412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Фиш » Джалалиддин Руми » Текст книги (страница 9)
Джалалиддин Руми
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:13

Текст книги "Джалалиддин Руми"


Автор книги: Радий Фиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

Из проулка навстречу ему вышел православный поп в черном облачении. Джалалиддин узнал его: отец Димитри из монастыря Платона Мудрого в Силле, где немало дней и ночей провел он в приятных уму и сердцу беседах с настоятелем.

Поп Димитри склонился в поясном поклоне, как был обязан делать каждый христианский или иудейский священник при виде мусульманского улема. Те обычно отвечали кивком головы.

Джалалиддин ответил попу таким же поясным поклоном. Еще дважды склонился до земли поп Димитри – может, хотел заговорить. Но Джалалиддину было сегодня не до бесед. И, ответив попу, к изумлению прохожих, двумя такими же поклонами, он направился дальше.

Он не мог говорить о чем-либо, что не касалось главного. Он чувствовал: у него осталось слишком мало сил, а значит, и времени. Пять томов главной книги его жизни «Месневи» были завершены. Но предстояло еще сложить последний, шестой. И, как всегда, перед началом новой книги ему нужно было уединиться со своим собственным сердцем.

Старенькая мечеть Синджари подходила для этого как нельзя лучше. Здесь, в заброшенной келье при мечети, он мог советоваться с сердцем своим столько, сколько надобно. И главное – отсюда, из мечети Синджари, почти сорок лет назад он начал путь познания сокровенного, по которому повел его, как некогда в детстве в Балхе вел по пути познания явного, все тот же неистовый наставник Сеид Бурханаддин.

Поспешая, насколько позволяли старческие непослушные ноги, мимо цитадели и хлебного рынка по узким проулкам ремесленных кварталов, укрываясь от солнца в тени навесов под выступами вторых этажей, сходившихся так близко, что через улицу можно было протянуть руку в дом напротив, он узнавал здесь каждую стену, каждую выбоину мостовой. И перед его глазами одно за другим возникали видения тех трудных, пожалуй, самых трудных лет его жизни в Конье, когда после смерти отца он встал во главе мюридов, занял место проповедника в медресе Гевхерташа и впервые оказался предоставленным самому себе.

СМЯТЕНИЕ

Ему было всего двадцать четыре года. Вьющаяся каштановая борода обрамляла худое отрешенное лицо книжника. А шаг был легкий, не чета теперешнему, – ноги несли его поджарое тело, как пушинку.

Несмотря на молодость, он слыл большим ученым. Еще в Балхе он выучил наизусть Коран, множество хадисов, тома толкований и комментариев к ним, знал историю персидских царей, дела и слова великих подвижников и столпов суфизма – непреклонного Баязида Бистами, мудрого Джунайда, исступленного аль Халладжа, разбирался во всех тонкостях символики, посредством которой теоретики и поэты суфизма выражали свои отнюдь не правоверные воззрения.

В прославленных медресе Дамаска и Халеба он слушал поучения и беседы крупнейших ученых и шейхов, изучил астрологию и алхимию, алгебру, геометрию и основы врачевания. Владел, кроме фарси, языками арабским и греческим.

Султан Улемов посвятил своего сына в искусство составления фетв и чтения проповедей. В двадцать четыре года Джалалиддин обладал всем, что необходимо проповеднику: образованностью, памятью, развитым воображением и красноречием. Он помнил наизусть невесть сколько народных притч, рассказов и лирических песен, коими уснащал свою речь в нужный момент. Свободно, по памяти, приводил стихи великих суфийских поэтов – пламенной Рабийи, сурового Санайи, незабвенного Фаридаддина Аттара. Зачитываясь назидательными поэмами-видениями, он, потрясенный, не раз совершал вместе с ними путешествия к вершинам духа и располагал их мыслями, образами, словами, как своими собственными. Наконец, он сам умел к случаю сложить свои собственные стихи в их духе.

Словом, в двадцать четыре года Джалалиддин владел всеми знаниями, которыми обладали лучшие умы его времени, располагал всеми сведениями, которыми располагали крупнейшие богословы, законоведы и суфийские проповедники.

Но одно дело знания, другое – опыт. И совсем не одно и то же быть учеником, ведомым, или же учителем, ведущим других. К тому же в отличие от отцовских мюридов, которые знали его по-домашнему, нашлось у него в Конье много завистников среди улемов, которые исподволь, но не без яда высказывали сомнения в достоинствах молодого богослова. Хоть и был он сыном и наследником Султана Улемов, но не имел на руках письменных свидетельств – иджазе от шейхов-учителей.

Вот почему, когда минули сорок дней траура, он прочел несколько проповедей в соборной мечети, посвященных памяти отца, и собрался в дорогу.

Снова лежал его путь в святые города Халеб и Дамаск – испытывал он нужду еще раз проверить себя и свои познания в беседах с мудрецами века. В прославленном халебском медресе Халавийе толковал он с великим арабским ученым, кадием и визирем Камаладдином Ибн аль-Адимом о девяти небесах, и сочетаниях четырех элементов – огня, воздуха, земли и воды, из коих слагается мир видимый. Вели они речь и о сущности времени, состоящего из отдельных мгновений, текущих друг за другом, подобно тому как вода в реке состоит из сменяющих друг друга капель. Вода в реке течет постоянно, утекшие капли не возвращаются, на смену им приходят новые. Но мы этого не замечаем, ибо постоянство течения свидетельствует о его бытии.

Аль-Адим разделял мнение, что не существует творца – перворазума как субъекта и вселенной как объекта, а вселенная лишь проявление бытия перворазума или Истины, так же как волны – проявление сущности океана.

В знаменитом на весь просвещенный мир дамасском медресе Макдисийе Джалалиддин вел речь с мужами веры о единстве, как абсолюте, исключающем даже представление о множественности. И единстве, в котором уже заложена идея множественности, подобно тому как в древесном семени заложено единое дерево, но со всем множеством его частей – корня, ствола, ветвей, листвы, плодов…

Обсудив сложнейшие вопросы гносеологии и онтологии, логики, богословия с видными улемами, Джалалиддин убедился: нет ничего, что было бы темным для его разума. Улемы и шейхи, дивясь ясности и глубине ума молодого богослова, вопреки традиции через несколько месяцев выдали ему иджазе, подтверждая, что ничему больше не могут научить Джалалиддина, сына Бахааддина Веледа из Балха, известного под титулом Султан Улемов.

Осенью 1231 года он возвращался в Конью вместе с двумя отцовскими мюридами. Не спеша, словно волны моря, катились навстречу их коням поросшие колючками пески сирийских пустынь. Как века назад и века спустя, за стадами тонконогих верблюдов шли бедуины, укутанные до глаз от всепроникающих зудящих песков.

На далеких склонах обожженных красноватых холмов, как тли, присосались к земле отары тонкорунных овец.

Впереди лиловели высокие горы.

После полудня иссиня-черная туча закрыла полнеба. Грозная, низкая, мощная, неумолимо движущаяся, она, казалось, вот-вот повергнет во мрак весь мир. Но туча, разделив небо пополам, продолжала свой путь на север, а на западе по-прежнему было светло и солнечно. И Джалалиддину примнилось, что туча эта подобна монгольскому нашествию, которое придавило его родную землю, а теперь двинулась на север, оставив солнце сиять лишь над державой сельджукских султанов. Надолго ли?

Дороги были куда спокойней, чем десять лет назад, когда они впервые прошли по ним вместе с отцом. Из дважды разгромленного Хорасана бежать больше было некому: восставшие было против монголов города лежали в руинах, на всех дорогах стояли монгольские заслоны. Сын хорезмшаха Мухаммада, только что разгромленный султаном Аляэддином Кей Кубадом в битве при Яссычимене, был мертв, а его беи, утратив надежду на восстановление Хорезма, уныло и испуганно расселились на землях, милостиво предоставленных им сельджукским властителем.

Джалалиддин ехал молча. Разум его был светел и мощен, память хранила уйму знаний, что подтверждали скатанные в трубку, уложенные в отдельной суме иджазе великих улемов, но на сердце было смутно.

Зачем человек рождается в страдании, живет в страхе и умирает с сожалением? Почему тех, кто обладает умом и знаниями, укорачивают и ограничивают хлебом насущным, а тем, кто лишен ума, набивают голову, как амбар, вещами?

Он знал наизусть все ответы богословов и шейхов. И даже принимал какие-то рассудком. Но ни на одном из них не могло укрепиться его сердце.

Под вечер они спешились у вырубленных в скале пещер. Здесь жили те же суфии-аскеты, что и десять лет назад, когда они с отцом проходили этой дорогой. Джалалиддин смиренно попросил их разделить с ним его трапезу.

Аскеты и подвижники с презрением глядели на богословов, законников и прочее официальное духовенство, считая их лицемерами. Но просьбу уважили, быть может, узнали в нем сына Султана Улемов, одарившего их словом и деньгами десять лет назад. Однако, как положено божьим людям, не выразили никакой благодарности: и Султан Улемов, и его сын, и любой другой были для них лишь орудием. Истинным подателем благ был только бог, его и следовало благодарить.

Стемнело. Пещера озарилась двумя светильниками. Отшельники встали на молитву и позабыли о существовании путников, своем собственном, о существовании целого мира – ведь он был для них несуществующим. Единственно реальным бытием было для них бытие аллаха, на котором и сосредоточивали они все свои помыслы, надеясь на милость мгновенного прозрения истины.

Свершив три ракята намаза, Джалалиддин, сморенный дорогой, задремал.

Когда он открыл глаза, стояло раннее утро. Отшельники, видно, только что кончили свою молитву. Глядя на их сурово-сосредоточенные лица, ему вдруг захотелось задать им вопросы, – они, быть может, и правда прозрели духом, – ответы на которые не принимало сердце его. Взгляд самого старого отшельника, облаченного в грязные отрепья – видно, он дал зарок не стричься, не мыться, дабы не отвлекать мысли свои о боге заботами о теле, – встретился с взглядом Джалалиддина, и он решился.

– Могу я спросить тебя, о познавший! Скажи, отчего скорбит сердце?

Взгляд старика остановился на нем в недоумении: кто это прервал его мысль? Он помолчал – Джалалиддину казалось, что старик прислушивается к эху, которое вызвали в нем слова, – потом хрипло, точно не говорил годами, произнес:

– От многих душ исходит голос скорби, а от некоторых – звук бубна. Сколько я ни гляжу в свое сердце, и в нем раздается голос скорби, а звука бубна все нет!

– А разве происходит что-либо от усилий раба божьего? – спросил снова Джалалиддин, боясь упустить мысль старого аскета обратно в океан сосредоточенности.

– Нет! Но без усилий тоже не происходит! Если ты проведешь у чьих-либо дверей год, он в конце концов скажет: «Войди за тем, для чего стоишь!» Стой пятьдесят лет у дверей его, я тебе порукой!

Отшельник умолк. Джалалиддин припал к его черной, как корень, руке. Этот нищий старик был щедр: дал в поручительство все, что имел, – самого себя.

Темны были слова отшельника. Но Джалалиддин услышал в них отзвук своих стремлений. Голос бубна, веселый, счастливый, должен снова зазвучать в его сердце, как звучал некогда в детстве, а потом в Ларенде. Не пятьдесят, сто лет готов он был стоять в ожидании. Но где эти двери? И как стоять?

Джалалиддин вернулся в Конью и тут узнал, что в его отсутствие тихо, как жила, не жалуясь, но все ожидая его, угасла Гаухер. Его жемчужина, белая, светящаяся жемчужина сердца его, Гаухер, что увековечила его облик в детях, – какую еще милость может оказать женщина любимому мужчине? Гаухер, благодаря которой познал он в Ларенде гармонию полного слияния с миром, на миг услышал в сердце своем голос бубна!

От сознания непоправимой вины своей голос скорби зазвучал в его сердце с такой силой, что слышен стал каждому, кто внимал его поучениям и проповедям. Мудрецы говорят: «Сердце – море, а язык – берег. Когда море вздымает волны, оно выбрасывает на берег то самое, что в нем есть».

И завистники улемы, прикусившие было языки при виде иджазе, полученных Джалалиддином в Дамаске и Халебе, снова зашипели по-змеиному. Не пристало, дескать, богослову идти против воли Аллаха и горевать о смерти раба его, да к тому еще женщины! Видать, незрел еще, слишком молод наследник Султана Улемов, чтоб занять его место.

А скорбь все яростней занималась в сердце его. Да, он незрел, не может он заниматься другими, не составив отчета о себе.

Земля, скрывшая от него его жемчужину, жгла ему ноги. Не в силах оставаться больше в городе, он пешком ушел один туда, где был когда-то счастлив. Ушел, чтобы упиться своей скорбью, как упиваются горькие пьяницы, – до смерти, или воскреснуть духом на ледяных ручьях среди гор, окружавших Ларенде.

Здесь, у горного ключа на яйлах Карадага, и застал его дервиш, принесший свернутое в трубку письмо.

Чем-то родным, но давно забытым повеяло на него от скорописи без точек, от угловатых букв с убегающими хвостами. Неужели он, неистовый наставник Сеид Бурханаддин? Десять с лишним лет не видел он этого почерка… Как дошло сюда, за тридевять земель, письмо из Термеза, давным-давно занятого монголами?.. И жив ли он, Сеид, или это свет погасшей звезды?

Сеид Бурханаддин писал: услышав в Термезе о смерти учителя своего Султана Улемов, он оплакал его, сотворил молитву за упокой души и, сорок дней постясь и бодрствуя по ночам, свершил поминальный обряд.

Сын Султана Улемов, его ученик и воспитанник остался теперь один. И он, Сеид, должен заместить ему отца – недаром тот звал его своим наместником. Во что бы то ни стало он должен разыскать Джалалиддина, чтобы стать ему опорой, когда иссякнут силы его на опасном и изнурительно трудном пути к истине. Но пока добрался до Коньи через пустыни, реки и горы, прошел год. И вот теперь Сеид ждет своего воспитанника, сына своего шейха в султанской столице, уединившись в мечети Синджари.

Джалалиддин приложил письмо к глазам. Потом ко лбу. Недаром, воистину недаром прозвали его воспитателя Сиррдан – Тайновидец. Как он угадал, как узнал тайную нужду его, о которой сам Джалалиддин лишь смутно догадывался? На всем белом свете Сеид был теперь единственным человеком, перед которым мог открыться он в надежде укрепить сердце свое.

Вслед за дервишем, принесшим письмо, не медля ни мгновения, Джалалиддин спустился в Ларенде. Кони были уже готовы, и той же ночью они поспешили в Конью.

Сеид вышел ему навстречу из мечети. Они обнялись и долго стояли, припав друг к другу, – молодой печальный красивый улем и старый оборванный подвижник. Сквозь халат почувствовал Джалалиддин, как худ его наставник. Глянул в лицо: кожа да кости. Крючковатый нос заострился, щеки ввалились, во рту не осталось зубов. Но запавшие, прикрытые нависшими седыми бровями глаза горели еще яростней, еще неистовей, чем прежде.

С почтением, как отца своего, проводил он Сеида в медресе Гевхерташ, уступил ему свою келью.

Сеид тут же начал: не с ответов, с вопросов. По шариату и толкованию хадисов, по астрологии и медицине – в ней мало кто смыслил больше Сеида, ибо учился он врачеванию тела у одного из учеников ученика самого Абу Али ибн Сины.

То был самый строгий экзамен, который когда-либо доводилось держать Джалалиддину.

С каждым ответом светлело суровое лицо подвижника. Наконец он вскочил и порывисто склонился перед молодым улемом.

– В науке веры и знании явного, – молвил Сеид, – ты превзошел отца своего. Но отец твой владел и наукой постижения сокровенного. Я удостоился этой науки от отца твоего, моего шейха, и теперь желаю повести тебя по пути, дабы и в знании сокровенного стал ты наследником, равным родителю своему.

Джалалиддин с радостной решимостью преклонил колена, тем самым принимая покаяние, или, как говорили суфии, тауба, что означало: отныне он целиком отдается в руки наставника, чтобы тот повел его по пути самосовершенствования.

Так начался его путь к себе.

ЗНАТЬ И БЫТЬ

Солнце уже поднялось высоко, его лучи нещадно накалили мостовые. С колотящимся сердцем добрел Джалалиддин до старой мечети Синджари и, откинув кожаный полог, вошел внутрь. Затхлая тьма на мгновение ослепила его. Он остановился, тяжело переводя дыхание, с облегчением чувствуя, что раскаленный утюг солнца больше не жжет его плечи. И подумал, что в радостной решимости, с которой он принял когда-то слова Сеида, была немалая доля облегчения: снова ответственность за него самого пала тогда на плечи наставника. Теперь же, на старости лет, никому он не мог ответить за себя, кроме Истины.

Приглядевшись к полумраку, Джалалиддин заметил на вытертом ковре спящего бедняка. Ладони сложены под головой, ноги подобраны к животу. Сон как смерть – усталый, безмятежный. И правда – у бога за пазухой.

Поближе к мимбару старый дервиш, поджав под себя ноги, беззвучно шевелил губами, водя пальцем по строкам раскрытой на подставке книги, да два послушника зубрили урок.

По вытертым циновкам поэт направился к дальнему, правому притвору. Оттуда дверь вела когда-то к кельям, где нашел себе пристанище Сеид, придя в Конью.

Джалалиддин тронул дверь рукой. Она не поддалась, – совсем, видно, сил не стало. Но нет, дверь заколочена. Да и кельи, наверно, давно порушились – сорок лет назад уже едва стояли, а он сюда давно не заглядывал. И с грустью подумал он, что, как все старики, принимает за сущее то, чего уже давным-давно нет, и удивляется, не находя пути в минувшее.

Ну что ж, и здесь, в притворе, его никто не посмеет тревожить, пока, словно загнанная лошадь, он не наберется сил перед последним переходом. Как путник, не переберет в уме все развилки и перекрестки дорог, чтобы убедиться – и вправду цель недалека.

Он опустился на колени.

Не будем и мы с вами, читатель, тревожить старого поэта и оставим его на время летним днем 1270 года в мечети Синджари в Конье советующимся с самим собой, ибо прежде, чем продолжать рассказ, надо нам выяснить, что подразумевали суфии под знанием сокровенным и по какому пути повел молодого Джалалиддина его воспитатель, неистовый Сеид Бурханаддин, по прозвищу Тайновидец.

Суфийская традиция разделяла путь самосовершенствования и самопознания на три основных этапа. Первый этап – шариат, то есть буквальное выполнение откровенного закона, запечатленного в Коране и преданиях о пророке Мухаммаде, был, собственно говоря, подготовительным. Он не является еще вступлением на путь, ибо обязателен для каждого правоверного мусульманина. Но обязателен он и для суфия: только освоив положения и догматы ислама, можно идти дальше, вступить во второй этап – тарикат, что и означает собственно путь.

Первая подготовительная ступень – шариат – у суфиев соответствовала логическому познанию, которое именовалось наукой явной. Не отрицая значения логического познания, суфии утверждали, что оно ограничено, ибо ему доступны лишь признаки, свойства, качества или, как они говорили, атрибуты, а не субстанция, не суть, то есть то, что «через истину, но не сама истина». Логическое познание происходит путем расчленения – анализа и синтеза. Но поскольку-де сущность божественной Истины абсолютна, она, мол, не допускает ни анализа, ни синтеза и понять ее логическим путем невозможно.

Суфии считали, что за восприятием рассудка есть другая форма восприятия, называемая откровением. Только откровением постигается скрытое. И добытое этим путем знание называлось знанием сокровенным. То, что постигается откровением, логике недоступно, как внешним чувствам недоступно постижение логических категорий.

Трудами советских ученых, и прежде всего известного ираниста Е. Э. Бертельса [7]7
  7. Е. Э. Бертельс, Избранные труды. Суфизм и суфийская литература. М., 1965.


[Закрыть]
, было показано, что суфийские шейхи, по сути дела, занимались экспериментальной психологией. В результате строжайшего самоограничения и целеустремленности, путем самонаблюдения они выработали в себе такие качества, как несокрушимая воля, бесстрашие, позволявшее с улыбкой встречать смерть, умение «читать мысли», вызывать гипнотические состояния и у себя, и у других, которые в те времена должны были неизбежно восприниматься как нечто сверхъестественное, чудесное, и укрепляли чудотворную славу суфийских шейхов. Но то, что суфиям представлялось отчужденным, как бы надсознательным, по сути дела, есть не что иное, как область подсознания. Тарикат, таким образом, позволял суфию, говоря современным научным языком, овладеть методикой психоанализа и управлять подсознательным в себе и других.

По этому пути и повел молодого Джалалиддина его наставник.

Образ пути, дороги к истине, по мнению Е. Э. Бертельса, породил и образ стоянки – макам, каждая из которых представляла собой устойчивое психическое состояние, свойственное путнику на данном этапе пути.

Первой стоянкой в начале пути считалось покаяние («тауба»), полностью менявшее психологическую ориентацию обращенного, который отныне устремлял все свои помыслы только к истине, к абсолюту. То самое покаяние, которое принял двадцатипятилетний Джалалиддин, опустившись на колени перед своим воспитателем в день их первого свидания в Конье.

За стоянкой покаяния следовала – осмотрительность («вара»), выражающаяся в строжайшем различении между дозволенным и запретным. Эта осмотрительность касалась прежде всего пищи.

Из осмотрительности вытекал переход к третьей стоянке – воздержанности («зухд»). Начиная воздерживаться от запретного, путник все последовательнее проводил этот принцип, воздерживаясь от излишка – от хорошего платья, пищи, от всего, что удаляет его помыслы от истины, от всего преходящего, невечного, расширяя воздержание до отказа от всякого желания.

Воздержание приводило путника на стоянку нищеты («факр»). Нищета как отказ от земных благ вытекала из последовательно проводимого воздержания. Но в дальнейшем под нищетой понималась не столько материальная бедность, сколько сознание, что все без исключения, вплоть до психических состояний, не является достоянием личности путника.

Поскольку нищета и воздержание связаны с неприятными переживаниями, за ними с необходимостью следует стоянка, называющаяся терпением («сабр»). Здесь суфий учится покорно принимать все, что трудно перенести. Как выразился один из столпов суфизма, Джунайд, «терпение есть проглатывание горечи без выражения неудовольствия».

Со стоянки терпения путник движется к стоянке упования («таваккул»). Здесь представление о жизни связывается с единым днем, даже мигом и отбрасывается всякая забота о завтрашнем дне. Вот почему суфии часто называют себя «людьми времени», то есть людьми, живущими нынешним мигом. То, что минуло, уже не существует, то, что грядет, еще не существует. Здесь явственно намечается связь с представлением о том, что мир творится и уничтожается каждый миг.

Последние две стоянки подводят путника к концу тариката, называемого приятием, или покорностью («риза»), то есть «спокойствием сердца в отношении предопределения». Это такое состояние психики, когда любой удар или любая удача не только переносятся спокойно, но даже и представить себе нельзя, чтобы они вызвали огорчение или радость. Личная судьба да и вся окружающая действительность перестают иметь для него какое-либо значение. Состояние весьма близкое к тому, которое древние греки именовали «непоколебимостью».

Здесь, по мнению теоретиков суфизма, заканчивается путь – тарикат – и начинается последняя стадия совершенствования, именуемая «хакикат», то есть реальное, подлинное бытие. Достигнув ее, суфий именуется ариф – познавший. И постигает-де, конечно, интуитивно, самую сущность истины. Отсюда и еще одно самоназвание суфиев – «люди истинного бытия», то есть способные к интуитивному познанию истины. Таким образом, традиционная суфийская доктрина как доктрина идеалистическая считала возможным, пусть интуитивное, но познание абсолютной истины и здесь изменяла диалектике. Практически же, достигнув ступени «хакикат», суфии всего-навсего приводили свою психику в такое состояние, при котором их сознание как бы растворялось в объекте созерцания.

Три ступени – шариат, тарикат и хакикат – как легко прослеживается, соответствовали трем ступеням познания у суфиев. Первая – «уверенное знание». Оно объяснялось таким сравнением: «мне не раз доказывали, я твердо знаю, что яд отравляет, огонь жжет, хотя я и не испытал этого на опыте». Эта ступень обычного логического познания.

Вторая ступень – «полная уверенность». «Я сам, своими глазами видел, что яд отравляет, огонь сжигает». Это опытное знание.

И, наконец, последняя ступень – «истинная уверенность». «Я сам, приняв яд, испытал его отравляющее действие, я сам горел в огне и так убедился в способности яда отравлять, а огня жечь». На этой ступени – соответствующей этапу хакикат, по мысли суфиев, происходит полное слияние субъекта с объектом, наблюдающего с наблюдаемым и идентификация, растворение первого в последнем.

Все три ступени лаконично передавались триадой глаголов: «Знать, видеть, быть». Обратим внимание на связь между крайними членами триады «знать» и «быть». Совершенный человек, по мнению суфиев, овладев знаниями, должен был привести в соответствие с ними свой нравственный и житейский опыт. Мало того, они считали, что знание, отделенное от личной нравственности познавшего, не только бесполезно, но и губительно. Оно ведет к тому самому лицемерию, в котором погрязло казенное богословие.

Так суфии устанавливали зависимость между наукой и этикой, между рассудком и чувством, между правдой-истиной и правдой-справедливостью.

Прохождение тариката требовало огромных специальных знаний. Тот, кто самостоятельно на свой страх и риск пытался проникнуть в тайны подсознания или, как говорили суфии, овладеть знанием сокровенного, рисковал поплатиться здоровьем, разумом и самой жизнью. Поэтому считалось: «Кто не имеет шейха, у того наставник – дьявол».

Всякий, кто желал следовать по суфийскому пути самосовершенствования, должен был избрать себе духовного наставника и под его руководством пройти тарикат.

Подобно современным психоаналитикам, опирающимся в исследовании подсознательного на сферу сексуальности как одну из основ эмоциональной жизни, суфийские шейхи полагали, что в отличие от шариата, где человека ведет рассудок, во время прохождения тариката его поводырем является любовь. Если помнить, что истину они символически именовали любимым, возлюбленным, а себя – влюбленными, то можно сказать, что они в совершенстве использовали такое психофизиологическое явление, как сублимация, то есть возможность переключения чувственности в область духовности.

Суфии полагали чувственно-интуитивное познание высшей формой познания вообще. И потому каждый суфийский шейх считал необходимым развить в своих учениках способности к метафорическому мышлению.

Но метафорическое, образное мышление, будучи областью искусства, закономерно привело к тому, что суфийские идеи нашли свое высшее и наиболее полное выражение в поэзии.

Поэтическая речь для видных шейхов была так же естественна, как естественно для философа изложение своих мыслей в абстрактно-логических категориях.

Конечно, не каждый, кто вступал на путь, мог пройти его до конца. Суфии говорили: «Благодать дается поровну каждому, но каждый воспринимает ее в меру своих способностей». В результате одного и того же пути – тариката вырабатывались различные характеры. На протяжении истории суфизма мы видим шейхов яростных и умиротворенных, суровых и благостных, неистовых и рассудительных, занятых лишь своими собственными отношениями с богом и ораторов, проповедников, воителей.

Здесь, конечно, сказывались время, среда, а также психофизические свойства и направленность как самого суфия, так и его наставника.

Наставник Джалалиддина был суров и неистов. Еще в Балхе, слушая поучения Султана Улемов, он приходил порой в такое возбуждение, что прерывал речь шейха возгласами, сам того не замечая, совал ноги в тлевшие под мангалом угли, пока, выведенный из терпения, тот не приказывал мюридам: «Выбросьте Сеида отсюда за шиворот, дабы не, мешал он нашему собранию!»

Но в отличие от Султана Улемов Сеид был не столь ригоричен. Подобно казенным богословам, Султан Улемов считал, например, употребление вина категорически запретным для кого бы то ни было, в том числе и для суфиев. «Вино, – говорил он, – превращает человека в похотливого пса, в грязную свинью». На это Сеид как-то заметил: «Тем, кого превращает, конечно, запретно, а тем, кого не превращает, – дозволено».

В противоположность своему шейху Сеид стал не проповедником, а подвижником. Часто настолько погружался в самосозерцание, что забывал обо всем на свете.

На старости лет его избрали имамом в одной из мечетей Кайсери. Сеид простаивал на молитве иногда по полдня, ни разу не вспомнив о прихожанах, которые должны были во всем следовать главе общины.

В конце концов он сам вынужден был отказаться от должности:

– Не обессудьте, правоверные! Во мне часто вскипает безумие, и я о вас забываю! Найдите себе благоразумного имама…

ИСКУС

Джалалиддин поднялся с колен. Сеид протянул руку, в которой оказалась власяница. Надел ее на молодого улема, перепоясал его поясом повиновения. С него тут же состригли его курчавую каштановую бороду, выщипали брови, обрили голову. И Сеид надел на него дервишскую шапку-серпуш.

С этого мига он был уже не улемом, не проповедником, не мударрисом. А одним из многочисленных мюридов Сеида Бурханаддина Тайновидца.

Мюрид – означает «вручивший свою волю». Он обязан во всем беспрекословно повиноваться шейху, исполнять каждое его указание и поручение, не задумываясь ни о его целесообразности, ни о его значении.

Искус, как обычно, начался испытанием решимости вновь обратившегося подчиниться воле наставника. Зная, что Джалалиддин унаследовал от отца неуемную гордыню, шейх решил прежде всего расправиться с нею.

И вот сын Султана Улемов, ученый, признанный светилами мусульманского мира, проповедник соборной мечети в султанской столице, настоятель медресе, принялся чистить нужники. Так повелел шейх. Он не давал ему никаких поблажек, скорей напротив – утеснял его себялюбие строже, чем в других мюридах. И Джалалиддин справедливо видел в этом знак особой любви.

Повеяло весной. Талая вода с гор переполнила каналы и арыки. А Джалалиддин, обвязав вокруг рта и носа кусок белой тряпки, все таскал кожаные ведра с нечистотами. Казалось, зловонные ямы не имеют дна. Это было похоже на правду: вешние воды к утру успевали залить все, что он выгребал за день. А по ночам, трижды омывшись в бане, он до петухов читал отцовские беседы, собранные в книге «Маариф» («Познание»). Наставник приказал прочесть ее сто и один раз подряд.

Джалалиддин выполнял уроки с радостным рвением. Лишения, которым он подвергал свое тело, утишали огонь, полыхавший в его сердце с того дня, когда он узнал о смерти своей Гаухер. И все же в глубине души он ждал, когда шейх скажет ему «довольно». Но Сеид молчал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю