Текст книги "Мой дядя - чиновник"
Автор книги: Рамон Меса
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
XV
ВАЛТАСАРОВ ПИР
С некоторых пор в старинном доме Армандесов ежедневно устраивались не просто обеды, а настоящие пиршества. Граф, Клотильда и дон Матео поставили всё вверх дном в этом некогда тихом жилище. Хозяйка дома донья Луиса, забившись в угол своей спальни, шёпотом проклинала всю эту крикливую роскошь и дорогостоящую суету, ей уже ненужные, но за которые ей приходилось платить.
Только характер дона Тибурсио ни в чём не изменился. Его несколько грубоватое и сдержанное увлечение графом кончилось сразу же после свадебного торжества, ибо с этой минуты граф и его секретарь перестали оказывать дону Тибурсио то любезное и подчёркнутое внимание, с помощью которого они сумели завоевать расположение домоправителя и даже временно смягчить его суровый нрав.
Доном Тибурсио больше никто не занимался, и он но интересовался никем. К нему вернулись былые молчаливость и угрюмость. Он любил Клотильду, как родную дочь. Теперь она не удостаивала его даже словом. И дон Тибурсио, глубоко оскорблённый, затаил горькую обиду и всю свою привязанность перенёс на донью Луису. Домоправитель видел, как день ото дня тают её силы, как она из деликатности безропотно терпит пышные празднества, ежедневно устраиваемые в её собственном доме, как тяжело ей переносить весь этот шум и гам. Полный святого негодования, он испытывал великое искушение взять плеть и, как Иисус торгующих – из храма, выгнать всех этих господ, набивающих себе брюхо и сыплющих похвалы графу за деньги несчастной, больной и заброшенной женщины, которую они и в глаза-то не видывали.
В доме установились новые порядки, и верный слуга глубоко скорбел, глядя, как кучи денег летят на ветер ради бессмысленной роскоши. Один только повар, выписанный из Парижа, после того как графу удалось убедить донью Луису, что хороший стол – первостепенный и наиважнейший залог здоровья, получал такое жалованье, которому позавидовало бы несколько несчастных канцеляристов, с утра до ночи корпевших над исправлением орфографических ошибок и переделкой черновых записей своего начальства.
С двух часов дня весь дом приходил в движение и наполнялся шумом. Слуги, сбиваясь с ног, выполняли приказы учёного и строгого распорядителя обширной кухни Армандесов. На длинных мраморных столах громоздились разложенные в строгом порядке самые дорогие и самые свежие съестные припасы. Чуть поодаль, под мощной струёй прозрачной холодной воды, бьющей из серебристого крана, в глиняной глазурованной ванне трепетали связки нанизанных на верёвку парго, кабрильи и прочей отменно вкусной рыбы.
Крышки кастрюль и котлов, выстроенных ровными рядами, содрогались под напором душистого аппетитного пара, шедшего от приправленных специями соусов и подливок. Поварята безжалостно сворачивали шею куропаткам, голубям и цесаркам, ощипывали их, делали надрез на их белом жирном брюшке, заправляли туда лапки и бросали птиц в большие кастрюли, где клокотала кипящая вода.
Повар, парижанин с весьма внушительным животом, в длинном белоснежном фартуке, с серебряной ложкой и вилкой в руках, снимал крышку с бачка или кастрюли, пробовал соус, затем пробовал его ещё раз, подпирал рукой лоснящийся подбородок, застывал в молчаливом раздумье и, наконец, утверждал или отвергал правильность дозировки, соответственно этому распекая или расхваливая своих подчинённых, внимавших ему, словно оракулу.
В глубине помещения, в настежь распахнутом стенном шкафу, под косыми лучами солнца, красновато-золотыми снопами врывавшимися в кухню через высокое окно, сверкали сотни инструментов и приспособлений самой причудливой формы. Все они предназначались для обработки съестных припасов: разделывания мяса, разрубки туш, приготовления теста и множества других операций, из которых складывается хитроумное искусство услаждать утробу, наращивать жир на брюшке и полностью заставлять забыть при этом о неожиданных апоплексических ударах и тому подобных неприятных мелочах.
Примерно в семь часов вечера из кухни поочерёдно ни на йоту не отступая от заведённого порядка, начинали выносить огромные блюда, украшенные на редкость симметрично и с соблюдением всех строгих правил кулинарного искусства. Блюда водружались на специальный подъёмный стол и торжественно возносились наверх под рачительным взглядом главного повара, просто поваров и поварят. На втором этаже блюда попадали в руки лакеев. Последние с осторожностью кормилицы, берущей на руки новорождённого, доставляли их в столовую, где стоял огромный стол кувертов на двадцать, а то и больше. Граф был поклонником русской манеры подавать на стол, ибо она позволяет есть спокойно и неторопливо. Многие придерживались на этот счёт иного мнения. Например, сеньор каноник Перес, неизменный сотрапезник графа, полагал, что нет зрелища прекраснее и полезнее, чем стол, ломящийся от яств, ибо тогда всё стоящее на нём выглядит до того аппетитно, что глаза и те вкушают пищу. Эту точку зрения разделяли судья Н…, сеньор полковник А… и журналист X…, бывшие, как и каноник, завсегдатаями дома Армандесов и не пропускавшие ни одного обеда у графа. Это давало дону Ковео основание с гордостью и во всеуслышанье заявлять, что в его пирах принимают участие церковь, армия, правосудие и пресса.
Клотильда садилась за стол напротив супруга, рядом с сеньором каноником, который, когда наступал черёд десерта, глядел на неё таким отечески умилённым взглядом, что по его красным и толстым щекам вот-вот готовы были покатиться крупные горячие слёзы.
Остальные гости рассаживались по своему усмотрению и в течение всего обеда болтали и хвастались друг перед другом, то вспоминая о былых путешествиях, приключениях и военной службе, то цитируя на память знаменитых поэтов и прозаиков, отрывки из которых наспех заучивали утром того же дня с целью поразить учёностью если уж не всех собравшихся, то, по крайней мере, тех, кто окажется рядом.
Состязание длилось бесконечно: каждому хотелось перещеголять другого. В конце концов взаимные симпатии и антипатии гостей стали настолько сильны, что в иные дни трапеза походила на настоящее вавилонское столпотворение. Ежесекундно могла вспыхнуть ссора или перебранка, и лишь уважение к превосходительному сеньору графу Ковео и его дому несколько охлаждало воинственный пыл спорщиков.
Каноник и судья, чью редкую одарённость, уступавшую лишь талантам графа, никто не осмеливался ставить под сомнение, самодовольно улыбались с видом учителей, наблюдающих, с каким упорством защищаются их ученики и как хорошо они усвоили всё, что с таким трудом вбито им в голову.
Никто не дерзал спорить с ними и уж подавно возражать против выносимых ими окончательных суждений, ибо они были верховными судьями во всех вопросах. Разумеется, прежде чем вынести решение, они советовались с графом, но тот не произносил в ответ ни слова, а лишь улыбался или хмурил брови и бормотал:
– О да, я присоединяюсь к вашему мнению, сеньор каноник… Я согласен с вами, сеньор судья, Мне нравится ваша точка зрения, сеньор журналист…
Дон Матео втайне возмущался, что с его суждениями давно уже никто не считается, хотя он – бывший наставник сеньора графа, этого светила учёности, которое открывало рот лишь затем, чтобы сказать очередную глупость, и мнение которого, несмотря на это, безоговорочно разделяли все собравшиеся. Единственным, кто осмеливался возражать против приговоров каноника и судьи, был именно дон Матео, однако он каждый раз терпел неудачу, так как судья недовольно прерывал его:
– Ба, ба, ба!
А каноник изображал на своём широком, пышущем здоровьем – кровь с молоком! – лице сострадание и, высокомерно оглядывая тощую долговязую фигуру бывшего учителя, раздражённо бросал:
– Замолчи те, сын мой, в этом вы ничего не смыслите!
И тут же приводил по-латыни какой-нибудь длинный стих из Евангелия от Луки или Марка, не имевший никакого отношения к тому, о чём шла речь. Тем не менее это действовало на дона Матео, и он смиренно сознавался:
– О, что касается латинских авторов, сеньор каноник, то тут я не смею спорить – ваше преподобие весьма сведуще в этой области.
Тогда каноник под внимательными взорами сотрапезников поднимался с места, трепал дона Матео по плечу, счастливо улыбался и, упиваясь победой над бывшим учителем, повторял:
– Итак, вы сдаётесь, не правда ли?
Такие сцены разыгрывались почти ежедневно.
Клотильда обычно скучала. Но тщеславие её было удовлетворено: она сидела среди мудрых государственных мужей, чьи имена неизменно упоминались в правительственных газетах с похвалами, а в оппозиционных – с насмешками и упрёками.
Как-то журналист и полковник, будучи в игривом настроении, предложили хозяевам приглашать к обеду дам, что сделало бы дружеские встречи в этом доме менее однообразными и ещё более приятными.
– Как прикажете вас понимать?
– Это несерьёзно: присутствие дам помешает нам обсуждать те важные проблемы, которыми мы заняты.
– Допустить сюда женщин!
– Какой вздор! – наперебой загалдели в праведном гневе каноник и судья.
Те, кто внёс предложение, настойчиво пытались склонить обоих толстяков на свою сторону, но это им не удалось, несмотря на усиленную поддержку большинства присутствующих.
Вечно печальный и почти совершенно забытый дон Тибурсио, устав от постоянных унижений, уже не садился за стол с гостями, а обедал отдельно. После обеда он спешил к донье Луисе, чтобы поговорить с ней о делах, – иными словами, о сахаре – главном источнике её доходов. А дела эти, надо сказать, шли из рук вон плохо.
Бедная сеньора боялась умереть в одиночестве, что могло случиться каждый день, так как во время обеда и ужина Клотильда и граф, занимаясь гостями, оставляли её одну часа на три и даже дольше. Клотильде хотелось почаще заглядывать к матери, но сеньор супруг как-то раз с большим неудовольствием разъяснил ей, что подобное поведение противоречит правилам, принятым в свете.
После обеда часть приглашённых отправлялась бродить по широким коридорам графского дома, покуривая на свободе превосходные сигары: ими щедро оделял графа богатый табачный фабрикант, также один из завсегдатаев пиршеств у дона Ковео.
Избранное меньшинство, в том числе судья, каноник, полковник, фабрикант и журналист, усаживалось в большие кресла, стоявшие перед широкими балконными окнами. Вдалеке, среди туч, высился купол церкви Урсулинок, чьи мрачные контуры ярко освещало ночное светило. Сеньоры смотрели на луну и предавались грусти, которую при виде торжественных картин природы испытывает даже самая бесчувственная тварь. У этих же сеньоров меланхолия усугублялась глубокой разнеженностью, которая обычно охватывает чревоугодников после плотного обеда, обильно орошённого бесчисленными глотками изысканных и разнообразных вин.
Так они и просиживали долгие часы перед окном, вдыхая ночную прохладу. С умилением они наблюдали, как уменьшается луна, всё выше поднимаясь по небосклону.
Молчаливые, сонные, они не обменивались пи единой фразой, словно люди, которым незачем говорить, чтобы доказать свою учёность, поскольку она достаточно известна всем.
Иногда за спинами этих важных господ раздавалась музыка – то Клотильда начинала играть печальные, сладостные и тихие мелодии, особенно нравившиеся донье Луисе. Каноник, растроганный больше других то ли по причине переполненного желудка, то ли действительно расчувствовавшись, подносил платок к глазам и утирал слёзы.
Примерно в половине одиннадцатого, когда большинство гостей уже расходилось, начинался ломбер и другие карточные игры. Далеко за полночь до спальни больной, раздражённой и утратившей сон доньи Луисы всё ещё доносилось шлёпанье карт, приглушённый шум разговоров, сдержанный смех, возгласы игроков и замечания сеньора каноника. Его сочный бас раздавался в тишине и спокойствии ночи, словно торжественные звуки церковного органа.
Расставаясь под утро, гости хлопали друг друга по плечу, и каждый советовал остальным непременно вечером снова явиться сюда.
XVI
ГРАФ ИДЁТ К ЦЕЛИ
Все эти дни канцелярия работала с возрастающим напряжением. У графа всё ещё не проходил приступ лихорадочной деятельности. Он начисто упразднил приёмные часы: ему надоело сидеть в кресле и, подобно архиепископу, то спокойно, то нетерпеливо выслушивать жалобы и просьбы просителей. У него не хватало времени даже на то, чтобы ставить на бумагах свою подпись или хотя бы инициалы, некогда было делать на полях или в конце прошения особые значки, понятные только дону Матео, Доминго, Гонсалесу и ему самому.
Если кто-либо входил к нему с разговорами, то увидев, как трудится граф, говорил кратко или вообще не открывал рта, боясь помешать его превосходительству, и удалялся в полной уверенности, что сеньор дон Ковео очень занят.
Все подчинённые, в том числе и дон Матео, были невероятно злы. Его сиятельство сеньора графа они потихоньку величали мошенником, придирой, торопыгой, писали на него эпиграммы, изображали его в смешном виде на стенах.
Но граф держался стойко. Он решил быть деятельным и работать много, чтобы потуже набить мошну, и, по правде говоря, успешно шёл к намеченной цели. Каждый день дон Ковео уходил из канцелярии с сияющим лицом: он немало потрудился, но ещё никогда не видел, чтобы старания приносили кому-нибудь более обильные плоды. Ради них не грех и попотеть!
– Недурная неделька, – говорил сеньор граф своему секретарю по субботам, единственным дням, когда, подбодрённый успешным ходом дел, граф на несколько часов удостаивал посетителей приёма.
Всякий раз, когда дон Матео слышал эти слова, он выходил из себя: для него-то недели раз от разу становились всё хуже. Да и могло ли быть иначе, если граф словно задался целью перевалить на него всю самую тяжёлую работу, а сам ограничивался лишь краткими записями и пометками?
Беднягу учителя уже согнуло дугой. Он был твёрдо убеждён, что если этот внезапно начавшийся приступ лихорадочной деятельности не кончится, то в один прекрасный день он, дон Матео, умрёт прямо здесь, в кабинете, за письменным столом.
В нижнем этаже бывший лодочник Доминго и бывший хозяин постоялого двора Гонсалес занимались тем, что торопливо исписывали лист за листом и каждые пять минут портили несколько перьев. Первый держал перо, как весло, а второй словно бокал с вином. И всё же их каракули можно было разобрать.
Фаэтон графа по целым дням дежурил у подъезда канцелярии. В три часа пополудни граф запирал свой кабинет, и Виктор вёз хозяина купаться, так как стояли летние месяцы.
Затем граф отправлялся обедать в дом доньи Луисы, где, устроившись в удобном кресле, стоявшем в прихожей, его встречала прелестная супруга. Дожидались его появления и приглашённые к обеду друзья; они сидели рядом с молодой женщиной и развлекали её. Первым приходил каноник, затем полковник, фабрикант, судья и, наконец, журналист.
Такая жизнь как нельзя больше соответствовала характеру графа и Клотильды, и оба они находили в ней много приятного: они были и в то же время как бы не были супругами. Это конечно, не означает, что они хотя бы в малейшей степени нарушали супружескую верность. Клотильде было безразлично всё, что не касалось её красоты и туалетов. Сейчас она была довольна и счастлива: все превозносили до небес её совершенства, и стоило ей, улыбаясь, взглянуть в зеркало, как она немедленно убеждалась в справедливости похвал и начинала ещё больше гордиться собой.
Граф задаривал её нарядами, кружевами, веерами и драгоценностями, стоившими уйму денег. Иногда по вечерам, когда донья Луиса меньше обычного страдала от болезни, супруги в удобной карете с графскими гербами объезжали модисток, галантерейные и ювелирные лавки, повсюду скупая и заказывая всё самое дорогое и лучшее. Сеньор граф с невиданной щедростью платил наличными, ни разу не раскрыв рта, чтобы поторговаться.
Затем они отправлялись в «Такон» слушать оперу. Каждый раз, когда вместительная карста останавливалась у подъезда театра, граф с несказанным наслаждением вспоминал об одном из своих самых блестящих ораторских триумфов. И только нищий, который вечно торчал тут, прислонившись к колонне и протянув руку, всегда готовую принять подаяние, вызывал у него странное чувство. Отчего не прогонят отсюда Этого старика? Почему вид его вселяет в душу такой неприятный холодок? Нищий казался зловещей тенью, которую был не в силах рассеять даже свет ярких фонарей на графской карсте.
Однако тревога, неизвестно почему охватывавшая графа при виде старика нищего, сразу же улетучивалась, стоило только дону Ковео перевести взгляд на пару великолепных лошадей и полюбоваться двумя лакеями, которые восседали на высоких козлах, подложив под себя плащи с таким расчётом, чтобы всякий мог видеть три ряда нарядных позолоченных пуговиц; на свою жену, сидевшую прямо и неподвижно, дабы её соблазнительный бюст выделялся особенно рельефно; па две плотные шеренги зевак, между которыми шествовали супруги, упиваясь летевшим вдогонку шёпотом восхищения. Граф забывал обо всех огорчениях, стоило только ему обернуться на громкий стук каретной дверцы и цокот копыт нетерпеливых коней, бивших подковами о гранит мостовой; или взойти по мраморной лестнице и увидеть на первой её площадке в великолепном зеркале своё дородное тело и стройный стан Клотильды; или, наконец, услышать скрип двери, пропускавшей его с женой в ложу, и убедиться, что публика немедленно начинает смотреть только в их сторону, хотя спектакль в самом разгаре.
В ложе внимание графа занимала лишь его собственная персона, ибо он с гордостью ловил на себе взгляды всего зала. Сезон во французской опере ещё не кончился. Нужно было видеть графа в те мгновения, когда он поворачивался лицом к сцене, прикладывал ладонь к уху, чтобы не пропустить ни слова, и раскатисто – то впопад, то невпопад – смеялся, желая показать, как хорошо он владеет чужим языком.
В антрактах ложу заполняли друзья графа и поклонники Клотильды. Самые невинные комплименты её кавалеры со– провожали столь выразительными жестами, что сторонний наблюдатель мог бы подумать, что они ведут настойчивую осаду. Некоторые, правда, ухаживали за Клотильдой всерьёз. Она же хотя и не скупилась на очаровательные гримаски и невольное кокетство, но забывала о своих поклонниках, как только они удалялись, а если и вспоминала о них, то лишь затем, чтобы в душе назвать их навязчивыми.
Так проводил граф время в ту пору. Он был доволен, хотя, судя по вырывавшимся у него иногда возгласам, дона Ковео снедала некая постоянная и тайная забота. Честолюбие графа всё ещё не было удовлетворено. Ум его был занят величественным проектом, к быстрейшему осуществлению которого он и стремился всеми своими силами.
По вечерам, возвращаясь из театра, или под утро, когда заканчивалась партия в ломбер, он запирался у себя, снимал со стены большую картину в золочёной раме, ставил её на стол, вывёртывал фитиль, чтобы лампа горела поярче, и, облокотясь, внимательно всматривался в полотно. Это был проект дворца безупречной красоты. Так граф просиживал долгие часы, время от времени постукивая себя пальцами по лбу и делая какие-то вычисления.
Генерал накануне сражения, решающего судьбу всей армии, вряд ли с такой тщательностью и настойчивостью проверяет диспозицию, с какой изучал этот проект сеньор граф.
Порой с воодушевлением, граничившим с одержимостью, дон Ковео бормотал:
– Роскошный фасад… Помещения украшены коврами к бронзовыми статуями, да, непременно бронзовыми – это великолепный металл; лестницы, затем балконы… Вокруг сад с прохладными ручейками… Это будет замечательно… Клотильде пока знать ничего не нужно. Я сам отвезу её туда! Я проведу её по всему дворцу и, когда её восхищение перейдёт все границы, скажу ей: «Он – твой». О, всё будет как в сказке! Я не зря говорил, что выйду в люди!
Подобными фразами, произносимыми громко и со всё более бурным ликованием, граф заканчивал изучение проекта и, улыбаясь, вешал картину на место. После этого он ложился на кровать, не отрываясь смотрел на свой волшебный замок, и ему казалось, что вся картина начертана огненным карандашом. Так дон Ковео мечтал до тех пор, пока сон не смежал ему веки.
XVII
МЁРТВЫЙ В ГРОБЕ МИРНО СПИ…
– Ну и везёт же ему, чёрт подери!.. – воскликнул как – то утром бывший лодочник Доминго, сломав десятое перо о лист бумаги, па который о и переписывал страничку из пухлого дела.
Услышав это, его приятель Гонсалес долго смеялся, а потом насмешливо изрёк:
– Ты, однако, шутник, Техейро! Впрочем, если всерьёз подумать, старуха правильно сделала, что померла. Граф мне частенько говорил, что она у него в печёнках сидит.
На этот раз захохотали оба.
– За несколько дней до смерти она сделала доброе дело – продала сахарный завод за одни миллион пятьсот тысяч песо.
– Миллион пятьсот тысяч!
– Чистенькими, без пылинки и соринки, и достанутся они теперь в наследство графской чете.
Доминго уставился на коллегу широко открытыми глазами, словно пытаясь охватить взглядом богатство, выраженное такой огромной цифрой.
– Чёрт возьми, везёт же людям! – несколько раз повторил он.
В половило пятого пополудни заплаканный и опечаленный граф вошёл в спальню доньи Луисы. Но вдовы Армандес там уже не было: комната опустела, из мебели в ней оставалось лишь несколько стульев. Даже солнце, лучи которого проникали сквозь щели балконных жалюзи и полосами ложились на пол, казалось, скорбело, озаряя комнату бледно-жёлтым светом.
Донья Луиса покоилась па пышном катафалке, стоявшем посреди гостиной. В коридорах, затянутых чёрным и устланных коврами по случаю траура, на стульях, выстроенных рядами вдоль стен, сидели люди.
В комнату, где пребывал дон Ковео, входили его ближайшие друзья: полковник, владелец табачной фабрики, магистр, каноник, журналист и другие приятели. Одетые в траур, на цыпочках, стараясь не шуметь, приближались они к графу с серьёзными до смешного лицами, сочувственно пожимали ему руку и свистящим шёпотом произносили слова утешения.
– Мужайтесь! – воззвал полковник.
– Мои самые искренние и глубокие соболезнования, – присовокупил журналист.
– Таков уж неумолимый приговор провидения, – изрёк магистр.
– Святая женщина! – вставил дон Матео.
– Memento homo[15]15
Начало выражения «Помни, человек, прах ты есть и прахом будешь» (лат.). Согласно библейской легенде, бог обратился с этими словами к Адаму, который, согрешив, потерял бессмертие.
[Закрыть], прах еси и в прах отыдеши, – пробормотал каноник по-латыни и по-испански.
– Коли есть еда, не страшна и беда, – заключил фабрикант, потрепав графа по плечу.
Зять доньи Луисы, опустив очи долу, лишь склонял набок голову и протягивал руку вошедшему. Некоторые из посетителей не говорили ничего, а только крепко пожимали руку графа и уходили, так я не промолвив ни слова. Им мешало волнение!
Вскоре четыре сеньора из тех, что были покрепче, вынесли па плечах гроб с телом доньи Луисы и установили его на погребальной колеснице, запряжённой тремя парами лошадей с плюмажем на голове, которых вели под уздцы факельщики в красных куртках, широких жилетах, высоких сапогах и треуголках. Траурный кортеж двинулся к кладбищу.
За катафалком следовало множество экипажей; в них сидели именитые, очень именитые люди, как справедливо заметил дон Матео, ехавший вместе с сеньором каноником во главе процессии.
– Я отказываюсь верить, – размышлял вслух священнослужитель, – что смерть, как говорится, вырвала у нас донью Луису. Она болела, но кто мог ожидать, что печальная развязка наступит так скоро?
– Совершенно справедливо, – подтверждал дон Матео.
– Как вы полагаете, что теперь предпримет сеньор граф? Переедет в новый дом или останется в этом?
– Честно говоря, не знаю…
– Понимаете ли, его отъезд очень меня огорчит. Что вы хотите, я слишком привык к этому дому. Ведь мы провели здесь немало приятных часов, не правда ли, дон Матео? – спросил каноник и опустил свою тяжёлую руку на острое колено бывшего латиниста.
– Ещё более счастливые часы провёл в нём дон Тибурсио.
Замечание дона Матео рассмешило обоих приятелей.
Но сколько бы они ни смеялись над доном Тибурсио я сколько бы ни говорили о нём, он не мог их услышать, ибо ехал в самом хвосте процессии, ехал один и по-настоящему плакал. Он столько лет провёл в доме Армандесов, живя рядом с людьми, которым был обязан тем немногим, что у него было! Мысль об этом рождала в его благородной душе искреннюю признательность и безграничную любовь к семье Армандес. Что же теперь с ним будет? Как одиноко стало ему в этом осиротевшем доме!
Так думал дон Тибурсио.
В седьмом часу в дом семьи Армандес вернулись каноник и дон Матео, очень довольные тем, что по окончании похорон они в присутствии графа пожали руки всем титулованным особам, аристократам, высшим офицерам, магистрам, журналистам, прелатам и многим другим, не менее выдающимся лицам.
– Ну, вот и свершился святой обряд, – благочестиво сказал каноник графу.
А дон Матео добавил:
– Да послужит тебе, дорогой ученик, утешением в печали мысль о том, что ни один из твоих друзей не забыл сегодня о тебе и что похороны твоей тёщи были одним из самых пышных погребений, которые когда-либо видела Гавана; все твои знакомые, за редчайшим исключением, почтили своим присутствием память усопшей.
Вслед за ними в дом одиноко и печально вошёл дон Тибурсио. На него почти никто не обратил внимания.
Все направились в столовую, к великой и само собой разумеющейся радости сеньора каноника: он же не виноват в том, что аппетит у него всегда был неплохой, а уж в тот вечер, после воздержания в течение целого дня и долгого пребывания на воздухе, и вовсе отличный.
Обед проходил в молчании, лишь дамы, присутствовавшие на нём, позволили себе немного пошептаться.
Дон Тибурсио, сидевший в конце стола, почти в одиночестве, не осмеливался поднять головы; он поник над своей тарелкой и едва прикасался к еде.
Сразу после обеда все направились в гостиную, где было сооружено специальное возвышение.
Многочисленные гости в строгих траурных нарядах не заставили себя ждать. Мужчины группировались вокруг графа, а дамы собирались около Клотильды: подобное разделение по признаку пола вполне соответствовало серьёзности церемонии. Гости стояли молча, и в гостиной слышались лишь приглушённые «тс-с» да шелест вееров, которыми обмахивались дамы.
Большая, наполовину зажжённая люстра, хрустальные рожки и подвески которой были закрыты чехлом из чёрной материн, освещала мертвенно-бледным светом просторный зал.
Дон Тибурсио, одиноко сидевший в углу, не решался произнести ни слова. Он испытывал бесконечную тоску: казалось, со смертью доньи Луисы вокруг него в доме образовалась пустота, которую уже никогда не заполнить и которая всегда будет делать его положение здесь ложным и непрочным. Верный домоправитель последним поднялся со своего кресла, а когда сеньор граф и дон Матео прощались с ним, он почувствовал, что они не слишком охотно пожимают ему руку.
Едва он отошёл от них, как позади пего послышалось:
– А что здесь надо этому субъекту?
Только теперь бедный дворецкий разглядел пропасть, которая разверзлась перед ним. Он зашатался, лестница закачалась у него перед глазами, у ног его заплясало большое красное пятно, а в ушах зазвенела странная музыка. Ок не хотел верить тому, что слышит: может, это ему почудилось.
Он машинально обернулся, словно для того, чтобы убедиться в горькой правде, и, увидев насмешливую улыбку, ещё блуждавшую на губах дона Матео, почувствовал нестерпимое желание броситься на него с кулаками и ударить по лицу.
Но он был не в силах утолить свою месть: нанесённое дону Тибурсио оскорбление, казалось, не позволяло ему сделать шага назад и настойчиво толкало его на улицу.
– И правда! – пробормотал дои Тибурсио. выбравшись из дома. – Что мне теперь там надо?
И он заплакал, как ребёнок.
Неделю спустя старинный особняк семьи Армандес стал роскошным жилищем его превосходительства сеньора графа Ковео и его супруги.