355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Погодин » Рассказы о Ваське Егорове » Текст книги (страница 7)
Рассказы о Ваське Егорове
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:16

Текст книги "Рассказы о Ваське Егорове"


Автор книги: Радий Погодин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

Буксир прошел мимо Зоологического музея. Васька задержал взгляд на этом здании, где в просторных двусветных залах был собран сушеный животный мир планеты, от мамонта с отъеденным хоботом до коллекции синих клопов. В вестибюле, как дирижабль, парил над кафелем скелет кита. В стеклянном шкафу у стены стояли набитые паклей собаки, их возглавлял быкодав – пес Петра Первого.

Сдавая пальто в гардероб, Васька часто думал, что назад он получит чучело. Вот была бы потеха!

В Зоологическом музее было очень приятно мотать уроки. Во-первых, обхождение хорошее, не то что в Эрмитаже в войлочных шлепанцах: "Мальчики, к стенам не прикасайтесь. О, боже! Мальчики, паркет руками не трогайте. Мальчики, не нюхайте рыцарей!" Во-вторых, уютно, тепло, светло и понятно. В Зоологическом музее выставлена просто волчица: "С своей волчицею голодной выходит на дорогу волк", а не та, вскормившая своим молоком Ромула, который убил своего братишку Рема, населил Рим шелудивыми бродягами, дал им в жены похищенных чистюль-сабинянок и заделался богом. В Зоологическом богов не было – были предки по Дарвину. Конечно, рыцарей было жаль. Рыцари стояли в Эрмитаже. Кроме лат и оружия у них были стальные гульфики. Васька подумал: "Нужно заглянуть в Эрмитаж. Есть сейчас гульфики, или их отцепили? Всегда грозили отцепить. Уж больно привлекательными были гульфики для разглядывания".

В Военно-морском музее тоже было удобно мотать уроки. И в Артиллерийском. Можно было в маялку поиграть в уголке или погонять по залу комок бумаги. Если мортиру боком толкнешь, земля под тобой не провалится, – не Эрмитаж. Эрмитаж для прогуливания уроков был исключительно неудобен. Старушки в пенсне, хоть и выглядели экспонатами ушедших веков и народов, оказывались далековидящими, хорошослышащими и мускулистыми.

– Мама, вон твоя фабрика! – закричал мальчишка в ушитой пилотке.

– Это кожевенный завод, – ответила его мать. -А вон папкин завод. Вон, три трубы рядышком.

Васька долго смотрел на задымленный горизонт: нужно было не поддаваться уговорам матери, желавшей вывести его, как минимум, в инженеры, а поступать после семилетки учеником на завод.

Васька догнал взглядом буксир, а тот и не уходил, стоял, приткнувшись к граниту Университетской набережной.

В Университете Гога Алексеев учился – Васькин незабвенный друг. В начале войны несли они вместе охрану железнодорожного моста на широкой и знаменитой реке. Мост был арочный, клепаный.

Однажды полезли они на центральную, самую высокую арку, Ваське в тот день исполнилось восемнадцать лет, полезли, чтобы кричать в небо – мол, по закону республики с сего дня Васька может жениться. На вершине Васька осмотрелся и сказал: "И чего это люди так любят покорять всякую высоту? И на хрена это им? Что на высоте делать-то? Ну, посмотрел. Ну, изумился. А потом?" – "На вершины ради этого "потом" и взбираются, – сказал ему Гога смеясь. Он все смеялся – такой он был хохотун. – Лазанье на вершины понуждает к деланью детей. От слова "потом" происходит слово "потомки".

С арки их сбросило взрывом бомбы.

"Хорошо бы Гогу встретить живого и невредимого", От этой мысли у Васьки сбилось дыхание, он закашлялся.

Нева была в пене. Цвет свежей ржавчины настоялся в цвет кваса. Буксир заваливал Университетскую набережную дымными рогожами – наверное, уголь пошел худой.

Васька перевел взгляд под ноги. Купол собора сиял, словно Васька стоял на солнце.

"Дальше пути нет, только в ангелы. Некоторые в ангелы выбирают, воздухоплаватели, Икары". Ирония эта не понравилась Ваське, он улыбнулся жалко, подумал: "Как такую громадину золотили?" – дал мыслям и памяти свободу, и тут же в зыбком золотом сиянии, как в некоем волшебном кристалле, возник другой купол – громадный, -стеклянный, задымленный. Перед куполом стоит император на циклопическом скакуне. Рейхстаг! Здание мрачное, тяжелое, но в тот день было оно величественным и трагичным – это был последний, уже горящий рубеж, отделяющий одну эпоху истории от другой.

Берлина Васька не штурмовал. Полк его пошел от Кюстрина в Бранденбургекий лес, в район города Бендиш-Буххольц, на уничтожение группировки из остатков Девятой армии и Четвертой танковой. Остатки остатками, а было их в том Бранденбургском Лесу тринадцать дивизий.

Лес сырой, душный – дожди прошли. Высоченные гладкоствольные буки, как зеленого камня колонны или густо позеленевшие бронзовые столбы. И устойчивый, налипающий на лицо запах тлена. В этой серо-зеленой в черную синь глыбе леса становился понятным цвет немецкого солдатского обмундирования. Мертвые, упав, исчезали, неразличимые среди кочек. Сквозь них прорастали ландыши и черника. Земля в лесу, копнешь, – серая, мокрая.

Лес оберегали, даже проселков в нем было мало. Но на темном лесном озере, с первого взгляда диком, вдруг обнаруживалась ныряльная десятиметровая вышка с подкидной доской, двухэтажный павильон с душевыми, баром и комнатами отдыха. Тяжелые танки прокладывали в лесу просеки – валили деревья веером. Снаряды проходили сквозь древесину, оставляя за собой лохматые дыры. Воронки тут же заливало зеленой водой. Птицы, уже высидевшие птенцов, орущими стаями метались над лесом.

Группировку расчленяли на большие доли, как бы ломти. И вообще казалось, что бой уже много дней идет не в природе живой, а в пахучем и вязком сыре, проеденном плесенью.

Васькин полк покончил со своим ломтем в ночь с двадцать девятого на тридцатое апреля. В поселке, Васька не помнит его названия и сразу не запомнил (может, это и был Бендиш-Буххольц), на площади перед кирхой горели костры, высились горы винтовок, автоматов и фаустпатронов. Танки и самоходки стояли, опустив пушки. Там Васька увидел минометы типа нашей "Катюши" – рельсы у них были короткие, в три ряда, и снаряды мельче, – оружие новое и запоздалое. Немцы, заросшие, с засученными рукавами, кричали: "Гитлер капут!" Они прорывались на запад, на соединение с Двенадцатой армией. "Иван, выпьем", – приставали они, потрясая бутылками. Гоготали и плакали. Некоторые пели бодро, как на деревенской свадьбе, и раскачивались, положив руки друг другу на плечи.

Вот и встретились две армии, воевавшие так долго. Можно было пускаться в пляс. Некоторые из немцев, упившись, лезли обниматься, но, непонятые, падали в траву и засыпали. Один со шрамом от левого глаза до подбородка, с бутылкой в густо окровавленной руке, взялся за борт Васькиной машины – может, поговорить хотел, – но кто-то из Васькиных ребят оттолкнул его.

– Гут, – сказал тот солдат. – Иван – молодец. – И пошел к своим пить из горла вино и шнапс.

И у Васьки как бы слились в памяти две руки, его детская, с вывернутыми наружу корнями ногтей, и немцева. И шрамов детства на Васькиной руке было больше, чем шрамов войны. И Васька как бы поднял глаза к небу. В небе на северо-западе трепетало широкое, разгорающееся к середине зарево – это горел Берлин. Оттуда шел несмолкаемый гул.

Разбираться с пленными остались другие, а Васькин полк помчался к Берлину утром молочным, едва зачавшимся.

Дороги, обсаженные березами, кленами, цветущими вишнями и цветущей акацией, были в воронках, как в оспинах. Возле взорванных дотов темнели куртины шиповника, обсыпанного бутонами. От грохота движения вздрагивала в палисадниках почти распустившаяся сирень. И в палисадниках были доты. Дорогу перерезали траншеи, уже заваленные бревнами и кирпичами. Возле аккуратных двухэтажных домиков цвели нарциссы и тюльпаны в клумбах длинных, как грядки. И сквозь запахи пота, пыли, навоза и выхлопов пробивался их тонкий запах.

Сквозь завалы из сожженных автомашин, танков, мешков с песком, искалеченных пушек валила на Берлин Россия. Скакали по асфальту российские лошади под седлом и запряженные в звонкие телеги. На шоссе было тесно. Россия смеялась и пела, дымно мочилась "на колесо", жевала хлеб с колбасой. А солдатские кухни, не надеясь отыскать даже к ужину свою часть, останавливались в пригородах, повара кричали: "Геры, фрау, фройлен, киндер, идите эссен!" и к ним тут же выстраивались очереди, сморенных бессонницей граждан.

Земля к Берлину стала рыжее, песок зернистее.

Тюльпаны расцвели в палисадниках в дни штурма, пока Васькин полк плесневел в Бранденбургском лесу. Были они как праздничный фейерверк.

На окраинах, зеленых, почти не разрушенных, было тесно от машин, орудий, танков, пехоты и медсанбатов. Там плясали, там подстригались, там брились и подшивали воротнички, хотя солнце еще не встало. Люди готовились встретить мир в чистоте. Лошади шли с вплетенными в гривы лентами. На стволе гаубицы, которую пушкари протирали и смазывали, алел бант.

Васькин полк по широкой кольцевой улице прошел Нейкельн, Лихтенберг, Панков, Веддинг. Улица по левой стороне была в развалинах. Слева от центра доносился непрерывный грохот и треск. Из развалин выходили колонны черных от копоти, заросших щетиной и грязью немецких солдат. В их глазах полыхало безумие, возникшее от чего-то более жуткого, чем многолетняя усталость и страх. Женщины разглядывали поверженных мужчин, высматривали своих мужей и не находили.

Земля в Берлине была рыжей – рыжий песок-галечник.

Стояли на теплых рельсах белые призрачные трамваи. Висели над голубой утренней Шпрее белые мосты.

В шесть часов, когда Васькин полк уже соединился с танковыми бригадами своего третьего корпуса и расположился в сквере в Моабите позавтракать, гул в центре Берлина превратился в слитный чудовищный рев – начался артналет на зажатые в Тиргартене и прилегающих к нему развалинах остатки Берлинского гарнизона.

Васькин корпус должен был идти на Потсдам, чтобы замкнуть вокруг Берлина кольцо – наверное, для того только, чтобы разрозненные группы немцев, выбравшиеся из города, по темным подземным ходам не ушли за Эльбу. Такая группа застигла, наверное, Майку-разведчицу, когда Майка искала в лесу на горе цветы. "Интересно, сколько их было?" – подумал Васька и покраснел. Вспомнил он Майку, стоящую в бронетранспортере у пулемета, с развевающимися волосами, с развевающейся за спиной плащ-накидкой.

– Мама, Кировский завод где? – громко спрашивал мальчишка в ушитой солдатской пилотке. – Мама, вон там за вторым мостом, вон, вон... корабль стоит без трубы – это кто?

– Не знаю, сынок, – отвечала мальчишкина мать.

День в Берлине не был самым значительным днем в Васькиной военной судьбе, но был он самой высокой вершиной, перевалом, после которого судьба Васьки как солдата пошла к заурядности. Старшие офицеры руку ему больше не пожимали, генерал не обнимал его перед строем полка, но, встречаясь, смотрел на него и вздыхал грустно, как бы просил прощения, и говорил грустно:

– Егоров, воротничок надо бы застегнуть.

А тепло было в тот день как летом.

Командир Васькиного взвода капитан Зубов послан был проверить дорогу через Шарлоттенбург, район аристократический, к шоссе на Потсдам. Капитан Зубов на всякий случай взял с собой Ваську и его ребят.

От Шпрее женщины несли воду в разноцветных эмалированных ведрах. Наши солдаты попадались редко. Грузовых машин совсем не было. Еще не напихалось в Шарлоттенбург войск, еще не заслонил всего шум проезжей дороги. Артиллерия в центре затихла. Раздельно рвались гранаты. Глухо падали стены. Пулеметы работали с фабричной деловитостью. Васька не любил говорить "строчит пулемет". Когда строчат – шьют или пишут, – значит, делают это скоро, но могут надбавить еще скорее. Пулемет же работает ровно и равнодушно.

В окнах домов, на балконах были вывешены белые флаги. Они висели в безветрии, и видно было, что сшиты они добротно, не на скорую руку.

От вильмерсдорфской окраины пошел лес Грюневальд. Туда заезжать без танков капитану Зубову не посоветовали – как ни держи воду в кулаке, между пальцами она все равно просочится. Через Грюневальд уходили немецкие колонны с техникой и артиллерией.

Когда возвращались обратно, столкнулись у станции метро с пушкарями. Водителя у пушкарей убило, тягач ("додж три четверти") не заводился: чуть не плакали пушкари, – мол, опоздают и не пальнут по рейхстагу. Зубов оставил Васькину машину помочь – Васькин водитель Саша был хорошим механиком.

"Додж" Саша отремонтировал – поставил "мембраночку" из своего НЗ – спас пушкарей от смертельной печали.

И может, добрался бы Васька до своего полка без больших приключений, не попадись по дороге велосипед. Велосипед стоял, прислоненный к стене. Сверкал никелированными крыльями и большим звонком.

Васька выпрыгнул из машины на ходу.

– Вперед, орлы! – крикнул. – Я к рейхстагу смотаюсь. Тоже пальну разок. Никому ни гугу. Я поспею.

Оскорбленный его эгоизмом экипаж наддал газу и умчался по синему асфальту.

Чем ближее к центру, тем все больше становилось развалин, были они все страшнее и безнадежнее. Говорят, в Берлине пушкари так наловчились, что разваливали дом за пять выстрелов. Пыль не опускалась к земле, висела, как рыжий туман. В спицы набивалась бумага. Пахло горелой известью, горелыми трупами, горелым сукном. Васька ехал по следам самоходки, пока не уперся в нее. Самоходка еще горела, а впереди, перегораживая улицу, стоял "тигр" с развороченным боком. Из дыры валил вниз густой черный дым. Васька обошел танк по кирпичной осыпи. Толстостенная, богато украшенная архитектура холмом перегораживала улицу. Васька через окно пролез внутрь здания. Пустая коробка с пятнами от портретов на стенах. Пустые оконные проемы слепо и бездыханно смотрели в небо. В некоторых из них поперек подоконников висели трупы руками и головой наружу. Наверное, середина провалилась внезапно. Руина эта кое-где дымилась, и горящие ее участки казались еще живыми.

Велосипед Васька нес на плече. К ногам налипала бумага с орлами. Орлы казались колючками. Бумаги было так много – чистые листы. Словно их сбросили с неба. "Какая-то канцелярия, – подумал Васька. – А где же славяне?"

Наверное, одежда – американский комбинезон, отсутствие погон на комбинезоне и пилотки на голове, – нелепый велосипед и начавшийся в два часа артналет спасли его, ибо пробирался Васька по кварталу, еще обороняемому немцами.

В Тиргартене Васька вышел прямо на колонну Победы. Артналет переждал в окопе. Окрашенная красной пылью колонна казалась ярмарочной, а Бисмарковы победы ненастоящими.

Многие дубы и столетние липы лежали спиленные. Они вздрагивали на земле. Горячий ветер взрывов ломал им ветви, уносил и размазывал их листву по камням. А в траве мотались ромашки и одуванчики. Валялись черные ящики из-под патронов. Немцы обожают черный цвет, как чумовые красят в черный цвет все подряд. На ящиках белые, желтые, зеленые надписи ровненькие. Мины валяются противотанковые, тоже черные, снаряды раскатаны. Фаустпатроны брошены. Скособоченные орудия, танки, выгоревшие внутри. Автомашины, тряпье, бумага. Мусор. Мусор. Тиргартен превращен в свалку. Бумага и снова бумага...

Вдоль аллеи Побед застыли в муках высокородного чванства прусские и бранденбургские государи. Выглядели они на этой пустоши в центре Европы настолько чудно, что, хоть и были на них роскошные бронзовые одеяния, казались они голыми. А зеленая, выцветшая до белизны патина, стекающая ручейками до пят, казалась выплеснутыми на них нечистотами.

– А вот не надо стоять толпой, – сказал Васька. – Стояли бы поодиночке на площадях и скверах.

На дубах, кое-где не спиленных, с изрешеченной снарядами кроной, висели красные полотнища. "Парашюты, – отметил Васька. – Боезапас сбрасывали..." И вот тут он с холодом вдоль спины понял, где он сейчас находится.

Привыкший вскакивать на ноги после артподготовки как раз в ту минуту, когда у других еще не прошло оцепенение, когда память взрывов еще гудит в черепах как сами взрывы, мешая осознать тишину, Васька вырвался на асфальт аллеи, вскочил на велосипед и, пригнувшись к рулю, погнал к Бранденбургским воротам, виляя между воронками, трупами, брошенным оружием, ранцами, касками... Из травы в парке торчали черные бронеколпаки. В черных бойницах дотов поворачивались Ваське вслед стволы пулеметов.

Наконец слева от аллеи Васька увидел рейхстаг. Стеклянный купол, растушеванный дымом и пылью, сливался с небом как некая паутина. И как паук стоял перед куполом император. Было множество статуй и много колонн.

Васька почувствовал, что по нему уже стреляют, соскочил с велосипеда и побежал под деревьями пригибаясь. Ров, заполненный водой, отделял Королевскую площадь от парка. Васька побежал вдоль рва, и ему повезло – он наткнулся на переброшенную через ров трубу. Сквозь трубу можно было проползти на четвереньках, но без велосипеда. Васька вскочил на трубу, взвалил велосипед на плечо и побежал над красной водой. По нему уже стреляли неистово. Но есть у разведчика какой-то особый бог – Васька упал в песок на том берегу рва и пополз. И тут он увидел свою пехоту в шинелях и касках.

"Каски надели, – подумал Васька, – для кинохроники. Исторический момент. Наверно, у каждого красное знамя за пазухой".

– Привет, славяне, – сказал Васька. – Я с вами. – Один вид пехоты успокаивает и утешает, как мама.

– Сейчас пойдем, – ответили ему.

От рейхстага, от пушки, опрокинутой у самой лестницы, взвилась в небо осыпающаяся розовыми искрами ракета.

Пехота поднялась и с криком "Ура!" некрасиво побежала. В спину у пехоты вид не страшный, но пехота – последний приговор на войне.

Площадь была изрыта окопами и воронками разных размеров.

Когда подбежали ближе, Васька задрал голову, и купол рейхстага показался ему синим. Конь императора вроде бы встал на дыбы. Но все уже было кончено. Под пулеметным огнем пехота взобралась по каменной лестнице, пролезла сквозь выломанные артиллерией окна внутрь, в вестибюль.

Солдаты дрались лицо в лицо. Стреляли грудь в грудь. Отскакивали за статуи. Строгие лица статуй мерцали – то рвались, крошили мрамор гранаты. Солдаты падали, вскакивали избежали вперед, туда, куда себе каждый назначил: один – к мраморной лестнице на второй этаж, другие – в коридоры и комнаты первого этажа.

Такой бой был за всю войну один. Васька это отчетливо понимал. Он восходил по центральной лестнице со своим никелированным велосипедом.

– Бросай ты велосипед! – кричала Ваське пехота. – На кой он тебе в рейхстаге?

Но в Ваське уже заработал механизм времени и трещал, как будильник: "Пора. Пора..."

– Даваните тут за меня, – сказал Васька. Швырнул гранату на боковой марш, дал очередь из автомата по какой-то высунувшейся из-за перил башке. Шлепнул какую-то статую по мраморному заду ладошкой и ушел в окно.

Васька скатил велосипед по выщербленным ступеням. Вскочил в седло и, не оглядываясь – пехота свое дело знает, – помчал к улице, где виднелись наши тяжелые танки.

– Пехота в здание вошла? – спросили танкисты.

– Вошла, – сказал Васька. – Хлопните по верхам.

Он помчался мимо развалин, среди которых прямоугольной черно-бурой цитаделью возвышалось тяжелое здание со спаренными колоннами и сорванной крышей.

В Моабите, в скверике, Васькиного полка уже не было. Васька погнал к реке.

Полк он догнал на мосту. Крашенные в светло-серый, почти белый цвет, с перилами из простого углового железа берлинские мосты украшением города назвать было нельзя. Васькин водитель Саша притормаживал. Сзади гудели. Ругались. Васькин экипаж дружно орал и размахивал руками. Васька был в красной пыли и в копоти. Комбинезон на плече разорван. Волосы на виске спеклись от огня. И они простили его.

Васька схватился за броню, уже когда падал. Подтягиваясь, подхваченный ребятами, он видел, как его велосипед, подпрыгивая, катит по зеленому дерновому откосу к реке прямо на женщину с желтыми, почти оранжевыми ведрами. Женщина уклонилась, как-то неспешно повернувшись, и велосипед влетел в реку, весь в брызгах...

По всей Неве сплетались, пожирали друг друга синие и коричневые ужи. Их тела блестели на солнце, а их борьба поднимали пену.

"Интересно все-таки, как Оноре перепрыгнул ограждение – наверное, оттолкнулся сразу двумя ногами. Потом сгруппировался и как на лыжах поехал. В точке, где купол сверкает, словно соприкасается с солнцем, оттолкнулся и полетел".

Васька смотрел вокруг глазами птицы, усевшейся на плечо Христу.

В Шарлоттенбурге из каждого окна были вывешены белые флаги. Флаги были большие. Глаженые.

Васька потряс головой, перевел взгляд на ротонду, или, как все говорят в Ленинграде, – вышку Исаакиевского собора. Вышка несла крест над Васькиной головой.

"Вот где флаг вешать надо, – подумал Васька. – Кумач победы. Пока солдат домой не пришел – еще не победа. Это для народа победа. А солдат домой идет. Скатывается с крутой горы. Он ведь и сорваться может – с такой вершины. Опоре сорвался. Он, наверное, Прагу освобождал. Девушки его на руках несли. Целовали. Усыпали цветами. А он, вундеркинд, небось кланялся. Ножкой шаркал".

Васька представил Прагу Девятого мая. Золото купола выгнулось чашей – стало золотом неба. Васька видел, как девушки и молодые женщины с круглыми от счастья лицами несли на руках Оноре. У Оноре глаза такие детские... На повторение подобного счастья можно надеяться, только поверив в рай. Недаром говорили потом: "Кто из молодых освобождал Прагу – все веселились".

А девушки уходили – уносили Опоре.

Там было и Васькино место. Там были и Васькины букеты.

– Оноре! – закричал Васька. – Не оставляй меня. Я сейчас.

– Молодой человек! – Кто-то схватил его. Васька оттолкнул чужие руки. Но их становилось все больше. Они вцеплялись в пиджак, даже в брюки.

– Оноре! – кричал Васька. Но Оноре уже растаял. Улетел, раскинув руки с длинными, как маховые перья, пальцами.

Впоследствии Васька напишет картину, где Оноре летит-планирует, распластав руки-крылья. Белый, как алебастр, во всем солдатском, в сапогах кирзовых. Позади него, на зеленой сырой земле стоят надгробья – гипсовые солдаты, каждый на своем холмике. Один с трубой. Остальные с оружием. И сквозь полупрозрачную землю проступают остовы городов. А на самом переднем плане, как бы смазывая все, ведь память эта не ее, а художника, качается на качелях девочка в красном. И смотрит на нее шалая коза с полным выменем.

Васька стоял, прижатый к вышке спиной. Его держали. Первым он разглядел мальчишку в ушитой пилотке. Мальчишка брызгал на него слезами, бил бледным кулаком по животу и кричал:

– Если пьяный – дома сиди. Чего людей-то пугаешь?

– Молодой человек, – Ваську тянул старик с седыми зеленоватыми волосами, слипшимися на лобастом черепе. – Не нужно, – говорил старик, словно дул на горячее. – Не нужно. Я вас прошу, пойдемте со мной. Пойдемте, я вас прошу.

Старик повел вялого Ваську на спиральную железную лестницу. Встречные уступали им дорогу, прижимаясь к столбу.

– Хочется посмотреть сверху вниз? – спрашивал Васька. – А есть среди Вас птички? – Он смеялся, перевешиваясь через перила, словно освобождая желудок, и говорил морщась: – Нет среди вас птичек.

Встречные терпеливо молчали, им не нужно было оправдываться, их вело наверх здоровое любопытство, здоровая боязнь высоты и здоровое знание, что летать они не умеют, что неумение это заложено в человеке как качество фундаментальное, от которого простираются другие качества, помельче и послабее.

На круговой площадке с широкой каменной балюстрадой и бронзовыми статуями святых старик остановился, выпустил Васькину руку и прислонился к мрамору между окон.

– Недавно молодой человек бросился сверху, с купола. Демобилизованный вашего возраста. Я видел, как вы наклонились над ограждением. – Старик проглотил слюну, морщинистая шея его была тонкой и хрупкой, зеленоватые волосы вздыбились, образовав вокруг головы сияние. – Я напишу летящего солдата.

– Солдат должен лететь только вверх! – сказал Васька и сурово уставился в пространство перед собой.

Сердце, предвосхищая удар о кровельное железо, замирало. Дыхание останавливалось. Мозг, разрастаясь в гневе, командовал сердцу – жить.

– Оноре бросился. Оноре Скворцов. Мой друг. Вот такой парень! – Васька сунул старику под нос кулак с оттопыренным большим пальцем. – Икар.

На Ваську и старика падали крупные капли – влага конденсировалась, соприкасаясь с золотым железом.

Старик снова потянул Ваську за руку.

– Пойдемте. Я тут близко живу. Чаю заварим.

И, пока они спускались тоже по винтовой, но уже каменной лестнице, просторно-гулкой, старик все твердил: "Чаю заварим".

Навстречу им лезли крикливые школьники, жестко-глазые и честолюбивые.

Старик затащил Ваську к маятнику Фуко.

– Вы, конечно, уверены, что Земля круглая. И я уверен. И всякий раз сомневаюсь. – Старик взял тонкий бамбук, подтянул маятник и пустил его по черте.

Вспоротый тросом воздух чуть слышно пофыркивал.

"С кем же он ходил сюда в первый раз? И как это было прекрасно – слушать соборное эхо!"

У мозаичных икон стояли леса. На стенах темнели сырые пятна.

– Ваш друг не единственный. За сто лет с купола бросились... – Старик не назвал цифру. Сказал: – Не будем осуждать ни его, ни других. Вы, наверное, знаете, почему он так поступил? Впрочем, наверняка никто знать не может. Самоубийство таинственно и заманчиво. Есть в смерти что-то такое... Почему люди спешат посмотреть на мертвого? Заглянуть ему в глаза? Смерть наделяет живых дополнительным благом: поэзией и прощением. Он нас простил – простим и мы его. – Старик поднес ко лбу сложенные пясточкой пальцы, поднял глаза к небесному свету, округлил рот и тут же, через усилие, отвел руку к уху и вцепился в свои зеленоватые летучие волосы. Глаза его медленно вернулись к сумеречному свету собора. – Он умер, но душа его не отлетела, она вошла в этот маятник. Я стоял здесь. Я видел, как маятник дрогнул. Всю войну, все дни блокады маятник не был в покое. Я часто приходил сюда. Жан-Бернар-Леон Фуко не все рассказал о своем открытии. Это – регистратор душ... Он существует сам по себе.

– Ну да – на тросе.

– Все, в сущности, на тросе. И сама Земля, и люди на ней... Маятник вздрогнул, и я понял – кто-то бросился с купола. Я пошел прикрыть тело.

У Васьки стянуло низ живота, мурашки прошли по спине, между ягодиц и по икрам.

– В любопытстве к праху и тлену, прямо-таки завораживающем нас, успех сюрреализма, – сказал старик. – Ответьте честно: вот идете вы по дорожке в Парке культуры, скажем, на Елагином острове, и видите с одной стороны розовый куст цветущий, с другой стороны кошку дохлую – что подействует на вас сильнее?

Васька пожал плечами.

– Кошка. Если я даже сопротивляться буду, потянет посмотреть.

Старик спрятал руки за спину, словно опасался, что они начнут суетиться, торжествовать его правду.

– И, глядя далее на розовый куст, вы будете ощущать присутствие дохлой кошки?

– Буду, – сказал Васька. Он представил и куст цветущий, ликующий, и кошку плешивую, плоскую, похожую на опаленный плесенью старый валенок, и, понимая, что истинно будет так, как старик говорит, случись ему проходить мимо – повернется его голова, преодолевая сопротивление тела, особенно шеи и живота, куда, казалось бы, и смотреть нескромно, потому что смерть обнажает естество более, чем баня, повернется непременно, хоть он и привык на войне к обнаженному и трагическому. И захотелось Ваське, чтобы кошка была живая, а еще лучше – собака, и куст цветущий, не обязательно розовый, можно сирень, а за кустом – березы, и сосны, и елки, и песчаный обрыв к мелкой речке, в которой ни нырять, ни плавать, только бегать в звенящих брызгах.

Старик говорил что-то о сюрреализме, похожем по сути на Крошку Цахеса. О кубизме, супрематизме, абстракционизме и прочих штуках, по сравнению с которыми сюрреализм звучит как смех в крематории.

– Если цветение жизни дает художнику право на, грусть, даже на отрицание, то смерть – увы... а фальшивая смерть тем более. Сюрреализм – это самый откровенный и самый оголтелый ханжа современности. Беспалый шут на пиру царей. Торговец уродством, фальшивой смертью, фальшивыми драгоценностями.

Верьте мне, – говорил старик. – Верьте мне: Гитлер и атомная бомба открыли дохлой кошке путь на престол искусства. А трагедия нынче – всего лишь пустой сосуд. Смерть стала чем-то вроде одежды.

А Ваське было наплевать на все это дело. Не было дохлых кошек – была живая собака. И Васька был там, на душистой луговой речке, мелкой и ясноглазой. Лежал на горячем желтом песке, и с живота его, надутого чем-то сладким, готовилась улететь в небо многодетная божья коровка.

По голосу, по манере говорить таинственно и замысловато Васька представлял себе жилье старика в виде забитой хламом, закопченной примусом комнатушки. Череп должен быть на столе среди немытых тарелок. В черепе огарок свечи. Чучело совы на шкафу. Книги – жесткие, как доски. Ширма – фиолетовые руки с растопыренными пальцами по черному шелку. Стеклянный глаз на блюдечке, как у Петра Мистика.

Служил Петр Мистик в морском клубе гардеробщиком, а прозывался так из-за матери, старухи Полонской-Решке, она до революции была гадалкой.

Видит Васька наплывом, как старик кладет прозрачную руку на череп с горящей свечой внутри, заводит глаза, говорит: "Верьте мне", – и живая собака становится дохлой кошкой.

Васька искоса глянул на старика. Старик был ухожен, казался насквозь промытым, как старый детский доктор. И тем не менее что-то указывало на его одиночество – может быть, строй мысли? может быть, зеленоватые волосы? может быть, торопливость?

Жил старик на Гороховой. В доме, облицованном серым зернистым гранитом. Лестница была чисто вымытая. Имелся лифт. В открытые окна с цветными витражами входили запахи Адмиралтейского сада и звон трамваев.

На седьмом этаже старик распахнул дверь крепкого дерева и легонько втолкнул отяжелевшего Ваську в запах кожи, паркета и книг.

Налево большая кухня с изразцовой плитой, заставленная разнопузыми самоварами. И на полу вокруг плиты изразцы, остальной пол паркетный. На столе, на клетчатой скатерти, кофейная мельница красного дерева. Направо – две белые двери с фарфоровыми ручками. Прямо, шагах в пяти, деревянные вощеные ступени и широкий проем в стене, на треть прикрытый гобеленовой шторой. Дальше, в просторном светлом помещении, цветы, картины, столы и крутая деревянная лестница, ведущая наверх.

Показалось Ваське, что старик обманул его, привел не к себе, а к кому-то, кто имеет право жалеть и наставлять.

Из глубин Васькиной тоски поднялась злость.

– Сейчас чаю заварим, – сказал старик. – Может, хотите кофе?

– Рому, – сказал Васька.

Старик кивнул и задумчиво потер переносицу.

Васька сел на ступени, пахнущие восковой мастикой.

"Что киваешь? Думаешь, я голодающий? Думаешь, я вместо ужина с Исаакия сигануть хотел? А я и не хотел. Просто я, представьте, такой мечтательный".

Васька потрогал теплое вощеное дерево.

Он рассматривал картины на стенах, слабо удивляясь своему равнодушию к ним, и все же отметил: "Музейного класса".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю