничего, бодрись и верь, что ее оправдают».

«Как ты добр и великодушен! Все поверили в ее виновность, и это меня терзает: ведь я-то знаю, что этого не может быть, но, когда видишь, как все предубеждены против нее, можно прийти в отчаяние».

Она заплакала.

«Милая племянница, – сказал отец, – осуши свои слезы. Если она непричастна к убийству, положись на справедливость наших законов, а уж я постараюсь, чтобы ее судили без малейшего пристрастия».

Глава восьмая

Мы провели несколько печальных часов; в одиннадцать должен был начаться суд. Так как отец и остальные члены семьи должны были присутствовать на нем как свидетели, я вызвался сопровождать их. Пока длился этот фарс правосудия, я испытывал нестерпимые муки. В результате моего любопытства и недозволенных опытов оказывались обречены на гибель два человеческих существа: один из них был невинный смеющийся ребенок, другого ожидала еще более ужасная смерть, сопряженная с позором и вечным клеймом злодейства. Жюстина была достойной девушкой, все сулило ей счастливую жизнь, а ее предадут позорной смерти – и виною этому буду я! Я тысячу раз предпочел бы сам взять на себя преступление, вменяемое Жюстине, но меня не было, когда оно совершилось; мое заявление сочли бы бредом безумного, и оно не спасло бы ту, что пострадала из-за меня.

Жюстина держалась с достоинством. Она была в трауре; ее лицо, вообще привлекательное, под влиянием скорби приобрело особую красоту. Она казалась спокойной и не дрожала, хотя тысячи глаз смотрели на нее с ненавистью; сочувствие, которое ее красота могла бы вызвать у присутствующих, пропадало при мысли о кошмарном злодеянии, которое ей приписывали. Спокойствие явно давалось ей нелегко. Так как ее смятение с самого начала посчитали за доказательство вины, она старалась сохранить хотя бы подобие мужества. Войдя в зал суда, Жюстина окинула его взглядом и сразу же увидела нас. Слезы затуманили ей глаза, но она быстро овладела собой и посмотрела на нас с любовью и грустью, говорившими о ее невиновности.

Суд начался; после речи обвинителя выступили несколько свидетелей. Странное стечение обстоятельств, говоривших против Жюстины, поразило бы каждого, кто не имел, подобно мне, бесспорных доказательств ее непричастности к преступлению. В ночь убийства она оказалась вне дома, а утром какая-то рыночная торговка видела ее недалеко от того места, где было позже обнаружено тело убитого ребенка. Женщина спросила ее, что она тут делает, но девушка как-то странно посмотрела на нее и пробормотала что-то невнятное. Домой Жюстина возвратилась около восьми часов и на вопрос, где она провела ночь, ответила, что ходила искать ребенка, а потом с тревогой спросила, нашелся ли он. Когда ей показали труп, с ней случился сильнейший истерический припадок и она на несколько дней слегла в постель. Теперь ей предъявили миниатюру, найденную служанкой в кармане ее платья, и, когда Элизабет дрожащим голосом опознала в ней ту самую, которую она надела на шею ребенка за час до его исчезновения, по залу пронесся ропот негодования и ужаса.

Жюстину спросили, что она может сказать в свое оправдание. Пока шло разбирательство, она заметно переменилась. Теперь ее лицо выражало изумление и ужас. Временами она с трудом удерживалась от слез; но когда ей дали слово, она собрала все силы и заговорила внятно, хотя и срывающимся голосом.

«Видит Бог, – сказала она, – я ни в чем не виновата, но я понимаю, что одних лишь моих заверений мало. Я хочу дать простое объяснение фактам, которые свидетельствуют против меня. Может быть, судьи, зная мою прежнюю жизнь, благожелательно истолкуют все, что сейчас кажется им подозрительным или странным».

Она рассказала, что с разрешения Элизабет провела вечер накануне убийства в доме своей тетки, в деревне Шэн, поблизости от Женевы. Возвращаясь оттуда около девяти часов, Жюстина встретила человека, спросившего у нее, не видела ли она пропавшего ребенка. Это ее очень встревожило, и она несколько часов искала его, а там городские ворота оказались запертыми на ночь, и остаток ночи ей пришлось провести в сарае, возле одного дома, где ее хорошо знали, но будить хозяев она постеснялась. Всю ночь она не могла сомкнуть глаз и только к утру, как видно, ненадолго уснула. Ее разбудили чьи-то шаги. Уже рассвело, когда Жюстина вышла из своего убежища и снова принялась за поиски. Если она при этом оказалась вблизи места, где потом нашли тело, то это вышло случайно. Когда проходившая мимо торговка обратилась к ней с вопросами, она, должно быть, действительно казалась растерянной, но причиной была бессонная ночь и тревога за бедного Уильяма. О миниатюре она ничего сказать не могла.

«Я понимаю, – продолжала несчастная, – что эта улика является для меня роковой, но объяснить ничего не сумею, могу только гадать, как она попала ко мне в карман. Но и тут я теряюсь. Насколько я знаю, врагов у меня нет; не может же быть, чтобы кто-нибудь захотел погубить меня просто так, из прихоти. Быть может, мне подбросил ее убийца? Но когда он успел это сделать? А если это так, зачем ему было похищать драгоценность, чтобы тут же с нею расстаться?

Я предаю себя в руки судей, хотя ни на что не надеюсь. Опросите свидетелей, которые могли бы дать обо мне отзыв; если и после их показаний вы сочтете меня способной на такое злодейство, пусть меня судят, но, клянусь спасением души, я невиновна».

Опросили нескольких свидетелей, знавших ее много лет; и они отозвались о ней хорошо, но выступали робко и неохотно – вероятно, из отвращения к ее предполагаемому преступлению. Видя, что последняя надежда обвиняемой – ее безупречная репутация – готова рухнуть, Элизабет, несмотря на крайнее волнение, попросила слова.

«Я прихожусь родственницей несчастному ребенку, – сказала она, – почти сестрой, ибо выросла в доме его родителей и жила там с самого его рождения и даже раньше. Могут возразить поэтому, что мне не пристало тут выступать. Но я вижу, как человек погибает из-за трусости своих мнимых друзей. Позвольте же мне рассказать, что мне известно о подсудимой. Я хорошо ее знаю, так как прожила с ней под одной кровлей пять лет подряд, а потом еще около двух лет. Все это время она казалась мне на редкость кротким и добрым созданием. Она ходила за моей теткой, госпожой Франкенштейн, до самой ее смерти с величайшей заботливостью и любовью, а потом ухаживала за своей матерью, которая болела долго и тяжко, и это тоже делала так, что вызывала восхищение всех, знавших ее. После этого Жюстина снова жила в доме моего дяди, где пользовалась всеобщей любовью. Она была очень привязана к погибшему ребенку и относилась к нему как самая нежная мать. Я, не колеблясь, заявляю, что, несмотря на все улики против нее, твердо верю в ее невиновность. У нее не было никаких мотивов для преступления, а что касается главной улики, я охотно отдала бы ей эту вещицу, стоило ей только пожелать, – так высоко я ценю и уважаю эту девушку».

Простая и убедительная речь Элизабет вызвала одобрительный шепот; однако одобрение относилось к ее великодушному заступничеству, но отнюдь не к бедной Жюстине, которую все возненавидели еще сильнее за такую черную неблагодарность. Во время речи Элизабет она плакала, но ничего не отвечала. Сам я все время испытывал невыразимые муки. Я верил в невиновность подсудимой; я знал, что она невиновна. Неужели же дьявол, убивший моего брата (что это сделал он, я ни минуты не сомневался), продлил свою адскую забаву и обрек несчастную позорной смерти? Не в силах долее выносить ужас моего положения, видя, что общее мнение уже осудило несчастную жертву и что к этому склоняются и судьи, я в отчаянии выбежал из зала суда. Я страдал больше самой обвиняемой – ее поддерживало сознание невиновности, меня же безжалостно терзали угрызения совести.

Промучившись всю ночь, утром я направился в суд. В горле и во рту у меня пересохло, я не решался задать роковой вопрос; но меня там знали, и судейские догадались о цели моего прихода. Да, голосование уже состоялось, Жюстину единогласно осудили на смерть.

Не сумею описать, что я тогда испытал. Чувство ужаса было мне знакомо и прежде, и я пытался найти слова, чтобы его выразить, но никакими словами нельзя передать моего тогдашнего безысходного отчаяния. Судейский чиновник, к которому я обратился, добавил, что Жюстина созналась в своем преступлении. «Это подтверждение, – заметил он, – едва ли требовалось, ведь дело и без того ясно, но все же я рад; никто из наших судей не любит выносить приговор на основании одних лишь косвенных улик, как бы вески они ни были».

Это сообщение было неожиданно и странно: что же все это значит? Неужели мои глаза обманули меня? Или я и впрямь был тем безумцем, каким все сочли бы меня, объяви я вслух, кого подозреваю? Я поспешил домой; Элизабет с нетерпением ждала известий.

«Кузина, – сказал я, – все решилось именно так, как ты ожидала; судьи всегда предпочитают осудить десять невинных, лишь бы не помиловать одного виновного. Но она сама созналась».

Это было жестоким ударом для бедной Элизабет, твердо верившей в невиновность Жюстины, «Увы, – сказала она, – как теперь верить в людскую доброту? Жюстина, которую я любила, как сестру, – как могла она носить личину невинности? Ее кроткий взгляд говорил о неспособности на какую бы то ни было жестокость или вероломство, а она оказалась убийцей».

Скоро мы услышали, что несчастная просит свидания с моей кузиной. Отец не хотел отпускать ее, однако предоставил решение ей самой. «Да, – сказала Элизабет, – я пойду, хоть она и виновна. Но и ты пойдешь со мной, Виктор. Одна я не могу». Мысль об этом свидании была для меня мучительна, но отказаться было нельзя.

Войдя в мрачную тюремную камеру, мы увидели Жюстину, сидевшую в дальнем углу на соломе; руки ее были скованы, голова низко опущена. При виде нас она встала, а когда нас оставили с нею наедине, упала к ногам Элизабет, горько рыдая. Заплакала и моя кузина.

«Ах, Жюстина, – сказала она, – зачем ты лишила меня последнего утешения? Я верила в твою невиновность, и, хотя очень горевала, мне все-таки было легче, чем сейчас».

«Неужели и вы считаете меня такой злодейкой? Неужели и вы, заодно с моими врагами, клеймите меня как убийцу?» Голос ее прервался рыданиями.

«Встань, бедняжка, – сказала Элизабет, – зачем ты стоишь на коленях, если невиновна? Я тебе не враг. Я верила в твою невиновность, несмотря на все улики, пока не услышала, что ты сама во всем созналась. Значит, это ложный слух; поверь, милая Жюстина, ничто не может поколебать мою веру в тебя, кроме твоего собственного признания».

«Я действительно созналась, но только это неправда. Я созналась, чтобы получить отпущение грехов, а теперь эта ложь тяготит меня больше, чем все мои грехи. Да простит мне Господь! После того как меня осудили, священник не отставал от меня. Он так страшно грозил мне, что я и сама начала считать себя чудовищем, каким он меня называл. Он пригрозил, что отлучит меня перед смертью от Церкви и обречет адскому огню, если я стану запираться. Милая госпожа, ведь я здесь одна; все считают меня злодейкой, погубившей свою душу. Что же мне оставалось делать? В недобрый час я согласилась подтвердить ложь, с этого и начались мои мучения».

Она умолкла и заплакала, а потом добавила:

«Страшно было думать, добрая моя госпожа, что вы поверите этому, что будете считать вашу Жюстину, которую вы любили, которую так обласкала ваша тетушка, способной на преступление, какое мог совершить разве что сам дьявол. Милый Уильям! Милый мой крошка! Скоро я свижусь с тобой на небесах, а там мы все будем счастливы. Этим я утешаюсь, хоть и осуждена на позорную казнь».

«О Жюстина! Прости, что я хоть на миг усомнилась в тебе. Напрасно ты созналась. Но не горюй, моя хорошая. И не бойся. Я всем скажу о твоей невиновности, я докажу ее. Слезами и мольбами я смягчу каменные сердца твоих врагов. Ты не умрешь! Ты, подруга моего детства, моя сестра, и погибнешь на эшафоте? Нет-нет, я не переживу такого горя».

Жюстина печально покачала головой.

«Смерти я не боюсь, – сказала она, – этот страх уже позади. Господь сжалится над моей слабостью и пошлет мне силы все претерпеть. Я ухожу из этой горькой жизни. Если вы будете помнить меня и знать, что я пострадала безвинно, я примирюсь со своей судьбой. Милая госпожа, мы должны покоряться Божьей воле».

Во время их беседы я отошел в угол камеры, чтобы скрыть терзавшие меня муки. Отчаяние! Что вы знаете о нем? Даже несчастная жертва, которой наутро предстояло перейти страшный рубеж жизни и смерти, не чувствовала того, что я, – такого глубокого и безысходного ужаса. Я заскрипел зубами, стиснул их, и у меня вырвался стон, исходивший из самой глубины души. Жюстина вздрогнула, услышав его. Узнав меня, она подошла ко мне и сказала:

«Вы очень добры, что навестили меня, сударь. Ведь вы не считаете меня убийцей?»

Я не в силах был отвечать.

«Нет, Жюстина, – сказала Элизабет, – он больше верил в тебя, чем я; даже услышав, что ты созналась, он этому не поверил».

«Спасибо ему от души. В мой смертный час я благодарю всех, кто хорошо обо мне думает. Ведь для таких несчастных, как я, нет ничего дороже. От этого становится вдвое легче. Вы и ваш кузен, милая госпожа, признали мою невиновность – теперь можно умереть спокойно».

Так бедная страдалица старалась утешить других и самое себя. Она достигла желанного умиротворения. А я, истинный убийца, носил в груди неумирающего червя, и не было для меня ни надежды, ни утешения. Элизабет тоже горевала и плакала; но и это были невинные слезы, горе, подобное тучке на светлом лике луны, которая затмевает его, но не пятнает. У меня же отчаяние проникло в самую глубину души; во мне горел адский пламень, который ничто не могло загасить. Мы провели с Жюстиной несколько часов, Элизабет была не в силах расстаться с ней.

«Я желала бы умереть с тобой! – воскликнула она. – Как жить в этом мире страданий?»

Жюстина старалась бодриться, но с трудом удерживала горькие слезы. Она обняла Элизабет и сказала голосом, в котором звучало подавляемое волнение:

«Прощайте, милая госпожа, дорогая Элизабет, мой единственный и любимый друг. Да благословит и сохранит вас милосердный Господь. Пусть это будет вашим последним горем! Живите, будьте счастливы и делайте счастливыми других».

На следующий день Жюстина рассталась с жизнью. Пылкое красноречие Элизабет не смогло поколебать твердого убеждения судей в виновности бедной страдалицы. Не вняли они и моим страстным и негодующим уверениям. Когда я услышал их холодный ответ, их бесчувственные рассуждения, признание, уже готовое было вырваться, замерло у меня на губах. Я только сошел бы у них за безумца, но не добился бы отмены приговора, вынесенного моей несчастной жертве. Она погибла на эшафоте как убийца!

Терзаясь сам, я видел и глубокое, безмолвное горе Элизабет. И это тоже из-за меня! Горе отца, траур в недавно счастливой семье – все было делом моих трижды проклятых рук! Вы плачете, несчастные, но это еще не последние ваши слезы! Снова и снова будут раздаваться здесь надгробные рыдания! Франкенштейн, ваш сын, ваш брат и некогда любимый вами друг, кто ради вас готов отдать по капле всю свою кровь, кто не мыслит себе радости, если она не отражается в ваших любимых глазах, кто желал бы одарить вас всеми благами и служить вам всю жизнь, – это он заставляет вас рыдать, проливать бесконечные слезы и не смеет даже надеяться, что неумолимый рок насытится этим и разрушение остановится, прежде чем вы обретете в могиле покой и избавление от страданий!

Так говорил во мне пророческий голос, когда, терзаемый муками совести, ужасом и отчаянием, я видел, как мои близкие горюют на могилах Уильяма и Жюстины, первых жертв моих проклятых опытов.

Глава девятая

Ничто так не тяготит нас, как наступающий вслед за бурей страшных событий мертвый покой бездействия – та ясность, где уже нет места ни страху, ни надежде. Жюстина умерла; она обрела покой, а я жил. Кровь свободно струилась в моих жилах, но сердце было сдавлено тоской и раскаянием, которых ничто не могло облегчить. Сон бежал от меня, я бродил точно злой дух, ибо действительно свершил неслыханные злодейства, и еще больше, гораздо больше (в этом я был уверен) предстояло мне впереди. А между тем душа моя была полна любви и стремления к добру. Я вступил в жизнь с высокими помыслами, я жаждал осуществить их и приносить пользу ближним. Теперь все рухнуло; утратив спокойную совесть, позволявшую мне удовлетворенно оглядываться на прошлое и с надеждой смотреть вперед, я терзался раскаянием и сознанием вины, я был ввергнут в ад страданий, которых не выразить словами.

Это состояние духа расшатывало мое здоровье, еще не вполне восстановившееся после того, первого удара. Я избегал людей; все, что говорило о радости и довольстве, было для меня мукой; моим единственным прибежищем было одиночество – глубокое, мрачное, подобное смерти.

Отец мой с болью наблюдал происшедшие во мне перемены и с помощью доводов, подсказанных чистой совестью и праведной жизнью, пытался внушить мне стойкость и мужество и развеять нависшую надо мной мрачную тучу. «Неужели ты думаешь, Виктор, – сказал он однажды, – что мне легче, чем тебе? Никто не любил свое дитя больше, чем я любил твоего брата (тут на глаза его навернулись слезы), но разве у нас нет долга перед живыми? Разве не должны мы сдерживаться, чтобы не усугублять их горя? Это вместе с тем и твой долг перед самим собой, ибо чрезмерная скорбь мешает самосовершенствованию и даже выполнению повседневных обязанностей, а без этого человек не пригоден для жизни в обществе».

Эти советы, пускай и разумные, были совершенно бесполезны для меня; я первый поспешил бы скрыть свое горе и утешать близких, если бы к моим чувствам не примешивались укоры совести и страх перед будущим. Я мог отвечать отцу только взглядом, полным отчаяния, и старался скрыться с его глаз.

К тому времени мы переехали в наш загородный дом в Бель-рив. Это было для меня очень кстати. Пребывание в Женеве тяготило меня, ибо ровно в десять городские ворота запирались и оставаться на озере после этого было нельзя. Теперь я был свободен. Часто, когда вся семья отходила ко сну, я брал лодку и проводил на воде долгие часы. Иногда я ставил парус и плыл по ветру, иногда выгребал на середину озера и пускал лодку по воле волн, а сам предавался горестным думам. Много раз, когда все вокруг дышало неземной красотой и покоем и его нарушал один лишь я, не считая летучих мышей да лягушек, сипло квакавших возле берега, много раз мне хотелось погрузиться в тихое озеро и навеки укрыть в его водах свое горе. Но меня удерживала мысль о мужественной и страдающей Элизабет, которую я так нежно любил и для которой так много значил. Я думал также об отце и втором брате; не мог же я подло покинуть их, беззащитных, оставив во власти злобного дьявола, которого сам на них напустил.

В такие минуты я горько плакал и молил Бога вернуть мне душевный покой хотя бы для того, чтобы служить им опорой и утешением. Но это было недостижимо. Угрызения совести убивали во мне надежду. Я уже причинил непоправимое зло и жил в постоянном страхе, как бы созданный мною урод не сотворил нового злодеяния. Я смутно предчувствовал, что это еще не конец, что он совершит кошмарное преступление, перед которым померкнут прежние. Пока оставалось в живых хоть одно любимое мной существо, мне было чего страшиться. Моя ненависть к чудовищу не поддается описанию. При мысли о нем я скрежетал зубами, глаза мои горели и я жаждал отнять у него жизнь, которую даровал так бездумно. Вспоминая его злобность и свершенные им злодейства, я доходил до исступления в своей жажде мести. Я взобрался бы на высочайшую вершину Андов, если бы мог низвергнуть его оттуда. Я хотел увидеть его, чтобы обрушить на него всю силу своей ненависти и отомстить за гибель Уильяма и Жюстины.

В нашем доме поселилась скорбь. Силы моего отца были подорваны всем пережитым. Элизабет погрузилась в печаль; она уже не находила радости в домашних делах; ей казалось, что всякое развлечение оскорбляет память мертвых, что невинно погибших подобает чтить слезами и вечным трудом. Это не была уже прежняя счастливая девочка, которая некогда бродила со мной по берегам озера, предаваясь мечтам о нашем будущем. Первое большое горе – из тех, что ниспосылаются нам, чтобы отлучить от земного, – уже посетило Элизабет, и его мрачная тень погасила ее улыбку.

«Когда я думаю о страшной смерти Жюстины Мориц, – говорила она, – я уже не могу смотреть на мир, как смотрела раньше. Все, что я читала или слышала о пороках или преступлениях, прежде казалось мне вымыслом и небылицей, во всяком случае чем-то далеким и отвлеченным, а теперь беда пришла к нам в дом, и люди представляются мне чудовищами, жаждущими крови друг друга. Конечно, это несправедливо. Все искренне верили в виновность бедной девушки, а если бы она действительно совершила преступление, за которое была казнена, то была бы гнуснейшей из злодеек. Ради нескольких драгоценных камней убить сына своих благодетелей и друзей, ребенка, которого она нянчила с самого рождения и, казалось, любила как своего! Я никому не желаю смерти, но подобное существо я не считала бы возможным оставить жить среди людей. Только ведь она-то была невинна. Я это знаю, я это чувствую, и ты тоже, и это еще укрепляет мою уверенность. Увы, Виктор, если ложь может походить на правду, кто может поверить в счастье? Я словно ступаю по краю пропасти, а огромная толпа напирает, хочет столкнуть меня вниз. Уильям и Жюстина погибли, а убийца остался безнаказанным, он на свободе и, быть может, пользуется общим уважением. Но будь я даже приговорена к смерти за подобное преступление, я не поменялась бы местами с этим злодеем».

Я слушал эта речи и терзался. Ведь истинным убийцей – если не прямо, то косвенно – был я. Элизабет увидела муку, выразившуюся на моем лице, и, нежно взяв меня за руку, сказала:

«Успокойся, милый. Бог видит, как глубоко я горюю, но я не так несчастна, как ты. На твоем лице я читаю отчаяние, а порой – мстительную злобу, которая меня пугает. Милый Виктор, гони прочь эти злые страсти. Помни о близких, ведь вся их надежда на тебя. Неужели мы не сумеем развеять твою тоску? Пока мы любим, пока мы верны друг другу, здесь, в стране красоты и покоя, твоем родном краю, нам доступны все мирные радости жизни. И что может нарушить наш покой?»

Но даже эти слова из уст той, которая была для меня драгоценнейшим из даров судьбы, не могли прогнать отчаяние, владевшее моим сердцем. Слушая ее, я придвинулся к ней поближе, словно боясь, что в эту самую минуту злобный бес отнимет ее у меня.

Итак, ни радости дружбы, ни красоты земли и неба не могли исхитить мою душу из мрака, и даже слова любви оказывались бессильны. Меня обволокла туча, непроницаемая для благих влияний. Я был подобен раненому оленю, который уходит в заросли и там испускает дух, созерцая пронзившую его стрелу.

Иногда мне удавалось побеждать приступы угрюмого отчаянья, но бывало, что бушевавшая во мне буря побуждала меня искать облегчения мук в физических движениях и перемене мест. Во время одного из таких приступов я внезапно покинул дом и направился в соседние альпийские долины, чтобы созерцанием их вечного великолепия заставить себя забыть преходящие человеческие несчастья. Я решил достичь долины Шамуни. Мальчиком я бывал там не раз. С тех пор прошло шесть лет; ничто не изменилось в этих суровых пейзажах – а что сталось со мной?

Первую половину пути я проделал верхом на лошади, а затем нанял мула, куда более выносливого и надежного на крутых горных тропах. Погода стояла отличная; была середина августа; прошло уже почти два месяца после казни Жюстины – после черных дней, с которых начались мои страдания. Угнетавшая меня тяжесть стала как будто легче, когда я углубился в ущелье Арвы. Гигантские отвесные горы, теснившиеся вокруг, шум реки, бешено мчавшейся по камням, грохот водопадов – все говорило о могуществе Всевышнего, и я забывал страх, я не хотел трепетать перед кем бы то ни было, кроме всесильного создателя и властелина стихий, представавших здесь во всем их грозном величии. Чем выше я подымался, тем великолепнее становилась долина. Развалины замков на кручах, поросших соснами, бурная Арва, хижины, там и сям видные меж деревьев, – все это составляло зрелище редкой красоты. Но подлинное великолепие придавали ему могучие Альпы, чьи сверкающие белые пирамиды и купола возвышались над всем, точно видение иного мира, обитель неведомых нам существ.

Я переехал мост Пелиссье, где мне открылся вид на прорытое рекою ущелье, и стал подыматься на гору, которая над ним нависает. Вскоре я вступил в долину Шамуни. Эта долина еще величавее, хотя менее красива и живописна, чем долина Серво, которую я только что миновал. Ее обступали высокие снежные горы, но здесь уже не было старинных замков и плодородных полей. Гигантские ледники подступали к самой дороге, я слышал глухой грохот снежных обвалов и видел тучи белой пыли, которая поднималась вслед за ними. Среди окружающих aiguilles [4]высился царственный и великолепный Монблан; его исполинский купол господствовал над долиной.

Во время этой поездки меня не раз охватывало давно не испытанное чувство радости. Какой-нибудь поворот дороги, какой-нибудь новый предмет, внезапно оказывавшийся знакомым, напоминали о прошедших днях, о беспечных радостях детства. Самый ветер нашептывал мне что-то утешительное, и природа с материнскою лаской уговаривала больше не плакать. Но внезапно очарование рассеивалось, я вновь ощущал цепи своей тоски и предавался мучительным размышлениям. Тогда я пришпоривал мула, словно желая ускакать от всего мира, от своего страха и от себя самого, или спешивался и в отчаянии бросался ничком в траву, подавленный ужасом и тоской.

Наконец я добрался до деревни Шамуни. Здесь дало себя знать крайнее телесное и душевное утомление, испытанное в пути. Некоторое время я просидел у окна, глядя на бледные всполохи, игравшие над Монбланом, и слушая рокот Арвы, продолжавшей внизу свой шумный путь. Эти звуки, точно колыбельная песнь, убаюкали мою тревогу: сон подкрался ко мне, едва я опустил голову на подушку; я ощутил его приход и благословил дарителя забвения.

Глава десятая

Весь следующий день я бродил по долине. Я постоял у истоков Арвейрона, берущего начало от ледника, который медленно сползает с вершин, перегораживая долину. Передо мной высились крутые склоны гигантских гор, над головой нависала ледяная стена глетчера, вокруг были разбросаны обломки поверженных им сосен. Торжественное безмолвие этих тронных залов Природы нарушалось лишь шумом потока, а по временам – падением камня, грохотом снежной лавины или гулким треском скопившихся льдов, которые, подчиняясь каким-то особым законам, время от времени ломаются, точно хрупкие игрушки. Эти возвышенные и величественные картины давали мне величайшее утешение, какое я способен был воспринять. Они поднимали меня надо всем мелким, и если не могли развеять моего горя, то хотя бы умеряли и смягчали его. Они отчасти отвлекали от мыслей, терзавших меня последний месяц. Когда я в ту ночь ложился спать, меня провожали ко сну те величавые образы, которые я созерцал днем. Все они сошлись у моего изголовья: и непорочные снежные вершины, и сверкающие льдом пики, и сосны, и скалистый каньон – все они окружили меня и сулили покой.

Но куда же они скрылись при моем пробуждении? Вместе со сном бежали прочь все восхитившие меня видения, и мою душу заволокло черной тоской. Дождь лил ручьями, вершины гор утонули в густом тумане, и я не мог уже видеть своих могучих друзей. Но я готов был проникнуть сквозь завесу тумана в их заоблачное уединение. Что мне были дождь и ненастье? Мне привели мула, и я решил подняться на вершину Монтан-вер. Я помнил, какое впечатление произвела на меня первая встреча с исполинским, вечно движущимся ледником. Она наполнила душу окрыляющим восторгом, вознесла ее из тьмы к свету и радости. Созерцание могучего и великого в природе всегда настраивало меня на торжественный лад, заставляя забывать преходящие жизненные заботы. Я решил совершить восхождение без проводника, ибо хорошо знал дорогу, а присутствие постороннего только нарушило бы мрачное величие этих пустынных мест.

Склон горы очень крут, но тропа вьется спиралью, помогая одолеть крутизну. Кругом расстилается безлюдная и дикая местность. На каждом шагу встречаются следы зимних лавин: поверженные на землю деревья, то совсем расщепленные, то согнутые, опрокинутые на выступы скал или поваленные друг на друга. По мере восхождения тропа все чаще пересекается заснеженными промоинами, по которым всякую минуту скатываются камни. Особенно опасна одна из них: достаточно малейшего сотрясения воздуха, одного громко произнесенного слова, чтобы обрушить гибель на говорящего. Сосны не отличаются здесь стройностью или пышностью, их мрачные силуэты еще больше подчеркивают суровость ландшафта. Я взглянул вниз, в долину; над потоком подымался туман; клубы его плотно окутывали соседние горы, скрывшие свои вершины в тучах; с темного неба лил дождь, завершая общее мрачное впечатление. Увы! Почему человек так гордится чувствами, возвышающими его над животными? Они лишь умножают число наших нужд. Если бы наши чувства ограничивались голодом, жаждой и похотью, мы были бы почти свободны; а сейчас мы подвластны каждому дуновению ветра, каждому случайному слову или представлению, которое это слово в нас вызывает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю