Текст книги "Назым Хикмет"
Автор книги: Радий Фиш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Нет, он не ошибся в этом мальчике. Минули годы, и вот Абдулькадир сам стал мастером – пишет отличные стихи, даже книгу сумел выпустить... Давно печатается и Рашид. Еще полгода, год – выйдет на свободу Балабан и взорвется как бомба: в турецкой живописи такого еще не было. Художник-крестьянин. Что ж, пусть больше ни одна строка его собственных стихов не увидит света. Он может умереть – его ученики доскажут за него. Он сделал все что мог для турецкой культуры. Он может умереть. Ничто больше не привязывает его к жизни. Ни любовь... Ни дети... Своих так и не завел, а приемные выросли. Только горе приносил он всем, кто был ему дорог. И больше всего матери. Скоро ему стукнет пятьдесят – все она ему помогает, все она ему, а не он ей. Слепнет, и единственный сын ей не опора. А Пирайе? И не вдова и не жена. Двенадцать лет всегда двенадцать лет. Но для женщины еще страшнее этот срок, чем для мужчины. Она права – ей больше нечего здесь делать...
Недавно мать писала: Мюневвер, его кузина, узнав, что он болеет, просила разрешения приехать в Бурсу. Мюневвер... Ему в лицо пахнуло влажным ветром моря. Он увидел ее семнадцатилетней, свою кузину, той самой ночью в Каламыше, когда они сидели, свесив ноги в темноту, и молча глядели на звезды, крупные-крупные, на огни судов, выходящих из Босфора, на светящийся муравейник Стамбула... Ее тонкий профиль и губы, теплые, полуоткрытые... Ощущение, будто время остановилось, но не так, как теперь, когда он одинок, словно труп, а по-другому, когда время и вокруг тебя и в тебе неотделимо от песчинки каждой, от каждой капли в море, и от этих кораблей, огней и звезд, и мир огромен, вечен так же, как вы, вы оба...
Далеким эхом отозвалось это чувство в его могильном одиночестве, в его застывшем времени сейчас. Как хорошо, что он тогда нашел в себе силы оттолкнуть ее. Ей было бы всего двадцать четыре, когда она осталась бы вдовой при нем, еще живом... Что нужно ей теперь?
Он правильно ответил: пускай не смеет приезжать, он не желает. Но сейчас ей тридцать пять... Неужто?
Так пусть она его не видит стариком, зачем ей этот живой мертвец? Пусть хоть у одной женщины на свете останутся о нем одни счастливые воспоминания. Пусть помнит лишь ту ночь. Ничто не должно его привязывать сейчас, когда он может умереть... Двенадцать лет не прошли даром. Аб-дулькадир, Рашид, Ибрагим, ученики, любовь, стихи – все это было. Сейчас он может умереть.
ОТСТУПЛЕНИЕ
Зимой 1958 года в своей московской квартире Назым Хикмет читал друзьям турецкие стихи. Изредка поглядывал из-под очков на слушателей: какое, мол, впечатление они производят?
Потом захлопнул книгу.
– Великолепно, не правда ли? Впервые заговорил по-турецки – и как заговорил! – великий Джелялэддин Руми... А знаете, перевел его мой ученик!
Я глянул на обложку: «А. Кадир». Под этим именем вступил в литературу бывший курсант Анкарского военного училища Абдулькадир Меричбою. За годы, прошедшие с того дня, когда Назым дал ему для перевода «Балкон» Бодлера, А. Кадир сделал достоянием турецкой культуры «Илиаду» Гомера, четверостишия Омара Хайама, поэзию Поля Элюара. Опубликовал три сборника стихов. В 1966 году он выпустил книгу, в которой поднял завесу тайны, окутывавшей процесс 1938 года в Анкарском военном училище. И эта книга стала событием в жизни страны. Публицист Четин Алтан писал в стамбульской газете «Акшам»: «Прочтя эту книгу, вы еще ясней осознаете, в каком порочном кругу держали Турцию жалкие ничтожества, рабы приказов; как пугало, не менее страшное, чем инквизиция, десятилетиями держало в страхе людей нашей страны. Она не сама отстала. Ее умышленно держали в отсталости. Те, кто сейчас похваляется патриотизмом, в сущности, лишь юридические убийцы. Прочесть эту книгу и продолжать молчать, словно в рот воды набравши, значит разделить ответственность за черную страницу в истории турецкой юстиции, которая была вписана в нее 28 лет назад. Скольких погубил этот злосчастный заговор, сколько потеряла Турция!..»
Рассказывает А. Кадир
Никто из подсудимых не признал своей вины. Никто ни на кого не валил вины. Друзья доказали в эти трудные дни, что готовы к общей участи, как бы тяжела она ни была.
– Я марксист, – начал свое последнее слово Назым Хикмет. – Я один из двух поэтов, чьи стихи вошли в антологии, изданные за границей. В марксизме есть два течения: социализм и коммунизм. Я – коммунист.
– Прошу приказания запретить! – рванулся с моста прокурор. – Он и здесь занимается коммунистической пропагандой.
– О социализме и коммунизме – опустите! – приказал председатель.
– Я коммунист, а не социалист, – продолжал Назым, – Это мои взгляды, мои убеждения... Я никого не подстрекал к военному мятежу. Так коммунизм в нашей стране не победит. Сагитировав кучку курсантов, нельзя прийти к коммунизму...
Он обернулся в нашу сторону. Оглядел нас, потом снова обратился к суду, указывая на нас рукой.
– Жаль этих мальчиков, очень жаль! Не губите их, они ни в чем не виноваты. Не виновен и я... Это заговор против меня.
Губы у него задрожали: так ему было жаль нас. А мы забыли о себе. Лишь бы он был свободен. Мы-то отчасти чувствовали себя виноватыми: как-никак нарушали дисциплину. А он был совсем ни в чем не повинен. К тому же у него была молодая жена, дети. Это было бы слишком несправедливо... Но что бы он ни говорил – все было бесполезно...
25 марта 1938. Анкара
Женушка моя! Быть может, это последнее письмо, которое я пишу тебе отсюда, а может быть, первое из множества новых, что будут полны тоски по тебе. Во вторник в девять часов утра суд вынесет приговор. Вчера 24 марта мы произнесли свои защитительные речи... По совести, уму и закону во вторник должен быть зачитан оправдательный приговор... Если во вторник я выйду, то приеду немедленно. Пусть Джеляль позвонит после обеда часов в 15 по телефону 16-04 в Анкару, узнает результат у адвокатов и тотчас же сообщит тебе.
Вторник, 29 [марта 1938]
Женушка моя! Не огорчайся. Что поделать? Не было еще па сеете более неправедного суда. Я тотчас же опротестовал приговор, В кассационном суде справедливость, во всяком случае, должна быть восстановлена. Ты, наверное, уже слышала, я осужден на 15 лет. Сообщи эту черную весть матери сама. Пусть она не горюет. Мое единственное утешение – твои письма. Позднее напишу подробнее. Пришли мне твое большое фото...
1 апреля 1938
Женушка моя! Я так спокоен и тверд, что ты себе и представить не можешь, если только спокойствие и твердость могут что-либо решить. Удар был мгновенен. Словно я открыл и закрыл глава, и все минуло. И теперь я чувствую себя так, будто встал после долгой болезни. Тело мое разбито, но я доволен и весел. Пою песни, пишу стихи и в беспробудном сне наяву вижу твое лицо. Черты лица в тумане, но волосы пылают языками пламени... И я и мои адвокаты отлично провели защиту. Да и защищаться было не от чего. Чтобы не увидеть мою непричастность ко всему делу и осудить меня на 15 лет, нужно быть, мягко выражаясь, слепым... Господа, сидящие на судейской скамье, просто-напросто решили, что Назым Хикмет должен быть погребен заживо... Говорят, что военный кассационный суд прекрасное учреждение, не позволяющее нарушать закон. Посмотрим – в течение трех месяцев выяснится, справедливо ли это утверждение. Я не питаю надежды, но и не теряю ее. Я буду защищаться до последней возможности, предоставляемой законом каждому гражданину. До тех пор, пока смогу. О результатах не гадаю. Все предположения, основанные на законе и логике, на первом суде оказались столь далеки от истины, что трудно предположить, как все может обернуться... Единственная моя забота – ты. Что с тобой будет? Как я хотел бы сделать тебя счастливой, моя женушка! И какой несчастной ты стала из-за меня. Я погубил твою молодость, твое будущее. Отчего я не умер раньше?.. Скорбь по умершим – известно – длится недолго. Я не упрекаю никого, не пойми меня превратно, милая моя женушка. Просто, думая, что будет с тобой, я хочу умереть... Если это возможно, приезжай... Приезжай, хорошо?.. Приезжай...
Ожидая решения кассационного суда, мы провели с Назымом в анкарской военной тюрьме больше трех месяцев, – продолжает А. Кадир. – Жили в складчину. У нас скопилось курсантское жалованье. А у него денег почти не было. Готовили обед мы, ужин тоже, на его долю приходился завтрак.
Как-то он получил двадцать лир от своей тетушки.
И признался: «Говоря откровенно, ни медяка не осталось. Эти двадцать лир как с неба свалились».
Он аккуратно сложил бумажку, поместил ее в коричневый кошелечек. Как только нужно было расплачиваться, он тотчас его вынимал. Но мы между собой подумали: «А вдруг приговор утвердят, он-то глава семьи, у него на руках дети». И стали устраивать так, чтоб он не тратил свои деньги. «Вы мне ни за что не даете расплачиваться, ребята, – сказал он однажды, – Ну что же, считайте, что я у вас в долгу. Верну потом, мир тесен».
Через шесть лет, в 1944 году, когда я был в ссылке, кой-какие мои стихи попались ему на глаза. Назым сидел тогда уже в Бурсе. А я голодал. И конечно, все мои стихи были о голоде. «Ох-ох! Дайте-ка мне скорей его адрес, – сказал Назым товарищам. – Кажется, он там вот-вот умрет от голода!» И правда, я чуть не умер. Никто не давал мне работы.
Назым прислал деньги и письмо: «Я тут занялся ткацким делом. Деньги у меня есть. Начинаю выплачивать тебе долг по анкарской военной тюрьме». Назым был прав, этот мир тесней тесного. Но что с того, если я не смог вернуть ему и часть своих долгов...
...Три месяца родные Назыма Хикмета стучались во все двери. Мать и жена поэта написали обращение к меджлису. Показали его дяде Назыма Хикмета, заслуженному генералу, герою национально-освободительной войны, депутату меджлиса Али Фуаду Джебесою. Тот ознакомил с обращением большинство депутатов. И передал одному из адъютантов президента Ататюрка: «Непременно прочти паше!»
Первый президент Турции был болен раком печени, через полгода его не стало. Тем не менее адъютант прочел ему письмо матери и жены Назыма Хикмета. «Ты видишь, что со мной?! – ответил Ататюрк. – Такими делами я заниматься не в состоянии».
Пирайе с большим трудом удалось через знакомых передать письмо дочери маршала Чакмака. Она прочитала его отцу. Маршал рассвирепел: «Проси у меня чего хочешь, но не этого. Он виновен!»
Назым не знал об этом. Родные были уверены, что он запретит им использовать личные связи. Он был невиновен и не желал для себя никаких привилегий. Он требовал только справедливости.
Члены военного кассационного суда не решаются утвердить приговор: уж слишком явно он смахивает на расправу. Судьи не желают пачкать свое имя. Выясняется, что большинство в кассационном суде против утверждения приговора. Али Фуад-паша на радостях сообщает об этом Назыму.
Но радость была преждевременной. Перед последним заседанием суда каждому из его членов в отдельности разъясняют, что дело, мол, идет о высших интересах страны и тут колебания не уместны. Этой разъяснительной работы оказалось достаточно, чтобы члены трибунала заставили замолчать свою совесть: они как-никак люди военные, приказ есть приказ. Те, кто считал, что высшие интересы страны неотделимы от справедливости и законности, остались в меньшинстве. 28 мая 1938 года приговор утверждается. Назыма Хикмета переводят сначала в анкарскую гражданскую тюрьму, а затем отправляют в Стамбул...
1938. 28 мая
...Женушка моя! Наконец дело закончено. Приговор утвержден. Мы осуждены на пятнадцать лет. Не стоит огорчаться. Дело не в осуждении, а в том, что нужно было уничтожить Назыма Хикмета... Но я, несмотря ни на что, хочу жить. Жить прежде всего ради тебя...
...«Самые лучшие мужчины – это женщины», – сказал русский поэт Евтушенко. Кроме двух женщин, Джелиле-ханым и Пирайе, никто в Турции не осмелился протестовать против расправы над национальным поэтом страны. Ни одна газета ни строкой не обмолвилась о том, что происходило в военном трибунале Анкарского училища и в кассационном суде.
После смерти Ататюрка правительство Турции сменило ориентацию. Вначале оно еще вынуждено было маскировать свои симпатии к фашизму. Но через четыре года, когда, казалось, победа фашизма была близка, премьер-министр Турции Шюкрю Сараджоглу заявил германскому послу фон Папену, что он, Сараджоглу, «страстно желает уничтожения России» и что «русская проблема может быть решена... только если будет убита по меньшей мере половина всех русских, живущих в России». Была достигнута тайная договоренность, что Турция вступит в войну на стороне держав фашистской оси, как только падет Сталинград.
Но Сталинград не пал.
Неизбежный разгром фашизма заставил тогдашних правителей Турции срочно искать новых патронов. За несколько недель до конца войны они объявили войну Германии и подписали устав ООН.
По совету США в Турции была ликвидирована однопартийная система. Чтобы направить по безопасному для режима руслу недовольство масс, поднявшихся после разгрома фашизма на борьбу за свободу, была создана Демократическая партия. Точь-в-точь как в Америке – республиканцы и демократы.
США согласились предоставить турецкому правительству военную и экономическую помощь. Началась эпоха «доктрины Трумэна» и «холодной войны».
Сколь ни карманной была оппозиционность Демократической партии, она выступала против ненавистного массам однопартийного правления. И на первых порах в нее устремились многие люди, желавшие коренных изменений в стране. Среди требований оппозиции одним из главных была амнистия всем политическим заключенным.
И вот тогда, в преддверии выборов, назначенных на весну 1950 года, во время которых избиратели впервые в истории Турции получили возможность не только отдавать свои голоса единственному правительственному кандидату, но и выбирать между кандидатами, сколь ни иллюзорным был бы этот выбор, выплыло из одиннадцатилетнего забвения имя Назыма Хикмета. Один за другим «друзья» и «почитатели» поэта, все эти годы хранившие молчание, стали вспоминать о нем если не в печати, то по крайней мере в частных разговорах.
В печати первым назвал имя узника бурсской тюрьмы Ахмед Эмин Ялман. Он не был человеком прогрессивных убеждений, напротив, его газета «Ватан» похвалялась антикоммунизмом и привязанностью к Америке. Посетив поэта в тюрьме, Ялман напечатал статью, смысл которой состоял примерно в следующем: Назым Хикмет действительно великий поэт, осужден несправедливо и должен быть освобожден, потому что за годы заключения исправился: из антипатриота-коммуниста стал турецким националистом, очень болен и очень несчастен.
Это был хитрый ход, рассчитанный по лучшим образцам американской демократии. Зная, что Назым Хикмет не может ответить публично, Ялман пытался ввести в заблуждение его единомышленников, а если все же придется освободить поэта, помочь властям сохранить приличную мину.
«Мы живем в историческую эпоху, породившую массовый героизм, – ответил Ялману поэт. – Люди принимают смерть за свою страну и свои убеждения так же просто, как стакан воды. И поэтому моя болезнь в тюрьме, выплаканные глаза моей матери и тому подобное не имеют большого значения. Я не прошу снисхождения и ни в чем не раскаиваюсь. Как гражданин, я требую прекращения беззакония, направленного против меня лично и против конституции моей страны».
Этого письма Ялман, естественно, не опубликовал.
Назым писал жене:
«Читая статьи, появившиеся обо мне в газетах, я остался совершенно равнодушным. Как всякий честный человек, знаю, что люблю свою страну и свой народ, и если клеветники – на то они и клеветники – изрыгают ложь, мне плевать. Через двадцать, через пятьдесят лет турецкий народ забудет самые их имена, но до тех пор, пока существует турецкая нация, пока звучит па земле мой турецкий язык, я буду жить как человек, писавший самые честные стихи на этом языке и об этом народе».
И все же мысль, что кое-кто может поверить Ялману, – была непереносима. Двенадцать лет сидеть в тюрьме за свои убеждения и снова быть оклеветанным... По словам поэта, то были самые тяжкие дни его заключения.
И тогда на весь мир раздался по Московскому радио голос его старого друга И. Вилена. Они не виделись почти двадцать лет: тюрьмы и эмиграция, подполье и охранка стояли между ними. Но Билен знал одно – Назым ни на секунду не может изменить себе. «Пять минут, которые спасли мне жизнь», – сказал Назым в своих стихах об этом коротком пятиминутном выступлении друга.
«Ватан» – по-турецки значит «родина». И через несколько дней мальчишки-газетчики кричали по всему Стамбулу: «Ялман продает «Ватан» за десять курушей!..»
Удар, однако, не прошел мимо цели. Не от болезней – от огорчений умирают поэты. Надорванное тюрьмой и трудом сердце уложило Назыма на койку.
Общественный резонанс оказался совсем не тот, на который рассчитывал Ялман. После его статей адвокат Мехмед Себюк впервые получил доступ к досье Назыма Хикмета. Это был честный и беспристрастный законник. Ознакомившись с делом, он опубликовал серию статей и доказал:
1. Статья закона, по которой был осужден Назым Хикмет, не имеет отношения к предъявленному ему обвинению. Поскольку в то время уголовным кодексом не каралась пропаганда коммунистических идей, поэт был осужден по 94-й статье военно-уголовного кодекса «за подстрекательство военных к мятежу». Статья гласила: «Подстрекательство более двух военнослужащих к неповиновению непосредственному или высшему воинскому начальнику... карается тюремным заключением от 5 до 15 лет». Между тем единственным пунктом, предъявленным обвинителем в качестве доказательства, был разговор с одним-единственным военнослужащим – Омером Денизом.
2. Обвинение, предъявленное Назыму, бездоказательно. Показание Дениза, от которого он на суде отказался, даже если считать его достоверным, не является доказательством, ибо не подтверждено ни одним свидетелем.
3. Мера наказания установлена с нарушением закона. Высшая мера по данной статье требует указания отягчающих обстоятельств. Таковые суд даже не потрудился придумать.
До сей поры даже друзья поэта полагали, что он осужден все же за какое-то нарушение закона. Неграмотные крестьяне, заключенные в бурсской тюрьме, не могли себе представить, что такой человек, как отец, может быть осужден безвинно. И сколько ни стыдил их Назым, в глубине души верили в неизвестно кем придуманную легенду: Назым Хикмет намеревался, дескать, угнать к русским крейсер «Явуз».
Теперь всей стране стала известна правда, считавшаяся государственной тайной.
Нет ничего тайного, что бы рано или поздно не стало явным. Об этой мудрости стоило бы помнить преступникам, какое бы положение они ни занимали. Но преступники, как все преступники, пытаясь скрыть одно преступление, обычно совершают другое...
Июльской ночью 1938 года в стамбульскую тюрьму явились офицер флота, два унтера и три матроса. Вошли в камеру к поэту, не говоря ни слова, надели ему наручники, вывели из тюрьмы и доставили к Галатскому мосту. Здесь Назыма посадили в моторку и повезли в Мраморное море. Через несколько часов моторка пришвартовалась к борту базы подводных лодок «Эркин», стоявшей на рейде у анатолийского берега возле порта Эрдек...
Назым Хикмет никогда не рассказывал о расправе над ним. Это был гордый человек.
Он был очень прост в общении. С каждым, кем бы тот ни был – мировой знаменитостью или безвестным крестьянином, писателем или шофером такси, – держался по меньшей мере как с равным себе. Высокий, сильный, красивый, непрестанно излучавший чуть ли не физически ощутимую духовную энергию, он, если б понадобилось представить человека перед разумными существами иных миров в самом выгодном свете, в его возможностях, был бы лучшим из послов. Всякий, кому выпало счастье общаться с ним, кто попадал в поле его энергии, уносил от него заряд необыкновенной силы – все задуманное казалось возможным, достижимым – и чувство гордости за принадлежность свою к той же породе существ, что и он, породе, имя которой – Человечество.
И в то же время он был очень турок. Это сквозило и в его галантности с женщинами, и в несколько патриархальной утонченной вежливости с гостем, и в его скромности.
Он никогда не хвастал ни своим авторитетом, ни своей славой, не ставил себя в пример всем, не полагал, что все свое лучше чужого, не дрожал над своими творениями – писал он их в одном экземпляре и часто терял, не собирал архива для потомства. Словом, был скромен не той скромностью уязвленного самолюбия, о которой верно сказано, что она паче гордости, а скромностью подлинно великого человека.
В скромности – нравственная мощь и чистота народа, в самохвальстве – его слабоумие и ничтожество.
Назым Хикмет знал себе цену, как знает всякий настоящий художник. И был горд этим. Стоило иному незадачливому посетителю принять его демократизм за примитивную простоту, как в Назыме просыпался такой истинно стамбульский аристократ, что рука, готовая похлопать его по плечу, застывала в воздухе. Его простота была демократизмом настоящего аристократа, которому нет нужды выставлять это напоказ – достаточно быть им.
Это был очень гордый человек. Он никогда не говорил о том, как с ним расправлялись. Унизительно, когда не ты делаешь, а с тобой делают, и то, что с тобой делают, – мерзко, а ты бессилен. Эта гордость тоже очень национальная черта. Самый последний турецкий шовинист предпочтет рассказывать не о том, как «резали турок», а «как турки резали». Не потому ли, зная все подробности о зверствах турецких шовинистов, мы очень мало знаем о зверствах шовинистов греческих в годы национально-освободительной войны в Турции, зверствах болгарских монархофашистов по отношению к турецкому национальному меньшинству в Болгарии, склонны забывать, что турецкие зверства так же гнусны, как испанские в эпоху колонизации Латинской Америки, английские – в Индии, французские – в Алжире, итальянские – в Абиссинии, русские – во время царских погромов в Одессе, немецкие – во всей Европе, европейские – в Африке, американские – в негритянских гетто, японские – в Корее, китайские – в Тибете, несть им числа. Шовинизм – турецкий он или армянский, еврейский или русский – всегда зверство.
Назым Хикмет, всю жизнь сражавшийся со зверством шовинизма, и в первую голову шовинизма турецкого, никогда не говорил о зверствах, которые испытал на себе.
Лишь перед смертью в последней своей книге он рассказал, и то очень скупо, что происходило на базе подводных лодок «Эркин». Но то, что он рассказал в романе, происходит не с ним, а с его героем по имени Исмаил.
«...На корабле «Эркин» его бросили в матросский гальюн. Иллюминаторы в гальюне задраены. На полу по щиколотку моча. Такая вонь! Да еще жарища. Некоторое время он стоял, посвистывая, и не решался сесть. В дверном иллюминаторе что-то мелькнуло. Голова офицера. Исчезла. Показалась другая. «Смотрят, что я буду делать, мерзавцы». Он присел прямо в мочу. Закурил сигарету. И запел песню. А в голове одна и та же мысль: «Зачем меня сюда привезли?»
Это было специально придумано – раз ты поэт, тонкая душа – посиди в моче. Думали унизить Назыма, а показали лишь собственную низость.
К вечеру поэта вывели в коридор и в сопровождении унтеров и вооруженных матросов повели вниз по множеству извилистых и узких трапов – он сосчитал: всего сто одна ступень. Открыв металлическую дверь, втолкнули в темноту и заперли. На ощупь попробовал выяснить, где он, – канаты, блоки, инструмент. Очевидно, такелажный трюм. Жара невыносимая – градусов пятьдесят. Снял пиджак, рубаху, снял брюки. Остался в одних кальсонах. Все равно пот лил градом. Он сел на кусок каната. Прикорнул.
«Его ослепил луч карманного фонаря, направленный прямо в лицо.
– Вставай, одевайся!
Фонарь держал в руках офицер в белой форме. Позади два матроса с винтовками. Ночь или день – непонятно. В коридоре лампочки горели и тогда, когда его сюда привели. Он оделся.
– Выходи!
Он вышел первым, матросы и офицер за ним. Начали подниматься по узким железным трапам. Судно вздрогнуло от заработавших двигателей. «Снялись!»
– Налево!
Они были на узкой площадке, устланной железными решетками и опутанной трубами и кабелями... «На допрос, что ли, ведут? Что им, мерзавцам, от меня надо?»
Вышли на палубу. В ночь. Свежий морской воздух ударил в голову.
– Прямо! Не оглядывайся!
Впереди никого – звездная ночь. Палуба пустынна. Шум двигателей молотит море. Вода без конца и без края, в темноте едва различимы белые барашки волн. Корабль идет самым малым. «Никто не знает, что я здесь. Но когда меня брали из тюрьмы, они, наверное, подписывали бумаги? Куда меня ведут? Боишься? Пока еще нет».
– Иди. Не оглядывайся!
Идти осталось немного. Через два шага обрывается в воду борт.
– Стой!
Он остановился. Услышал за спиной щелканье затворов. И вдруг вспомнил Мустафу Субхи и его товарищей. «Значит, пристрелят в спину и бросят за борт. Но почему? Если эти сволочи решили меня прикончить, давно могли бы это сделать. Но почему, почему именно меня?» Все это мгновенно пронеслось в его голове, но не по порядку, а в какой-то мелькающей путанице. «Надо повернуться и кинуться на эту сволочь». Он обернулся. Прямо на него глядели два винтовочных ствола с примкнутыми штыками. Рядом белел офицер. Как раз в этот миг около него появился другой, что-то прошептал ему на ухо.
– Круго-ом! Марш!
Его провели по тем же трапам. Втолкнули в трюмный отсек. Он разделся. Лег на канаты».
«...Женушка моя! Я даже не знаю, как назвать то, что со мной происходит. Мое единственное утешение, что рано или поздно моя невиновность будет выяснена. Будем терпеливо ждать этого дня. Прошу, как только получишь мое письмо, немедленно напиши ответ, немедленно. Мой адрес: Назым Хикмет, корабль «Эркин». Через полицейское бюро Силиври».
Еще две ночи подряд выводили Назыма на палубу. Ставили у борта под нацеленными винтовками. Наконец привели в офицерский салон к военному следователю. Знакомое лицо – все тот же Шериф Будак, выступавший прокурором на суде в Анкаре. Из разговоров с ним выяснилось, что книги Назыма Хикмета были обнаружены в тумбочках унтер-офицеров флота. Книги эти свободно продавались в магазинах. Он ничего не мог сообщить следователю. Да тот и не нуждался в его показаниях.
«Ковыряя остро отточенным карандашом в очень белых зубах, Шериф-бей сказал:
– Ты заметил, что я тебя ни разу не спросил, организовал ли ты ячейку? Я давно убедился, что ты ничего не организовывал. Но дело не в этом. Нам предстоит воевать на стороне немцев, отобрать у англичан Мосул, у французов – Алеппо, у русских – Батум. Надо произвести чистку. Мы начнем с вас, а кончим теми, кто настроен проанглийски...
– А зачем меня гоняли по ночам по палубе? Делали вид, что застрелят и бросят в море?
– Начальник штаба флота прочитал в какой-то немецкой книжке о психологическом воздействии. Ты на это не клюнул. Как только я узнал об этом, сразу сказал, чтоб отставили. У нас в этом нет никакой необходимости».
Вспоминает Кемаль Тахир
Нас было арестовано около тридцати человек, среди них две женщины. Поскольку нас держали на «Эркине» в отдельных каютах, мы не знали, кто еще привлекается по нашему делу. Мне и в голову не приходило, что Назым тоже находится на этом судне. Как-то раз, проходя под охраной в гальюн, я увидел, что одна из кают открыта и в ней – пальто и шляпа Назыма. Я понял, что он здесь и вызван на допрос. Под каким-то предлогом я вскоре снова выпросился в коридор и, делая вид, что говорю с охранником, стал громко называть имена арестованных, чтоб Назым узнал об этом. Увиделись же мы с ним только через двадцать-тридцать дней, когда было закончено следствие...
16 [августа 1938]. Вторник
Женушка моя! Мы стали на якорь в виду Хайдарпаши (район Стамбула на азиатском берегу. – Р. Ф.). Перед моими глазами места, где мы бродили вдвоем с тобой. Сердце мое в печали, сердце мое – в радости...
29 августа 1938 года, несмотря на праздничный день, трибунал военно-морского флота продолжал свои заседания, происходившие в офицерском салоне базы подводных лодок «Эркин», и после полудня вынес приговор:
«За подстрекательство к мятежу на флоте» 18 человек, среди них две женщины, были осуждены на 5, 10, 15 лет тюрьмы. Вся их вина состояла в том, что они были противниками фашизма.
Назым Хикмет получил 20 лет. Высший кассационный суд свел оба срока – 15 и 20 лет – в один и со скрупулезной точностью – она должна была продемонстрировать беспристрастность и справедливость наказания – определил: 28 лет 4 месяца и 14 дней тюрьмы. Такова была награда, которой удостоили поэта Турции те, кто пуще всего кичился своим патриотизмом.
11 июля 1939 года
Стамбульский арестный дом
Женушка моя! Впервые в жизни я из-за решетки видел твои слезы. И потому у меня не поворачивается язык сказать тебе: «Будь твердой». В моменты нашей жизни, когда нужна была твердость, это всегда говорила мне ты. Как странно, в этот раз и твои слезы придали мне твердость железа. Я полагаю, что наше горе достигло высшей степени. Ничто, кроме вести о смерти, не может теперь меня потрясти. Высшая степень горя, превратившись в свою противоположность, должна обернуться счастьем. Мы еще будем счастливы, женушка моя! Я чую в себе силы Залоглу Рюстема (богатырь народных легенд. – Р.Ф.), чтоб сделать тебя счастливой, даже сидя за решеткой. Я люблю тебя. И, веруя в любовь, как в самую мощную силу, влюблен в тебя, единственная моя...
Кончался двенадцатый год заключения. В 1949 году правда стала, наконец, известной всей стране. Гигантским трудом, всей силой своего вдохновения превращал Назым Хикмет все эти годы свое горе в людское счастье. Он обессмертил имя Пирайе, свое собственное, его голос зазвучал на весь мир как голос народа Турции.
Но, кроме закона единства противоположностей, есть закон отрицания отрицания. Годы вместе с любовью поглотили и его богатырские силы.
Никогда еще Назым Хикмет не был так близок к смерти.