355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Погодин » Рассказы о Ваське Егорове » Текст книги (страница 17)
Рассказы о Ваське Егорове
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:16

Текст книги "Рассказы о Ваське Егорове"


Автор книги: Радий Погодин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

Она посадила березку в изголовье могилы, полила ее и уснула,


В последнем году войны Анна сошлась с человеком – раненным в грудь солдатом. Он кашлял кровью и все искал барсука, чтобы залить дыру в легких целебным барсучьим жиром.

Может быть, в тот пунцовый вечер сорок первого года судьба Анны получила контузию или вовсе ослепла и теперь ведет ее как бы на ощупь от беды к беде. Ее незарегистрированный по закону муж умер, не погладив худыми бледными пальцами дочку, не заглянув в ее глаза, синие с мутью, как озерная вода после дождика. Девочка родилась спустя три недели после его кончины.

Похороны были тихие, незаметные – как появился человек неслышно, так и ушел, никого, кроме Анны, не затронув.

Девочку назвали Елизаветой.

Через год Анна сошлась с другим человеком, зарегистрировалась в сельсовете, чтобы все было как у людей. Он удочерил Лизку. И вместе уже они ушли от младшей сестры в большую деревню, обезлюдевшую за войну. Прожив год в чужой избе, муж Анны принялся ставить свою собственную. И когда, радуясь, возводил последний венец и затягивал в спешке бревно наверх, хрустнуло в нем что-то. Он упал со сруба, потянул за веревку и свалил бревно на себя. После него остался сын Алексей и недостроенная изба.

Избу достроил колхоз.

Росли ребятишки. Нуждались в одежде, в тетрадках и книжках – в разных копеечных мелочах, но таких обильных, будто рой комаров, который может высосать человека до капли. Анна не жаловалась, она только сохла и горбилась от забот, от работы, от печалей неизбежных, когда растут дети. Иногда – это были очень редкие дни – она приходила на Пашкину могилу и спала здесь, отдыхая в покое и одиночестве. Сон омывал ее, как холодный ручей омывает гудящие ноги, и она просыпалась готовая к новым заботам. Это, наверное, был и не сон даже, наверное, нервы, чтобы сберечь ее, отключались и находили в покойном теле какие-то свежие соки. К ночи над Пашкиной могилой проступала Большая Медведица. Неуклюжее сгорбленное созвездие брело вокруг одной звездочки, словно для того и было оно назначено в небеса, чтобы оберегать ее, маленькую и неподвижную. Анна глядела на Большую Медведицу и радовалась ей как подруге... В окнах под куполом стояло солнце. Оно отражалось от лепных стен, беленых сводов и квадратных столбов. Оно перегораживало храм как бы хрустальной кисеей. Внизу, встречь солнцу, горели свечи, живые, как листья золотистых ромашек. Но главный огонь шел со стен. Горели охра и киноварь. Синее и зеленое. И голубые глаза. Полные веры в детей...

Анна спала, положив руки на стиснутые колени. Тихая мгла клубилась в ее сознании. Вдруг она застонала, ей показалось сквозь сон, будто ласковый кто-то рубит ее березу. Она проснулась, испуганно вскинула голову – береза стояла над ней, шелестела печальными листьями, трогала тенью ее лицо.

Береза выросла, стала взрослая.

Анна полезла в карман, вытащила оттуда конверт, завернутый в чистый платок. Из конверта извлекла блестящую ломкую фотокарточку. Карточку прислала из Ленинграда старшая сестра Анны, которая сразу после гражданской войны, будучи в Питере в няньках, вышла замуж за матроса и жила на Васильевском острове, догоняя своего матроса и соревнуясь с ним по общественной линии. Старшая сестра сообщала, будто вызвали ее в какой-то важный отдел к товарищу такому-то. Будто она покачнулась там в кабинете и попросила воды. Пашка-то жив! Жив Пашка! Оказывается. Пашкино письмо она переправляет Анне и обнимает ее и поздравляет "со вновь обретенным счастьем". Так и написала образованная старшая сестра красивыми крупными буквами: "Поздравляю со вновь обретенным тобой большим человеческим счастьем!" Будто счастье бывает еще и маленьким или, того мудренее, – нечеловеческим.

Пашка писал своей тетке, что разыскивал отца и мать долго через международные организации, которые будто бы специально помогают разбросанным по всему свету родным людям. Пашка писал, что живет он сейчас в стране под названием Коста-Рика. Женат. И детки у него есть – трое. Дочку он назвал в честь своей матери – Анной. Пашка объяснял в письме, что когда их сажали в машину немцы, кто-то из соседей крикнул ему, будто видел, как его мать бежала к противотанковому рву и упала навеки. Может, она не убита? – спрашивал Пашка. Может быть, только ранена? Может, она проживает сейчас с отцом где-нибудь по известному тетке адресу?

Письмо было написано хоть и русскими словами, но не по-русски – странно так и потому как бы в шутку.

И опять сквозь забытье послышался стук топора. Она вздрогнула, прислушалась. Стучало ее напуганное натревоженное сердце. Фотокарточка лежала у ее ног. Анна разгладила ее шершавой, будто хлебная корка, ладонью. На карточке стоял мужчина, невысокий, но статный, в жилетке – стало быть, сам Пашка. Женщина в пышной юбке прижалась к нему плечом, стало быть – жена, невестка. У женщины на руках ребенок. Старуха в черном платке.

– Сватья. Ишь ты. Как же я с тобой разговаривать буду?..

Возле старухи, скорбной и чинной, как все крестьянки на фотокарточках, жались друг к другу мальчик и девочка, должно быть, погодки. Девочка чернобровая, с красивым нерусским лицом. Мальчишка наставил на фотоаппарат крутой выпирающий лоб, стиснул толстые губы.

– Ишь ты, внучата, – прошептала Анна. Голова ее опустилась на грудь, пальцы разжались. Глаза ее ослепила белая Пашкина майка, и на ней значок на цепочке. И цепочка та сшита шелковой ниткой – Анна сама сшивала ее тонкой иглой, еле нашла такую.

– Сшитая была цепочка... – прошептала Анна. – Белой шелковой ниточкой...

Дочка Лизка, сын Алешка встретили известие шумно и по молодости бесповоротно. Поторопились позвать зоотехника, который за Лизкой пристреливал, чтобы снял всю их семью на фоне цветов. Зоотехник ознакомился с письмом и решил, что одной фотокарточки мало. Поскольку Пашка вырастал до восьми лет в советском колхозе, зоотехник решил отразить для него, а также и для его коста-риканских соседей все колхозные новостройки, и колхозное стадо, и яблони, и обрыв к реке, откуда широким простором открываются русские дали.

Зоотехник ушел искать точки для съемок и Лизку с собой увел. Алешка же сочинил письмо своему заграничному брату и, не доверяя себе, побежал показать директору школы – а ну как вкралась ошибка.

Анна затаилась – ушла к корове и сидела возле нее. Быстрая радость ребят показалась ей вроде измены. Случалось, они бросали ее в болезни, убегая по своим хлопотливым делам. Она не обижалась – воротятся. И они возвращались, неся в глазах ребячью вину, и раскаяние, и любовь. Сейчас захлестнула Анну обида непонятно на что, но почувствовала она себя брошенной, одинокой и старой.

Разыскал ее возле коровы Алешка.

– Ну что ж ты? Еще не переоделась.

Анна глянула на него пусто.

– Иди, иди – бегай...

– Солнце уйдет, так и не снимемся.

Анна прижалась к теплому коровьему брюху – у коровы болела нога, и в поле ее не гоняли.

Алешка потоптался на досках, стараясь не обмарать ботинки в навозе. Пробормотал:

– Все могло получиться. Мало ли белых маек.

– Значок-то...

– Мало ли всяких значков.

– Такой был один. На цепочках...

– Мало ли. Может, дал кому поносить. Пацаны всегда просят значок поносить.

Корова ступила на больную ногу, дернула шкурой и замычала.

– Радовалась бы, – с укором сказал Алешка.

Анна не ответила. Не слышала, как Алешка ушел. Вокруг нее была тишина.

Только вздохи коровы.

Только шелест листвы.

Тогда Анна накинула корове на шею веревку и побрела на угор под березу, которой – дай бог памяти – к сорока...

Ранним утром Анна подошла к церкви Жен-Мироносиц. Она уже не одну церковь миновала, но те были холодные, не согретые изнутри надеждой.

Можно так сказать.

Можно сказать проще. Зацепила корова Зорька рогом за невысокие воротца, вроде футбольных. На перекладине висели колокола, они звякнули. Анна как бы проснулась. Увидела чужую деревню с лампочкой, одиноко горящей над замусоренной автобусной остановкой. Разглядела красивую белую церковь на фоне небесного ультрамарина. Разглядела чуть больше зернышка огонек лампады под иконой на церковном крыльце.

Можно так сказать.

Можно сказать чудеснее: стала на ее пути коза о шести сосцах, Люська, и заорала. Анна поняла Люськины шесть сосцов и ее отвратительный крик как знамение – приказ ко сну. Привязала она корову к воротцам с колоколами, и козу привязала – коза тащила за собой веревку с вывернутым из земли колом, – села на церковное крыльцо под огонек лампады и уснула.

Во сне Анна видела горную местность. Горы пугали ее и манили. Она видела свою тень, лежащую на зеленых склонах. Себя не видела. Потом она услышала колокольный набат: то ли война, то ли пожар. Но не вскочила. Не побежала. Медленно открыла глаза...

Было совсем светло. Лампочка на автобусной остановке желто горела. Лампадка под иконой погасла. Корова и коза, привязанные к колокольным воротцам, объели траву на длину веревок и теперь пытались воротца свалить. Коза распалилась – встала на дыбы. Колокола долдонили, колокольца взвякивали. К церкви бежали старухи в стоптанных кирзовых сапогах, а впереди всех, потрясая розовым кулачищем, скакал нечесаный поп в трикотажном костюме с лампасами.

Сначала он отвязал козу. Потом отвязал корову. Сжимая в кулачище веревку коровы и веревку козы, он подошел к Анне, штаны трикотажные подтянул, власы нечесаные пятерней поправил и кашлянул деликатно.

Анна глядела на него тихо, невиновато, и попу показалось вдруг, что в глазах ее отражаются горы.

– Откуда будете? – спросил он.

Анна не ответила и не отвела от него взгляда. Старухи стояли вокруг крыльца. Анне показалось, что и не уходила она из своей деревни – старухи в России одинаково увечны и одинаково плохо одеты. Только вот в той деревне, где она жила, церковь была красная, с проломленным куполом.

– Анной ее зовут, – сказала за спиной попа тощая старуха Кукова. – Ты ее, батюшка, не гони. Из Троицкого она.

– Я и не собираюсь, – сказал священник.

Пришла на столетних костяных ногах старуха Дорофеева, хозяйка козы Люськи. Отобрала у священника веревку с козой и веревку с коровой. Сказала Анне:

– Девка, корову я к себе в хлев отведу. Подою. Давно корову не даивала. Батюшка, ты ей веник дай, она в себя и войдет. Или топор. С топором она пойдет дрова колоть. С косой – косить... – Старуха Дорофеева пошла, переругиваясь с козой и коровой и перечисляя, что нужно женщине, чтобы жить. Чаще прочих орудий, инструментов и сельскохозяйственных машин она упоминала веник.

Старуха Кукова, одетая в плащ-болонью и опоясанная солдатским ремнем с прицепленными к нему ключами и милиционерским свистком, поскольку караулила она по ночам правление колхоза, клуб, а заодно и храм Божий и прибиралась на этих объектах, отомкнула дверь, вынесла веник и, как букет дорогой, подала его Анне. Анна поднялась, держась за поясницу, несколько раз по-коровьи шумно вздохнула и вошла в церковь без оглядки, будто проработала здесь много лет.

К вечеру старухи привели в порядок церковную сторожку, в которой уже давно никто не жил, но иногда ночевали на полу вповалку туристы. Приволокли ватное одеяло, собрали постель. Повесили занавески. Прикололи над столом портрет Ворошилова при всех орденах и медалях. Принесли чайник, чашки, сахарницу с сахаром, заварку и хлеб. Плиту протопили.

Начала Анна, в который раз, новую жизнь – теперь сторожихой при храме Жен-Мироносиц.

В путеводителе о церкви в Золах сказано: «Того же лета заложиста церкву камяну Святые Жоны-Мироносицы Мирошка, Къснятин и Михалка братенники...»

Торговые люди, братенники, доплывшие, скажем, до Югорского шара, а может, и дальше – до великих рек, и ощутив растревоженными сердцами беспредельность божьего мира, капитала не пожалели, построили храм каменный, красоты совершенной.

В том же путеводителе читаем, что и храм этот, и его фрески "могут быть отнесены к числу наиболее хорошо сохранившихся, редчайших по своей силе памятников русского искусства раннего XIV века".

А в чем тут редчайшая сила – спрашивается? Ну, развитая апсида с уступчатыми внутрь окошками. Пять голов с аркатурными поясочками по барабанам. Крыльцо высокое – столбы бочками...

Отец Михаил объяснял любопытным туристам:

– Сила церковной архитектуры не в завитушках, но только в соотношении небесного и земного.

Конечно, не любой турист такую красоту чувствует, потому и перешептывается со своей девицей-туристкой и лицо делает снисходительно-умным, как у Васко да Гамы.

Через Золы много туристов идет. Все в церковь прут. Когда церковь закрыта, ищут козу Люську о шести сосцах. После козы опять в церковь прут. Если закрыта, ищут попа.

Попом в Золах состоял Михаил Андреевич Бриллиантов – из казацкого рода, в предках получивший фамилию по кличке коня. Среди всех попов ближних и дальних окрестностей отец Михаил один имел светскую профессию живописца и являлся членом Союза художников. В остальном же был поп как поп, притягательно-изобильный, что не редкость для русских попов. Притягательность его имела тот же феномен, что и взрослый праздничный стол в глазах ребятишек. Таинственный был поп, тайну свою скрывающий за громогласием и многословием. И, как воинственные муравьицы, окружали его старухи-богомолки, не пускавшие в храм туристок, одетых в шорты.

Туристки, смертельно раненные старушечьей серостью, выкликали имена заграничных столиц и знатнейших храмов, к чьим алтарям были допущены:

– Калькутта! Милан! Шартрез!

Отец Михаил улыбался:

– Рад за вас, милые барышни. Там проще. А у нас нищий храм. Прихожане его содержат. И не хотят видеть в нем посетительниц, одетых неуважительно к их убеждениям.

– Маразм в калошах! Что они понимают? – Туристки брызгали всамделишными слезами.

– Они веруют. А я служу Господу и верующему приходу. Я, милые барышни, провожаю веру Христову на ее скорбном русском пути.

– Ну и объясните им, что не в штанах дело!

– Они знают...

Всякий раз отцу Михаилу бывало грустно и немного стыдно. Он смотрел на туристок, как на выводок мотыльков, только что народившихся и оттого глупых.

Поп не лукавил: храм был нищ. Не было в нем даже алтаря, просто стоял образ Христа на сундучке, покрытом розовой скатертью. Паникадилом служила анодированная гедеэровская люстра на пять рожков. В нее были воткнуты стеариновые свечи, обернутые для толщины и красивости серебристой фольгой. Правда, висели на стенах и на столбах, обрамляя иконы, снесенные в храм из деревенских изб полотенца, вышитые бабушками старух-богомолок.

Когда-то храм был богато украшен. Сейчас иконы его где-то двигались по земному шару, не находя себе пристанища, всюду чужие и чуждые, поскольку православным святыням достойное место есть только на православной земле.

И всякий раз, смущаясь бедности своего храма, священник просил экскурсантов посмотреть на уникальное заверши, на подпружные арки и центральный барабан, ни разу не перестроенные, донесшие до нас изящную мудрость древних строителей.

– Теперь, пожалуйста, на хоры. Оттуда полюбуйтесь фресками. Обратите внимание на голову царя Давида и на "Сошествие во ад". Старайтесь поближе к перилам. – Отец Михаил намекал деликатно, чтобы задами к стене не прижимались и, упаси Бог, не царапали ногтями и маникюрными пилками свои имена. – Росписям цены нет, – говорил он.

Тишина наступала. И в минуты застенчивой неподвижности, которая вдруг охватывала и экскурсантов, и старух-богомолок, в церкви не прекращал движения один человек – сторожиха и уборщица Анна.

Анна обтирала пыль влажной тряпкой. День за днем. Предмет за предметом. Кругами, кругами. Смачивала каменные плиты водой. На отца Михаила смотрела так, словно он был в храме тараканом.

Анна не обращала внимания ни на туристок, ни на старух. Лишь иногда взгляд ее вырывал из толпы посетителей какую-нибудь девчушку. Анна подходила к ней, говорила:

– Зайди ко мне, дочка, молока попей.

Девушки послушно заходили. Пили молоко. Улыбались. Анна на них любовалась, иногда гладила на прощание по голове.

Корова Зорька так и стояла в хлеву у старухи Дорофеевой. Старуха торговала молоком на автобусной остановке. И козьим. И коровьим. Продавала стаканами и бутылками. Анну она называла Нюркой.

– Нюрке простыней купила хороших, – хвастала старуха. – Теперь туфли покупать будем.

Дочка Лиза приезжала, и Алешка с ней, и зоотехник – Лизин жених.

– Мама, – сказала Лиза. – Я тебе не указ. Живи как хочешь. Но корова-то тебе зачем? Ты же сама молока не пьешь. Сена тебе не накосить. Ты ж вон, вся высохла... И вообще, при корове мы с Алешкой и вдвоем – семья, а без коровы кто?

– И не надо, – сказал Алешка. – Ушла, и не надо...

Анна привела корову, дала Лизе в руку веревку. Корова заупрямилась. И снова решилось дело благодаря воротцам-колокольне. Зорька уперлась плечом в штангу, ноги расставила, и как Лиза ее ни тянула – ни с места.

Колокола бухали, бубнили и взвякивали. Поп пришел. Набежали старухи. Лиза заплакала.

– Мама, ты что нас на посмешище выставляешь?

Зоотехник подошел к Анне. Сказал:

– Анна Степановна, благословите нас с Лизой.

Анна кивнула. Взяла веревку коровы из ослабевшей дочкиной руки и пошла.

– А мне! – закричал Алешка. – Что скажешь?

Анна остановилась, долго на него смотрела, так долго, что он отвернулся. Корова стала бить ее носом под локоть, Анна пыталась вспомнить Алешкиного отца, но лишь слышала что-то, все время работающее и молчаливое.

– Не ленись, – сказала она и повела Зорьку к старухе Дорофеевой, к ее непутевой козе, хоть и о шести сосцах, но все равно не знающей никакого к самой себе уважения.

Убирая в храме день за днем, Анна иногда останавливалась перед иконой Божьей Матери и разглядывала ее то с одного боку, то с другого. Иногда она брала стул и садилась, не выпуская из рук веника. Глаза ее, заполненные зрачком, как бы отделялись от лица.

Представляла Анна в такие минуты аллею, обсаженную красивыми деревьями, вроде розы, но без колючек и с лакированными ровненькими листочками. И скамейки на этой аллее – все золотые. Люди по золотому песочку аллей гуляют в белых длинных рубахах: мужики чистые, а может быть, молодые, дети причесанные, некоторые в золотых локонах. Все друг в друга вглядываются – друг друга ищут. А которые друг друга нашли, сидят на скамейках, взявшись за руки.

Анна могла так подолгу глядеть, уж больно хорошо было там, на аллеях.

Анна говорила Божьей Матери шепотом:

– Твой-то и не выпивает – серьезный. А у нас вся молодежь пьет. Так и называются – пьяницы за рулем...

Отец Михаил топал на нее ногами.

– На образ не крестишься! Язычница ты. Бесстыдница. Глаза у Анны становились синими, каменными.

– Ты с меня веру не требуй. Я к тебе не за причастием пришла. Ты мне веник дал – то и требуй.

Хотелось Анне вымести этого попа из церкви, засадить ее цветами, устроить в ней райское пение с голосами детей и девушек. Собственно, к отцу Михаилу она неприязни не испытывала, просто топтался он тут без дела. А ведь мог бы завесить храм радостными картинами. И все избы. И всю окрестность. Художник он был хороший. Ну а поп? Насчет этого она ничего сказать не могла – ел много, пил много, работал много. А картины у него были райские.

Если у Анны и был враг, то видела она его в мусоре, грязи и пыли и боролась с ним не покладая рук.

Анна украсила церковь цветами, нагородив недопустимое количество пучков и букетов: в банках, горшках и кастрюлях, по выступам стен, на табуретках и на скамейках – но больше всего на полу. Анна ставила цветы вместо свечек и свечки втыкала в цветы. Когда она стала уставлять церковь комнатными цветами в горшках и кадушках, отец Михаил воспротивился. Почему-то боялся поп, что Анна притащит в церковь фикусы и алоэ.

– Это храм Божий, – вразумлял Анну отец Михаил. – Что ты его так охорашиваешь. Это тебе не могила. Храм это. Божий!

Анна молчала. Глядела на цветы упрямо и молчала. Но один раз ответила с каким-то неожиданно ласковым простодушием:

– А нету его, твоего Бога. Помер он. Пулей его убили.

Отец Михаил открыл обросший усами рот и, может, минуту сипел.

– Не перечьте ей, батюшка, она поврежденная, – бормотали старухи, которым цветы не мешали, а дееспособность Спасителя казалась сомнительной.

Однажды, отец Михаил был случайным тому свидетелем, Анна отложила веник и мокрую тряпку, составила ладони рупором и, хитро глянув по сторонам, закричала вверх:

– Эй! Ау-у! Что, нету тебя? То-то... – Пустой храм эхо имел многозвучное – Анна слушала его, наклонив голову. Не уловив в утихающих звуках чего-то важного для себя, она запела нежным девическим голоском: "А ну-ка, девушки, а ну, красавицы..." Увидев отца Михаила, она подмигнула ему и сказала:

– Слушай, батюшка, украсил бы ты помещение своими картинами. Оттого и живем в нищете, что всего боимся. Одни Бога боятся, другие Сталина, третьи Гитлера. А ведь их жалеть надо. Повесил бы ты портрет старухи Дорофеевой в розовой кофте с голубыми горохами. Она же как Богородица.

– Не богохульствуй, – сказал ей отец Михаил.

На что она ответила ему:

– И Богородицу жаль. И тебя жаль... – В глазах ее было такое спокойное самоотречение, что отец Михаил погулял вокруг храма, повздыхал, надел кирзовые сапоги, штормовку, шлем с очками, завел мотоцикл, которым пользовался весьма редко, и поехал в деревню Никольское к Анниной дочке. Что-то его тревожило в Анне, какой-то ее необычный голос.

Вернулся отец Михаил грустный, написал маслом этюд "Пашкина могилка" – он туда заезжал на обратном пути, – и запил. Лиза показала ему фотокарточку из Коста-Рики. Анна обронила ее на могилке – Алешка нашел.

Отец Михаил все думал: "Что же это?.." – дальше мысль не шла.

Вызвал отец Михаил из Ленинграда своего дружка-приятеля художника Василия Егорова, чтобы не пить одному.

Одному пить нельзя. Если бы мужикам правилось пить в одиночестве, то народа русского уже давно не было бы. Но не терпит мужицкое сердце индивидуальных восторгов, диалогов с самим собой, углубленной самодостаточности, умножающей печаль следствий, но не способной повлиять на причины, что дано только Богу, богоравным невеждам и алкоголикам.

Удивительнейшим свойством обладает водка среди всех наркотических зелий – пробуждением коллективизма, братских чувств и тех не названных еще эмоций, что дают человеку ощущение божественной золотой гармонии даже и без штанов, и равного счастья в той же одежде.

Может быть, названия указанных эмоций следует искать в формулах революционной идеи Октября: "Коммунизм – Мы!" Водка тоже – Мы!

– Ты меня уважаш? И я тебя...

Стало быть, действие алкоголя хорошо согласуется с коммунистической сутолокой, и все идут вперед к счастливому концу – алкогольному космосу: "Хочешь миллион? Нет! Хочешь на луну? Да!"

Дружок ленинградский Василий Егоров все не ехал. Чтобы побороть алкогольный синдром, отец Михаил поставил на мольберт холст и принялся за портрет Анны. Фон – киноварь. Косынка на голове пунцовая. Лицо и тело золотистые. Блузка белая в голубой горох. На руках синеглазый мальчик с розовой попкой и розовыми пятками. В руках у мальчика бублик.

Анна умерла под вечер в день святого великомученика Валентина и Иоанна-воина.

Чесала овечью шерсть серую и умерла...

Перед службой отец Михаил пришел к ней за ключом от храма. Анна у окна дремала. Улыбалась чему-то. Девушка-студентка в красном купальнике приспосабливала планшет на единственном стуле со спинкой. На полу лежали раскрытые коробки с красками, стояли банки с водой. У Анны часто останавливались девушки-художницы. Иные жили подолгу. Анна их молоком поила. И совсем не понимала тех, кто молока не пил: тогда смотрела испуганно и виновато, как если бы они были русалками, даже трогала их – теплые ли, может, скользкие.

В сторожке, обклеенной бледно-голубыми обоями, образов не было, тон задавал выцветший портрет Ворошилова в фуражке и орденах.

Над столом висела карточка с обломанными уголками – группа молодых колхозниц, веселых и уверенных в будущем. Белые халаты, надетые специально для фотографии, были им тесны. Полыхал счастливый румянец. На обязательном кумаче слова, писанные зубным порошком: "Первый выпуск курсов по электрическому доению". Анна сидела в центре, рядом с образованной инструкторшей, и была помечена крестиком.

Сейчас глаза Анны были закрыты. Голова опущена на грудь. Она улыбалась. Улыбка ее была улыбкой виноватого сердца.

Анна боялась тех самых аллей с золотым песочком, которые возникали так явственно, даже с запахом весенних лиственных почек. Не самих, конечно, аллей, прямых и чистых, но Пашку: она же не узнает его без значка на белой майке. Наверное, там и мать его родная. Они вместе на скамейке сидят. А она, Анна, – кто она? Она тень. И нету ей допуска в те аллеи, потому что глубок и непростителен грех неузнания своего ребенка.

"Мой он! Мой!" – кричала Анна в ночи, пугая ночующих у нее студенток-художниц.

Анна шептала неслышно покаяния. Руки ее вздрагивали на расслабленных коленях. Перламутровое облако шерсти колыхалось от движения воздуха, возмущенного топтанием в сторожке отца Михаила.

– Прости меня, Господи. И ее, безбожницу, тоже прости, – сказал отец Михаил.

– Спит, – прошептала студентка.

Отец Михаил кивнул.

– Грезит. Пусть. Это она отдыхает душой.

Василий Егоров приехал в Золы на автобусе, годном по внешнему виду только для перевозки телят. Автобус был небольшой, низкий, красно-коричневый с бежевой полосой. Казалось, что сидящие в нем на самом деле стоят на карачках.

У сторожки студентка в красном купальнике стирала в тазике что-то свое. На скамейке у дверей стоял планшет с акварельным портретом Анны. Девушка иногда распрямлялась, смотрела на портрет, морща облупленный нос, и снова принималась стирать. И снова, забывая о стирке и не видя ничего вокруг, видела только свою акварель. Сторожиха на портрете невесомо сидела в облаке перламутровой шерсти.

– Спит? – спросил у студентки Василий.

Студентка ответила скованно:

– Не понимаю. Она как мертвая.

За спиной Василия чертыхнулся негромко отец Михаил.

– Она и есть мертвая. Ты ее мертвую и рисовала. – И выкрикнул вдруг: – Дура!

Девушка заревела. Ей уже давно хотелось зареветь.

Анна видела горы и свою тень на подлете к ним. За горами, знала она, сияет вечность. Но силы ее были не велики. И воздуха не хватало. И страх. Слепящий страх. Но, может быть, и там, в райских аллеях, он без лица. Может быть, там все как есть: безногие – без ног, безглазые – без глаз. Разорванные в клочья... Сожженные в огне...

Дождь накатил. Все отяжелело. Анна тоже.

Анна шла по траве. От ее шагов тянулись широкие темные полосы.

Анне дождь не мешал. Она не мокла. Смотрела на зареванную студентку и жалела ее.

Студентку звали Алина. В сторожку, где сидела у окна мертвая Анна, она зайти не решалась. Алина стояла у стены в своем красном купальнике и глядела перед собой пусто и обреченно. С ее густой непромокаемой челки на грудь капали тяжелые капли. Такие же тяжелые капли бежали по портрету Анны, напитывались по дороге краской. От этого Анна на бумаге как бы оживала.

Художник Егоров ушел в дом. Поп в деревню, наверное в сельсовет, а заодно и к старухам-богомолкам, которые, конечно, придут, соберут Анну в путь.

Алина мокла у стены. Ей было холодно.

Портрет Анны смывало дождем, акварельная плоть стекала в землю. На ватмане сохранилась, наверное, только душа. Душа эта была молодой.

Из поповского дома вышел художник Егоров с тяжелым брезентовым плащом. Он накинул плащ на Алину. Постоял, глядя на смытый дождем портрет, взял его и понес в дом. Алина пошла за ним.

Дождь усилился.

"Хорошо помирать в дождь", – подумала Анна.

Анна наведалась к корове. И корова, и коза обеспокоились. Коза заорала даже. Анна пошла на автобусную остановку. Там было намусорено, и она ушла к церкви. Примостилась на крыльце под лампадой. Подумала об этой девчонке-художнице в красном купальнике, у которой были глаза Божьей Матери, не знающей, как запеленать своего мальчика. Анна совсем неслышно засмеялась, и тут ветер сильно рванул дверь сторожки, сорвал ее с верхней петли.

"Непорядок, – подумала Анна. – Этак все из комнатки выметет. И постель замочит". Она пошла прикрыть дверь, может быть, подпереть ее колом. И увидела себя. И шерсть на своих коленях.

"Чего же я не пряду? – подумала Анна. – Может, сплю? Если сплю, то что я тут под дождем делаю?"

До нее как бы издала долетел как бы шепот дальний – чьи-то тихие слова:

– Ты душа, Анна. Ты теперь душа. Душа-а...

Вокруг стола в доме отца Михаила сновала старуха Кукова, даже не сновала, а металась, как летучая мышь, обставляя стол закусками: грибочками, огуречками, тонко нарезанным салом, отец Михаил любил, чтобы пласт сала был прозрачен; он брал его и как бы слизывал с пальцев или забрасывал в рот, как некое облачко. И капуста на столе была квашеная кочешками тугими, и котлеты в подливе и городская сочная ветчина куском (Василий привез), и колбасы, и сыр. Коньяк стоял. И самогон, настоянный на дубовой коре и на можжевеловой ягоде. И водка «Столичная». И хлеб деревенский – вавилоно-подобные караваи – ржанец.

Жил отец Михаил под церковным бугром в старом яблоневом саду, в просторном доме, поставленом на высокий кирпичный подклёт. По мере приближения от автобусной остановки к церкви, дом как бы вырастал из-за бугра, но пейзажа не портил, напротив, овеселял его алостью крыши. Иногда отец Михаил красил крышу красно-белой клеткой, но чаще сплошным алым цветом.

На диване, поджав под себя ноги, сидела студентка-художница, колени ее торчали из-под махрового синего халата, как два розовых фонаря, она не только нос на солнце сожгла, но, видимо, ошпарилась вся и, намокнув под дождем, теперь мучилась от ожогового невроза. Сдерживая слезы, студентка глядела в окно. Анна поила ее молоком. Студентка молоко терпеть не могла, но девчонки сказали ей, чтобы пила, иначе Анна перестанет на нее глядеть, а что за жизнь в деревне, если хозяйка на тебя не глядит и к столу чай пить не приглашает. Равнодушная станет Анна, а так ничего: нет-нет да и засмеется.

Художник Василий Егоров сидел в другом конце дивана – рассматривал альбом Дейнеки. Альбом принадлежал Анне. Ей его девчонки-художницы подарили. Там и надпись стояла: "Типовой тете Ане от постоялок". Зачем они ей этот альбом подарили? Дуры – не могли косынку либо валенки.

Девчонки говорили, что от художника Егорова ушли три жены. Или четыре? Другие девчонки говорили, что Егоров никогда не был женат, что невеста его уехала в Англию, выйдя замуж за английского архитектора, который был летчиком во время войны. Что разрешение на этот брак давал сам Сталин. Что именно поэтому Егоров пишет такие трагические цветы,

Егоров хорошо писал ветчину, фрукты и хлеб. На уровне аромата, румянца и детского вожделения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю