412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Фиш » Джалалиддин Руми » Текст книги (страница 4)
Джалалиддин Руми
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:13

Текст книги "Джалалиддин Руми"


Автор книги: Радий Фиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

«Познать мир своей души и овладеть им, пожалуй, потруднее, чем овладеть миром земным, как некогда овладел им Александр Македонский. Но самое трудное ждет потом: все знать и понимать, и, глядя на безумство мира, не быть в силах что-либо изменить! Вот тягчайшее из испытаний».

Опознав в готовом прорваться негодовании своего старого противника, Джалалиддин сразу совладал с ним. И мускул не дрогнул на лице. Все так же мерно шелестя, ползли бесконечным кольцом по плитам пола четки.

Он знал, откуда явился этот гнев – тоже отцовское наследство. Редко выходил из себя суровый, непреклонный Султан Улемов, но уж если выходил, то гнев его был страшен, как гром.

Впервые поразил он Джалалиддина во время последней пятничной проповеди в соборной мечети Балха. Но там хоть была серьезная причина, а вот на привале перед Багдадом…

ДАРУ-С-САЛЯМ

Прислонившись к слоновой ноге пальмы, они с братом утоляли голод сыром, завернутым в тонкие просяные лепешки.

Тело ныло от усталости: позади были пустыня Дашти Кабир, горные перевалы Курдистана. Последний ночной переход измучил всех, даже отца, хоть после Нишапура он тоже ехал в намете, на верблюде. Но отец торопился и не велел развьючивать.

Пока погонщики укладывали верблюдов в жидкой тени деревьев, остальные ушли трапезничать в караван-сарай.

Наслаждаясь прохладой, мальчики жевали и с любопытством глядели на древнюю дорогу, по которой когда-то ездили еще цари Вавилона, на торговцев, предлагавших прямо с осликов сыры, лепешки, финики – они были здесь до удивления дешевы, на дымящиеся жаровни.

Стояло раннее утро. Но дорога была оживленной – чувствовалось, что столица халифата рядом. Промчался гонец на сером белуджистанском верблюде-иноходце – говорили, что они могут проделать с восхода до заката целых тридцать ферсахов. Мужчины в длинных рубахах с высоким воротником, в светлых легких халатах, рабыни с корзинами на головах, в ярких цветастых одеждах, дома с широкими въездными воротами в центре трехчастного фасада – все здесь было чуждым и странным.

Брат прислушался к крикам торговцев, подтолкнул Джалалиддина локтем:

– Стоило ли мучиться над арабской грамматикой, если тут каждый торговец знает по-арабски!..

Джалалиддин хмыкнул, но не повернулся. На дороге появился караван. Что-то в нем показалось ему знакомым, но что, он не мог разобрать. Только когда караван приблизился, Джалалиддин вскочил и бросился к вожатому. Он не ошибся – то были земляки, балхцы.

Весть о том, что здесь остановился Султан Улемов со своими мюридами и среди них – один из старейшин торгового сословия Балха Шарафаддин Лала, так поразила балхских купцов, что они решили сделать стоянку.

Новостей из дома, однако, они сообщить не могли, ибо отправились из Балха много раньше по кружной дороге – их нежный товар не выдержал бы сухости пустынь. Желая хоть чем-то одарить земляков, купцы раскрыли один из тюков. В нем была балхаи – вяленая дыня, которую готовят только в их родном городе.

Джалалиддин с детства дивился мастерству резчиков – тонкой непрерывной спиралью снимали они с дыни всю мякоть до самой сердцевины.

Он уткнулся лицом в янтарные сплющенные пластины и услышал тонкий сладкий аромат родины. То был ее последний привет.

Но Султана Улемов встреча с земляками не смягчила: казалось, его уже ничто не связывает с Балхом.

После трапезы к нему подошли два погонщика.

– Дальше сегодня не пойдем. Верблюды устали!

– Не время отдыхать!

Отец что-то еще долго втолковывал им, но на все его слова был один ответ: «Верблюды устали!» И вдруг рукав отцовского халата взвился над головой, громадная сухая ладонь опустилась на щеку погонщика. Тяжелая была рука у Султана Улемов – он сбил обоих на землю одним ударом. Никто даже не успел опомниться.

– К верблюдам, шлюхины братья!

Верблюды и правда устали, но, главное, погонщикам хотелось досыта наговориться с земляками. А отец не терпел лжи. Столь ли велика была, однако, эта ложь, чтобы поднимать из-за нее руку на малых сих? И куда он так торопился?

Теперь-то Джалалиддин понимал, что маленькая хитрость погонщиков оказалась лишь последним толчком, чтобы прорвалось негодование, скопившееся в душе отца. В Багдаде стало ясно и другое: отчего так торопился Султан Улемов. Но тогда его гнев, а пуще всего брань до смерти напугали мальчиков.

Часах в двух от халифской столицы их остановили. Времена были смутные, и на всех дорогах стояли заслоны. Караван окружили стражники-арабы.

– Откуда и куда вы идете?

Отец, с самой стоянки не показывавший лица, откинул полог:

– От бога идем мы и к богу придем, – возгласил он по-арабски. – Нет власти иной, кроме власти Аллаха. Мы идем ниоткуда и придем в никуда!

Стража оторопела. Арабы благоговеют перед словом, сказанным на языке пророка. А смысл слов и тон, которым произнес их этот странный путник, были устрашающи. Воины не решились ни остановить караван, ни отпустить его. Отрядив гонца к шейху шейхов Багдада Сухраварди, они последовали к городу вместе с караваном.

Когда гонец доложил, что к Дару-с-Саляму, то есть Обители Мира, как на официальном языке называлась столица халифата, приближается караван, судя по всему, идущий из Хорасана, с которым следуют улемы и дервиши, и передал странные слова, шейх Сухраварди решил:

– Это может быть только Бахааддин Велед из Балха, ибо по нынешним временам никто, кроме него, таким языком не изъясняется.

Сухраварди, один из виднейших богословов Багдада, тот самый, что, пытаясь предотвратить поход против халифа, ездил послом к хорезмшаху Мухаммаду, знал всех виднейших шейхов и суфиев своего времени. Ведома была ему и распря меж улемами шахского двора и Бахааддином Веледом. И ежели теперь знаменитый шейх и проповедник покинул владения хорезмшаха, то, каковы бы ни были причины, это на руку благословенному халифскому дому Аббаса. Следовало оказать путникам самый почетный прием, дабы все благочестивые мусульмане видели уважение повелителя правоверных к мужам веры, коих преследует нечестивый хорезмшах, дерзнувший простереть святотатственную длань свою к халифскому престолу в Багдаде.

Когда показались стены халифской столицы, навстречу каравану выехала из ворот внушительная процессия во главе с самим шейхом Сухраварди на белом муле.

Сухраварди спешился за несколько шагов. Подошел к откинувшему полог Султану Улемов. Тот позволил шейху шейхов Багдада поцеловать край своего платья. Однако предложение остановиться у него в особняке учтиво, но твердо отклонил. Улемам-де больше пристало ночевать в медресе, тем более что, как бы ни хотелось путникам продлить пребывание в Обители Мира, они уже завернулись в плащ паломничества и, если на то будет соизволение божие, немедля отправятся дальше в Мекку.

Они въехали в город по мосту Нахрване, перекинутому через быстрые мутные волны Тигра.

Отец был по-прежнему непроницаемо замкнут. Но глаза его горели, и в раскаленно-белом пламени гнева поблескивали темные искры гордыни.

Впрочем, скорее это лишь мнилось Джалалиддину теперь, через много лет, а тогда не мог об отце он даже мыслить такими словами. Да и не понимал он тогда, что гнев и питается гордыней, и сам порождает ее, подобно тому, как пламя, возгораясь на углях, оставляет после себя только угли да пепел. И если научился Джалалиддин задувать в себе вспышки гнева, то оттого лишь, что лишил его пищи – неуемной отцовской гордыни. Но это отнюдь не сделало Джалалиддина смиренным: не зря евнухи духа считают его дерзким еретиком. Что поделать, страсть всегда кажется евнухам дерзостью.

Да, он, Джалалиддин, пожалуй, превзошел Бахааддина Веледа, и этим он немало обязан победе над отцовской гордыней, которая затемняет взор гневом нетерпимости…

Они медленно продвигались по багдадским улицам. День угасал. За решетками окон кой-где уже возжигали светильники. Но небо над дворцами, башнями, минаретами и домами, бескрайнее удивительное зеленое багдадское небо еще светилось ярким светом, точно вбирая в себя все великолепие этого города, тонувшего в полумраке сумерек.

Как полагалось духовному лицу, шейх Сухраварди, верный слуга халифского дома Аббасидов, одарил Султана Улемов знаками внимания, выражавшими почтение к духовным заслугам гостя: сам сопроводил его до медресе, ввел в лучшую келью и даже собственноручно снял с него покрытые дорожной пылью высокие сапоги. Отец все это принял как должное.

Но когда после вечерней молитвы в медресе пожаловала вереница слуг и рабов, предводительствуемая хлебодаром самого халифа Абу-л-Аббаса Ахмеда-ан-Насира Лидиниллаха, неся на подносах, прикрытых круглыми медными крышками, яства с дворцового стола, фрукты в плетеных корзинах, для любования, йеменский тростниковый сахар в запечатанных гипсом ивовых трубках и в довершение всего блюдо с золотыми египетскими динарами, снова взыграла гордыня Султана Улемов.

– Мы всем обеспечены в достатке. А богатому и здоровому не пристало принимать подаяние.

Отказавшись таким образом от даров повелителя, он повелел отправить яства в богадельни, а деньги раздать дервишским обителям Багдада.

Шейх Сухраварди понял, что, заботясь о собственной непогрешимости, гость почитает дары халифа для себя харамом. И, огорченный, удалился.

Он не ошибся. В ответ на вопросительные взгляды мюридов, Султан Улемов счел нужным пояснить свой поступок, ибо как-никак халиф считался не только светским повелителем.

– Прими я подношение халифа, предавшегося вместо попечения об общине пророка пению, музыке и вину, от него могла быть отвращена кара господня!

Султан Улемов считал себя прямым орудием аллаха, ни больше, ни меньше.

Сыновья балхского богослова были наслышаны о роскоши и безнравственных развлечениях двора, несовместимых с саном халифа. В Багдаде ссылались на изречение пророка: «Трем играм сопутствуют ангелы – конским скачкам, состязаниям в стрельбе и забавам мужчины с женщиной». Но, во-первых, иснад, то есть цепь передатчиков этого изречения, была признана ортодоксальными улемами недостоверной, а во-вторых, оно никак не оправдывало ни петушиных, перепелиных и бараньих боев, всенародно устраиваемых в столице, ни пиров с винопитием, на которых в знак приветствия бросали друг другу цветы, слушали музыку и пение рабынь, скрывавшихся за занавесью, а иногда и вовсе открытых взорам. Рассказывали даже, что на пирах кадии, коим вменялось в обязанность блюсти шариат, сами переодевались в пестрые платья и отцеживали спьяну вино от осадка через собственные бороды.

Джалалиддин вспомнил, с каким брезгливым трепетом слушал он о непотребстве халифа… Что сказал бы теперь отец, если бы узнал, что, его богобоязненный сын сам ввел обычай во время маджлисов слушать игру на флейте – нае и лютне – ребабе, петь стихи собственного сочинения, мало того – плясать под музыку, позволял женщинам участвовать в этих собраниях и осыпать его цветами?!

РЕБАБ

Ах, музыка, любимый его ребаб! Быть может, самая сильная его привязанность на свете. Пожалуй, и стихи слагал он именно оттого, что их музыка способна полнее выразить смысл, никогда полностью не умещающийся в слове. Ничто на свете так не раскрепощает скрытые в человеке душевные силы, не освобождает его от мелочей, от суеты каждодневных забот, не обращает к собственному духовному миру, как музыка и танец. «Ученые споры, – повторял он своим ученикам, – так часто разделяют людей, но танец и музыка, как ничто другое на свете, выявляют людское единство».

 
Язык любви – язык ребаба
Един для турка, грека и араба.
 

Не странно ли, что сам, будучи проповедником-суфием, Султан Улемов яростно восставал против музыки? Ведь еще за сто лет до него почитаемый шейх Абу Саид в Нишапуре, да и многие другие, устраивали «сэма», или, как говорили латиняне, «аудициа беатифика», то есть блаженное слушание музыки и пения, причем не только коранических сур, но и любовных стихов.

Практики и теоретики суфизма, разработавшие учение о «тарикате», то есть «пути» к нравственному самосовершенствованию и слиянию с абсолютом, определили ряд устойчивых психических состояний, достигаемых неустанными стараниями «путника». Эти состояния они назвали «макамами», то есть «стоянками». Но для них не осталось тайной, что наряду с устойчивыми психическими состояниями на «путника» налетают кратковременные, как порывы ветра, настроения. Такие порывы они называли «халь», как греки назвали их «экстазом», а мы бы назвали – вдохновением. В отличие от «макамов» «халь» хотя и являлся наградой за долгое и неустанное самоотвержение, но тем не менее не мог быть вызван усилием воли или стараниями самого путника, так же как не может быть вызвано вдохновение, хотя дается оно только тем, кто все свои помыслы устремляет к одной цели. Тонкие знатоки человеческой души, видные шейхи заметили, что музыка является едва ли не единственным средством, способным приблизить состояние «халь».

Музыка, любимый ребаб помогли ему, Джалалиддину, не разумом, а всем существом своим слиться с людьми и миром, ощутить себя всемогущим, совершенным человеком, равным богу. Недаром все, кому выгодно разъединение людей, расчленение мира, отчуждение сущности от явления, с такой злобностью пытались вырвать у него из рук это единственное оружие.

Каких только наветов и клевет не приходилось ему опровергать, с какими только опасностями не встречался он из-за пристрастия своего к ребабу. В последний раз это было лет пять назад…

В то утро после бессонной ночи, проведенной вместе с Хюсаметтином над их общей книгой, ему не сиделось дома. Потолки давили, стук плошек, шорох шагов, приглушенные голоса, словом, шум обычной жизни, шедшей за стенами с постоянной оглядкой на него – не выйдет ли трапезничать, не позовет ли, не спросит чего, – утомляли. Хотелось побыть совсем одному, наедине с собой.

Он тихо вышел через заднюю дверь, думая направиться за город, в виноградники. Утро стояло ослепительно яркое, в воздухе ни дуновения, что предвещало удушливо жаркий, томительный день, и, шагая вдоль крепостной стены, отвечая на поклоны редких прохожих, он вдруг вспомнил об укромном местечке возле рва у самых султанских ворот.

Здесь, под древней чинарой, с трех сторон укрытой кустами жимолости, под густое гудение шмелей, он уселся на землю и раскрыл том стихов Санайи. Возгласы стражников, топот копыт по настилу, скрип арб не мешали его уединению – то была жизнь, текущая помимо него, своим неизменным ходом.

Он углубился в чтение.

Переворачивая страницу, рассеянно поднял голову. Шагах в пяти, сложив руки крест-накрест на груди, стоял тщедушный маленький тюрок-факих. Жидкая бороденка его тряслась от страха, но в узких глазках сквозила медоточивая хитрость. «Разыскал все-таки! Наверное, давно стоит тут, не решаясь ни подойти, ни нарушить молчания».

Встретившись с его взглядом, факих опустил глаза и пугливо, точно почва могла каждый миг разверзнуться у него под ногами, приблизился. Согнулся до земли, вытащил из рукава и протянул бумагу.

Один из самых серых, бесталанных богословов Коньи, старик вечно был на побегушках у своих более удачливых и сановных сотоварищей по ремеслу: надеялся хоть на старости лет сподобиться назначения на должность настоятеля в самом захудалом медресе или помощника кадия в каком-нибудь городишке. Он бы и добился своего, но только если бы перестал добиваться. Пренебрегаемый и презираемый другими улемами, он был им нужен – каждый раз, когда предстояло неприятное поручение, в качестве жертвенной овечки выбирали его.

Что поручение и на сей раз выпало ему не из приятных, было видно по испугу бедняги. Джалалиддин догадался – снова дело идет о музыке, ибо его ушей успели достичь слухи о новом доносе, который принесли на него улемы главному кадию Коньи Сираджиддину:

«О глава учености, предводитель мудрости, опора шариата и наместник пророка, господин наш, ваше святейшество! – взывали к Сираджиддину богословы. – Отчего такая ересь, как пение и музыка, завелась и распространяется по нашей земле, заглушая хвалу, которую в мечетях возносят Аллаху правоверные?! Да исполнится надежда, что будет положен конец сему обычаю и будет вырван он с корнем!»

Приняв от старика свиток, Джалалиддин ничем не выказал досады. Спросил:

– От кадия?

– Истинно от кадия, господина нашего Сираджиддина! – откликнулся факих, успевший тем временем отступить на прежнее место.

Джалалиддин распечатал свиток. Тонким писарским почерком были выведены в нем вопросы по праву и логике, диалектике и красноречию, астрологии и алхимии, толкованию корана и медицине, о божественном и природном. Все эти вопросы считались каверзными, многие неразрешимыми, во всяком случае, задавшие их мужи – он-то их знал, – вряд ли сами могли на них ответить. Знания – как хлеб. Десять батманов хлеба нести легко, а вот съесть не просто. Откуда знать этим носильщикам хлеба учености, как его едят?!

А Сираджиддин хитрец! Сам бы не против издать фетву, запрещающую собрание с музыкой и плясками, которые отвлекают паству и ее подношения, коими кормились улемы. Но что поделать, если здесь, в Конье, простой народ любит музыку и стихи! Если Муиниддин Перване, всесильный управитель султанский, желая снискать народную привязанность, устраивает для Джалалиддина сэма, на которых присутствуют высшие сановники дивана и даже султанши!

Лучше бы уж не совались эти тупоголовые улемы со своим доносом. Но если донос получен, хочешь не хочешь, а разбирать его надо. Что ж, принесший донос от доноса погибнет.

– Каждого барана подвешивают за свои ноги, – ответствовал кадий Сираджиддин улемам. – Поскольку сей муж имеет силу от бога, негоже с ним тягаться. Он и в науках явных, а не только скрытых не имеет равных себе!

Кадий Сираджиддин, по крайней мере, умел отличить носильщиков от едоков. И знал, ибо по долгу службы приходилось ему не раз слышать стихи Джалалиддина, что тот пренебрег казненной ученостью не от невежества – сам съел раз в десять больше, чем любой из местных улемов мог натаскать в кладовые памяти, а оттого, что на пиршестве познания не мог удовольствоваться черствыми сухарями.

 
…Однажды ученый грамматик поднялся на борт корабля.
– Учил ты грамматику, кормчий? – спросил он, к рулю подойдя.
– О нет, не учил, ваша милость, не знаю грамматики я.
И молвил ученый спесиво: – Полжизни, знать, прожил ты зря.
Умолкнул обиженный кормчий, досаду в душе затая.
Но вот налетел в море ветер, и бездны разверзлись до дна.
– Умеешь ты плавать, любезный? – спросил его кормчий тогда.
– Нет, брат, не умею я плавать, ведь тело не держит вода.
– Что ж, – кормчий ответил спокойно, – всю жизнь, значит, прожил ты зря.
 

Джалалиддин пробежал глазами вопросы, коими улемы, не удержавшись, решили проверить слова кадия о его учености.

– Перо и чернила! – приказал он факиху, точно говоря: «Ну, сейчас мы расщелкаем ваши семечки».

Не спеша ответив на каждый вопрос, он свел их все воедино, подобно опытному лекарю, составляющему из многих горьких снадобий одну пилюлю, ибо обладал способностью за разными явлениями видеть единую суть.

Покончив с ответом, он помедлил мгновение, представляя, как вытянутся лица его экзаменаторов, когда проглотят они эту пилюлю, которую, запыхавшись от усердия, почтительно вручит им старик, смиренно стоящий теперь в отдалении. А затем со все возрастающим удовольствием принялся писать на обороте слова письма, в коем за внешним смирением – его требовали правила этой дурацкой, но, увы, неизбежной игры – сквозила явная издевка.

«Ученейшие мужи мира! Да будет ведомо вам, что «страсть к нагроможденным кантарам золота и серебра, меченым коням» и прочему, упомянутому в стихе четырнадцатом третьей суры Корана, а также медресе и ханаки предоставил я, покинув их, к услугам людей выдающихся и знатных. Ни на какой пост не претендую я, ни на что на свете не зарюсь, да будут обильными богатства этих господ, да вкусят они сладость мира сего. Мы же удалились от него в уединение. От славы заперлись у себя в доме. И даже запрещаемый, объявленный харамом ребаб выпустили бы из рук своих и вручили бы им, если бы был им он надобен. Ведь лишь от униженности и заброшенности ребаба взяли мы его в длани свои, ибо расположение к несчастным и униженным завещано мужам истины и веры самим пророком».

Опоздали, святейшие! Если раньше не удалось, то теперь и подавно никто не в силах отобрать у него ребаб. Придется вам проглотить пилюлю, как она ни горька…

Через несколько дней старик факих, всегда живший чужим умом, подражавший другим улемам, встретил в ювелирном ряду Аляэддина Сирьянуса и, не удержавшись, посетовал:

– Так-то оно так, сынок. Но ведь я прочел столько книг, что и на ишаке не увезти. И нигде не встречал ни строки, в которой было бы сказано о дозволенности вашего ребаба!

Сирьянус больше прочих мюридов Джалалиддина торжествовал победу над черными джуббе – эти длинные кафтаны колоколом носили все здешние богословы. Но в отличие от учителя он не был обязан облекать свои мысли в облатки ученой вежливости и не преминул воспользоваться этой свободой:

– Что поделать, отец, если ты читал их, как ишак, а потому и ничего не понял!

 
…Внемлите наставлениям моим
И предостережениям моим!
 
 
Дабы стыда и скорби избежать,
Не надо неразумно подражать.
 
 
В суфийскую обитель на ночлег
Заехал некий божий человек.
 
 
В хлеву осла поставил своего,
И сена дал, и напоил его…
 
 
Суфии нищие сидели в том
Прибежище, томимые постом…
 
 
Поймешь ли ты, который сыт всегда,
Чту иногда с людьми творит нужда?
 
 
Орава тех голодных в хлев пошла,
Решив немедленно продать осла.
 
 
«Ведь сам пророк – посланник вечных сил —
В беде вкушать и падаль разрешил!»
 
 
И продали осла, и принесли
Еды, вина, светильники зажгли.
 
 
«Сегодня добрый ужин будет нам!» —
Кричали, подымая шум и гам.
 
 
«До коих пор терпеть нам? – говорят. —
Поститься по четыре дня подряд?
 
 
Доколе подвиг наш? До коих пор
Корзинки этой нищенской позор?
 
 
Что мы, не люди, что ли? Пусть у нас
Веселье погостит на этот раз!»
 
 
Позвали – надо к чести их сказать —
И обворованного пировать.
 
 
Явили гостю множество забот,
Спросили, как зовут и где живет.
 
 
Старик, что до смерти в пути устал,
От них любовь и ласку увидал.
 
 
Один бедняге ноги растирал,
А этот пыль из платья выбивал.
 
 
А третий даже руки целовал.
И гость, обвороженный, им сказал:
 
 
«Коль я сегодня не повеселюсь,
Когда ж еще, друзья? Сегодня пусть!»
 
 
Поужинали. После же вина
Сердцам потребны пляска и струна.
 
 
Обнявшись, все они пустились в пляс.
Густая пыль в трапезной поднялась.
 
 
То в лад они, притопывая, шли,
То бородами пыль со стен мели.
 
 
Так вот они, суфии! Вот они,
Святые. Ты на их позор взгляни!
 
 
Средь тысяч их найдешь ли одного,
В чьем сердце обитает божество?
 
 
***
Придется ль мне до той поры дожить,
Когда без притч смогу я говорить?
 
 
Сорву ль непонимания печать,
Чтоб истину открыто возглашать?
 
 
Волною моря пена рождена,
И пеной прикрывается волна.
 
 
Так истина, как моря глубина,
Под пеной притч порою не видна.
 
 
Вот вижу я, что занимает вас
Теперь одно – чем кончится рассказ,
 
 
Что вас он привлекает, как детей —
Торгаш с лотком орехов и сластей.
 
 
Итак, мой друг, продолжим, – и добро,
Коль отличишь от скорлупы ядро!
 
 
***
Один из них, на возвышенье сев,
Завел печальный, сладостный напев.
 
 
Как будто кровью сердца истекал,
Он пел: «Осел пропал! Осел пропал!»
 
 
И круг суфиев в лад рукоплескал,
И хором пели все: «Осел пропал!»
 
 
И их восторг приезжим овладел.
«Осел пропал!» – всех громче он запел.
 
 
Так веселились до утра,
А утром разошлись, сказав: «Пора!»
 
 
Приезжий задержался, ибо он
С дороги был всех больше утомлен.
 
 
Потом собрался в путь, во двор сошел,
Но ослика в конюшне не нашел.
 
 
Раскинув мыслями, решил: «Ага!
Его на водопой увел слуга».
 
 
Слуга пришел, скотину не привел.
Старик его спросил: «А где осел?»
 
 
«Как где? – слуга в ответ. – Сам знаешь где!
Не у тебя ль, почтенный, в бороде?!»
 
 
А гость ему: «Ты толком отвечай,
К пустым уверткам, друг, не прибегай!
 
 
Осла тебе я поручил? Тебе!
Верни мне то, что я вручил тебе!
 
 
Да и слова Писания гласят:
«Врученное тебе отдай назад!»
 
 
А если ты упорствуешь, так вот —
Неподалеку и судья живет!»
 
 
Слуга ему в ответ: «При чем судья?
Осла твои же продали друзья!
 
 
Что с их оравой мог поделать я?
В опасности была и жизнь моя!
 
 
Когда оставишь кошкам потроха
На сохраненье, долго ль до греха!
 
 
Ведь ослик ваш для них, скажу я вам,
Был что котенок ста голодным псам!»
 
 
Суфий слуге: «Допустим, что осла
Насильно эта шайка увела.
 
 
Так почему же ты не прибежал
И мне об их злодействе не сказал?
 
 
Сто средств тогда бы я сумел найти,
Чтоб ослика от гибели спасти!»
 
 
Слуга ему: «Три раза прибегал,
А ты всех громче пел: «Осел пропал!»
 
 
И уходил я прочь и думал: «Он
Об этом деле сам осведомлен
 
 
И радуется участи такой.
Ну что ж, на то ведь он аскет, святой!»
 
 
Суфий вздохнул: «Я сам себя сгубил.
Себя я подражанием убил
 
 
Тем, кто в душе убили стыд и честь,
Увы, за то, чтоб выпить и поесть!..» [2]2
  2. Перевод В. Державина.


[Закрыть]

 
КОНЕЦ СВЕЧИ ПЕРВОЙ

…На лице Джалалиддина обозначилась улыбка. И застыла. Уж не чудится ли ему? Послышались приглушенные звуки ребаба.

Затрещал фитиль, пламя заколебалось. Чувствуя, как в нем под темными сводами, где-то в самых глубинах приближается отзвук экстаза, он потянулся к щипцам у подсвечника, снял нагар с фитиля.

Снова заговорили едва слышно струны ребаба. Неужто его сын Велед угадал мысли отца? Или, памятуя о том, как действует на отца музыка, решил направить в иную сторону ход его мыслей: в последнее время он явственно стал побаиваться его сосредоточенных ночных уединений. Вряд ли, скорее всего любимец истины Велед просто соскучился: стыдится лечь, раз отец бодрствует, вот и взял в руки ребаб, думая, что его не услышат.

Эта мысль погасила зарницы радости, направив его размышления по старому руслу, к тому далекому вечеру, когда они в багдадском медресе слушали слова отца о непотребстве халифа, развлекающегося запретными забавами.

Музыка – как женщина. Можно употреблять ее, точно наложницу, усыпляя в себе человека и теша скота, как употреблял халиф Насир Лидиниллах.

Но можно и любить ее, стремиться к слиянию с нею в единое и так сделать первый шаг к пробуждению в себе истинной человеческой сущности.

Сэма – блаженное слушание. И оно так же отличается от развлечений халифа, как любовь от похоти.

Да, он мог понять отца и сейчас. Султан Улемов знал, что такое сэма. И если все же ратовал против музыки, то на это у него была другая причина.

Сэма – пробуждение. Но узник в темнице не желает пробуждения: оно лишний раз подтвердит его плен. Тот же, кто заснул в розовом саду, просыпается с радостью, тем более что сны его были тягостны. Музыка для свадеб и праздников – не для траура.

«Все суфии до сей поры, даже такие великие поэты, как Санайи и Аттар, больше говорили о разлуке. Наша же речь – о свидании. В этом суть».

Султан Улемов весь принадлежал к прежней эпохе плача и стенаний. Его сын Джалалиддин предвещал новую.

Воистину благословенна судьба, что в Конье простой народ любит музыку и стихи. После того как он, Джалалиддин, прожил здесь почти полвека, звуки ная и ребаба, голоса певцов, и правда, стали слышаться в городе не реже, чем заунывное причитание муэдзинов. И когда хоронят кого-либо из его учеников, не хафизы, читающие Коран, не имамы идут впереди носилок, а музыканты и мюриды, пляшущие и поющие песни на стихи учителя, ибо лежит на носилках не просто мусульманин, а ашик, что значит влюбленный. Влюбленные же не умирают. «Не о разлуке, а о свидании наша речь…»

Но чтобы вести речь о свидании, надо было познать все виды разлук, подобно тому, как иные познают все сорта дынь, все виды начертания букв, все движения звезд.

И первая из них – разлука с родиной свершилась для него в Багдаде…

НЕСОСТОЯВШАЯСЯ КАРА

От проповеди, которую Султан Улемов по просьбе шейха Сухраварди прочел в соборной мечети Багдада, в памяти Джалалиддина осталось только великолепие ковров, устилавших пол, громады свисавших со свода светильников, дробивших пламя сотен свечей в граненых хрустальных подвесках, тесные ряды толпы, бороды улемов, но ни одного лица, ни одного слова из пророчески грозной речи отца, – верно, она повторяла уже слышанное.

Однако и сейчас, через полвека, стоило закрыть глаза, как перед ним в мельчайших деталях – до крохотного развода, похожего на молодой огурец, вставало пятно на обмазанной глиной стене в келье багдадского медресе, перед которой он провел бессонную ночь. На этой стене разыгрались перед ним страшные картины вечной разлуки с Балхом.

Не успели они вернуться из мечети, как по Багдаду разнеслась весть: войско Чингисхана, разрушив многие города Хорасана, обложило Балх.

Всю ночь напролет молились Султан Улемов, его сыновья и мюриды. О чем молился отец, сын не знал: лишь время от времени беззвучно шевелившиеся губы его вдруг произносили: «Хвала всемилостивому и всемогущему!»

Быть может, отец благодарил Аллаха за наказание нечестивых улемов, а может, за спасительное откровение, приказавшее ему покинуть Хорасан, как знать? Сам же Джалалиддин страстно и исступленно, в слезах, с отчаянием, в последней надежде просил милости к старой кормилице Насибе, к сестре своей Фатиме, к ее еще не рожденному ребенку, к Синану, ко всем друзьям его игр и занятий, ко всем, кого он успел узнать и кого даже ни разу не видел в родном городе. Собственно, все молитвы человечества сводятся к одной: «О боже, сделай, чтоб не свершилось то, что должно свершиться!»

Его мольбы остались без ответа. Чингисхан взял город. И в отместку за гибель любимого внука Мутугана, убитого в сражении, неподалеку от Балха, велел перебить всех.

Шах Мухаммад, как и предсказывал Бахааддин Велед, бесславно бежал и кончил земной путь где-то на пустынном песчаном острове в Каспийском море.

Сбылось устрашающее пророчество Султана Улемов. Но не сбылась предсказанная им кара. В Багдаде предсказал он ее и халифу Насиру Лидиниллаху. Но тот, вдосталь насладившись нечестием и пороком, спокойно умер своею смертью. Когда же через тридцать семь лет монголы захватили Багдад, то вместо него запихнули в мешок и умертвили пинками другого халифа, Аль-Мутасим Биллаха, который, правда, мало чем отличался от первого и вполне заслужил такую же кару.

Но было ли это карой? Ведь халиф умер, как жил, – избранником. Если монголы – бич божий, то он понес заслуженное наказание за совершенное преступление, испытал обоснованные страдания. Он пережил грех и падение в такие времена, когда для сотен тысяч людей мусульманского мира наказание было незаслуженным, страдание необоснованным, падение невинным.

Перенести зло, пусть самое несправедливое, но знать, что именно тебя избрали жертвой во искупление вины, пусть даже не твоей, когда тысячи людей обращаются в кости и прах, не сознавая, за что, лишь оттого, что оказались на пути чьих-то коней, – это не кара, а завидная судьба, достойная мученика суфизма Халладжа. За триста лет до монголов проповедовал он на площадях Багдада и возгласил «Ана-ль-хак», то есть «Я – бог (истина)». За что был бит плетьми, распят, обезглавлен, а тело его сожжено на той же площади, где он это сказал. Не потому ли, что он сознательно шел на пытки и вынес самые страшные страдания, его слова «Человек есть истина» приобрели для последующих поколений силу истинности?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю