Текст книги "Первый ученик"
Автор книги: Полиен Яковлев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ
Наконец наступил последний, решающий день. Казалось бы, что спор о первенстве сегодня должен особенно занимать класс. А вышло иначе. Да и что спорить, когда и так ясно, что Мухомор опередил Амосова. Бух и тот уже не сомневался в этом.
Амосов держался спокойно. Мухомор тоже. Каждый из них думал: «Я. Несомненно, я».
Один Самоха не находил себе места. Две мысли мучили его. Во-первых, знал, что сегодня ему покидать гимназию. На-всег-да. Знал он это и раньше, давно приготовился к этой мысли, но вот, когда этот день подошел окончательно, взгрустнулось ему не на шутку. Большой тревогой забилось сердце. Мучительно жаль было бросать товарищей, с которыми было так весело, хорошо.
Чтобы как-нибудь поддержать в себе силы, чтобы перед классом не уронить себя, чтобы не подумали, что жалеет он эту проклятую гимназию, бодрился и хорохорился. Ходил по длинному коридору, орал как резаный:
– «Последний нонешний денечек!..»
А потом, чтобы было еще смешней, переделал песню и визжал дико:
– Последний нонешний пупочек…
И другая забота томила его: Мухомор.
«Нет, – думал он, – подведут под нашего Мухоморчика мину. Чует сердце, что подведут».
С нетерпением ждал третьего и последнего в своей жизни урока, на котором Швабра раздаст годовые ведомости и отпустит по домам на лето. Кого на лето, а его, Самоху, на веки вечные.
Второй урок – закон божий. Не было ему, казалось, конца. В классе возня, смешки, разговоры с батюшкой, а Самохин тих и смирен, как никогда…
Скучно.
– Фу, – сам себе сказал он. – Да чего же это я?
И вдруг оживился, поднялся из-за парты, спросил отца Афанасия:
– Правда, что исключенные из гимназии проходят в рай без билетов?
– Непременно, – ответил отец Афанасий. – Только не в рай, а в ад. Там тебе как раз место.
– А правда, что есть такие священники, что за один присест съедают гуся?
– Э-эх! – покачал головой батюшка. – Даже последний свой день омрачаешь скверной памятью о себе. Нехорошо. Самохин, нехорошо.
– «Нехорошо»? – нахмурился тот. – А как меня два года за человека не считали, так это хорошо? Мне теперь, батюшка, все равно. Из гимназии ухожу, так я вам все скажу. А на Мухомора вы директору наябедничали, так это хорошо? В глаза вы ласковый, а на совете первый за колы да за двойки, да за исключение стоите. Это тоже хорошо? А на исповеди вам семиклассник Бутов признал, что в дневнике отметки подчистил, а вы взяли да директору передали, а Бутова потом три часа за это в карцере держали, так это хорошо?
– Брось-брось-брось! – замахал руками отец Афанасий. – Никто тебя, дурака, не слушает. Да, да, не слушает, не слушает. Осел ты, безбожник ты. Своему духовному пастырю такие мерзости говоришь.
– Духовному пластырю, – поправил Самохин и, не спрося разрешения, пошел из класса пить воду.
Выпил кружку, почувствовал – мало. В голове стоял звон. Жарко. Горели щеки.
До звонка не вернулся в класс.
На перемене ходил задумчивый. Мухомор подошел, спросил ласково:
– Что ты, Самошенька? Охота тебе… Ты не волнуйся. Ты вот, что… Отец сказал, чтобы пришел ты к нам. Помнишь, ты хотел учиться на паровозах ездить? Ты приходи, отец тебя устроит. Папа сказал – обязательно устроит. Придешь, Самоха?
– Приду, – печально ответил тот. – Эх, Володька!..
И не договорил.
Звякнул предпоследний звонок в этом году. Все мигом вбежали в класс и застыли, замерли в ожидании. Каждый думал: «Что-то будет?»
В коридоре показался Швабра. Он шел, улыбаясь, и нес толстую пачку годовых ведомостей.
Вошел…
Все тяжело вздохнули.
Тридцать два взора впились в стопочку белых бумажек, аккуратно сложенных на кафедре.
– Дети, – сказал Швабра, – сейчас вы получите ваши награды и наказания. Каждому – по заслугам. Сидите спокойно, спокойненько. Из тридцати двух хорошо учится двенадцать, удовлетворительно – девять, плохо – десять и один – безобразно.
– Это я, – глухо сказал Самохин. – Подумаешь, Америку открыли.
– Ты уже не ученик, а поэтому я даже не считаю нужным отвечать тебе, – холодно обрезал Швабра.
У Мухомора сжалось сердце. Стало так жаль Самоху! И не только Мухомору – многим искренне стало жаль его.
– Тсс! – продолжал Швабра. – Прошу слушать внимательно, не перебивать и ничего не спрашивать, пока я не раздам ведомости.
Он взял с кафедры пачку белоснежных бумажек и посмотрел на класс:
– Внимание!
Кто– то нечаянно скрипнул. Его одернули:
– Не мешай!
Швабра взял первый листочек сверху и изобразил на лице загадку, как бы спрашивая: «Догадываетесь?»
– Не томите, – вздохнул кто-то, – начинайте.
Швабра откашлялся.
– Ну-с, начнем, – сказал он и поправил свою шевелюру. – Начнем-с. Итак, первым учеником, окончившим блестяще четвертый класс и подлежащим переводу без экзамена в пятый с наградой – евангелие в тисненном золотом переплете-с, признан на основании постановления педагогического совета… Амосов Николай. Наш Коля.
Самохин хотел что-то крикнуть, поднялся и сел. Не было сил.
– Вторым, – продолжал Швабра и, облизав языком губы, умолк. Подумал, достал второй листочек, повертел его в руках и, глядя в упор на Мухомора, продолжал:
– Вторым… Бух Виталий.
Мухомор невольно вздрогнул, широко открыл глаза и повторил про себя:
– Бух Виталий…
Класс вытянул шеи.
– Третьим, – щелкнул пальцами Швабра, – наш длинненький и высокенький Нифонтов, Нифонтушечка-с.
Почти весь класс поднялся на ноги.
«А Токарев? – подумал каждый. – Володька Мухомор…
Что же это?»
– Четвертым-с, – сверкнул глазами Швабра, – четвертым-с наш уважаемый, небезызвестный, смелый и храбрый Токарев Владимир.
И, разводя руками, Швабра сказал с притворным сожалением:
– По поведению-с и по-гречески-с четыре-с и по-русски четыре-с. Вот как-с… – А потом строго: – Вы, Токарев, хотя по предметам и выше Буха и даже Нифонтова, но… но у вас снижена отметка за поведение…
Швабра вздохнул.
– За поведение, – повторил он, – за дерзкие замечания на уроках закона божьего… насчет дикарей… и вообще… Вы догадываетесь? Вам, и то в порядке снисхождения, дается четвертое место в классе, однако с предупреждением, что вы…
Самоха тихо поднялся и, ничего не видя перед собой, двинулся к первой парте.
– С предупреждением, – продолжал Швабра, дальнейшие его слова оборвал страшный крик.
– Ай! – взвизгнул Амосов.
Это Самоха наотмашь ударил его по лицу. Ударил и остановился тут же.
Мухомор глянул и испугался. Самоха был белый как мел.
В классе захлопали партами. Гимназисты сорвались с места. Амосов ревел.
– Негодяй! – бросился на Самоху Швабра. – Как ты смел? Как ты смел?
Схватив Самохина за воротник, Швабра потащил его вон из класса.
Самоха вырвался.
– Не трогай! Ты! Швабра проклятая! – крикнул он, не помня себя. – Не трогай… Черт!
И, распахнув дверь, выбежал в коридор.
Гимназисты стояли молча. У многих невольно сжимались кулаки.
Амосов, красный и злой, громко всхлипывал, размазывая по щекам слезы.
Медведев с отвращением отвернулся от него и смотрел в окно.
Швабра метался по классу, как тигр.
Мухомор сел, облокотился об парту и опустил голову. Посидел минуту, потом медленно поднялся, спокойно сложил в ранец книги, застегнул его на все ремешки, поправил на себе пояс и вышел к доске. Там, на глазах всего класса, он разорвал в клочки свою ведомость.
– Вот, – твердо сказал он, – мне не нужны ваши отметки. – Не нужны такие отметки, – повторил Мухомор, и голос его чуть дрогнул: – Это Амосову нужны такие отметки… Амосову… Он может выпросить, а я не прошу… Если бы я учился на двойку, и вы поставили бы двойку, я не сказал бы ни слова, а так… Я… Я… Да, – вспомнил он. – Амосову… Вам, Афиноген Егорович, и Амосову, а я… Я топчу их ногами. Вот!
ЕЩЕ РАЗ В КАБИНЕТЕ
Отец Мухомора стоял в знакомом уже ему директорском кабинете.
– Позвольте, – сказал он, – но ведь этак же нельзя с детьми обращаться. Это что же такое? Мальчик учился, старался, а вы его…
– А мы его просим убрать от нас. Понятно вам это? – перебил Аполлон Августович. – За такие дерзости, строго говоря, даже вовсе исключить его надо, как исключили мы с волчьим билетом Лихова и Самохина.
Старый машинист спокойно смотрел на расходившегося директора.
– Безобразие! – продолжал Аполлон Августович. – Мальчишка на глазах всего класса, в присутствии наставника, всеми любимого, всеми уважаемого, рвет в клочки свои отметки. Это что же такое? Да это демонстрация. Это бунт.
Директор зашагал из угла в угол.
– Да, – сказал отец Мухомора, – мальчику, конечно, следовало бы вести себя более сдержанно, но поймите, господин директор, ведь довели, довели-таки.
– То есть как это – довели? Вы что этим хотите сказать? Уж не думаете ли, что тут гимназия виновата? А потом… потом… Потом вам следует помнить, это я и вашему сыну говорил, что гимназия – привилегированное учебное заведение. Вы должны были почитать за счастье, что ваш сын – сын паровозного машиниста – учится в гимназии. И вместо того чтобы внушить сыну уважение к такому государственному учреждению, вы еще находите возможным защищать его дерзкие поступки. Будьте любезны, возьмите бумаги вашего сына. Мы еще делаем величайшее снисхождение, что даем ему возможность продолжать свое образование в другой гимназии. Но здесь, у себя, мы его держать не можем. Он развратит нам всех детей.
Отец Мухомора слушал внимательно и угрюмо. Когда директор закончил свою речь, он сказал:
– Ну что ж. Возьму Владимира из вашей гимназии. И, если хотите знать, даже я рад этому. Пусть учится в другой. А рад я тому, что мой сын избавится от таких воспитателей, как вы. Правда, и в других гимназиях не лучше… Но что поделаешь? Пока нам надо учить своих детей в чужих школах.
– Как это – в чужих? – поднял брови директор.
– Да так. Вы же сами говорите, «что гимназия – привилегированная школа». Привилегированная – значит, ваша, а не наша. А придет время, когда… Ну, да вы меня понимаете. А время-то ведь подходит… А?
Не ожидая ответа, отец Мухомора взял бумаги Сына и, не поклонившись директору, пошел домой.
Аполлон Августович походил из угла в угол и остановился возле письменного стола. Подумал и опустился в кресло. Протянул руку, взял лист бумаги, перо и, закурив папиросу, начал писать:
«Совершенно секретно
Его высокоблагородию
господину полицмейстеру…»
Писал долго и зло и, наконец, подписался:
«Директор мужской классической гимназии
Аполлон Xамчинский».
Положил на место перо, позвонил.
Вошел Аким.
– Отправить секретной почтой!
И, вынув серебряный портсигар, Аполлон Августович достал дорогую, толстую папиросу…
НАЧАЛАСЬ НОВАЯ ЖИЗНЬ
Прошло лето.
На деревьях листья заиграли осенними огнями.
Пожелтела в садах трава.
По горбатой уличке шел небольшой человек: брюки в сапоги, на голове картуз без белых кантов и без герба.
Это – Самоха.
Он открыл калитку. Калитка уже не пела веселыми колокольчиками. Голубятня была пуста. Двор стал тихим и скучным.
Самоха вбежал на крылечко и постучал.
Вышла Володькина мать.
– Ну, что? – спросил он.
Мать молча покачала головой.
– И писем нет?
– Пока нет, – ответила она. – Входи.
– А Володька где?
– Сейчас придет. Побежал в лавочку.
Самоха вошел, повесил фуражку на гвоздь и тихо уселся в углу.
Вскоре открылась дверь, и вошел Мухомор. Он смущенно посмотрел на мать и не знал, куда поставить пустую стеклянную четверть.
– Володя, закрыта лавочка, что ли? – спросила мать.
– Нет, открыта… Только этот, сизоносый, керосин в долг не дал, – сердито сказал Володька. – Такая скотина. Да еще спрашивает: «Что новенького?»
Мать задумалась.
– Обойдемся. – сказал Володька, – я щепок наколю. А потом, знаешь, мама, можно голубятню разобрать. Вот и будет топка.
– Да уж я и сама так думала, только тебя жалела, – грустно ответила мать.
– Ну, вот чепуха какая, – засмеялся Володька. – Пойдем, Самоха.
Взяли топор, пилу и пошли.
Через час, когда голубятня была снесена, а на дворе совсем уж стемнело, сели они у сарайчика и разговорились.
– Вот уж два месяца, как отца арестовали, – сказал Володька, – а где он – ничего, мы не знаем. И писем нет.
Самохин молчал.
– И денег у нас ни копейки, – продолжал Мухомор. – Недавно принесли нам немного, мать долги заплатила. Вот и все.
– Кто ж принес?
Володька оживился.
– Помнишь, – сказал он, – как мы матери Лихова принесли? Вот и нам так кто-то принес. Было уже поздно. Мать вышла во двор, а ее окликнули. Какой-то человек сунул ей в руки конверт и ушел. Сказал, что еще придет. Мать говорит, что с виду, похоже, рабочий.
– Значит, как же, Володька, учиться ты больше не будешь, что ли? Ты же хотел к дяде в другой город ехать, там в гимназию поступать.
– Да я бы поехал, и приняли было, да вот сам видишь. Мать же не бросишь. Да теперь и не примут уже. Узнают, что отец политический, и не примут. Хотел в мастерские поступить, там у нас родственники есть, рабочие, хлопотали они за меня, но тоже ничего не вышло. Хотели было взять учеником, да старший мастер заартачился. Сначала согласился, а потом отказал. Неудобно, говорит, отец, мол, такой. Прямо не знаю. Самоха, что делать будем. Вот тот человек, что к матери приходил, так он обещал устроить меня.
– Может, и правда устроит, – сказал Самоха. – А у нас дома прямо житья не стало. Только и слышишь: «Дармоед».
– Я, как поступлю куда-нибудь на завод, – сказал Мухомор, – непременно буду, как и отец, за правду стоять.
– И я буду, – вздохнул Самоха. – Вчера, – сказал он, – иду по Соборной, смотрю: Амоська навстречу. С ним этот длинный дурак, Нифонтов. Увидали меня и перешли на другую сторону. Я сделал вид, что не вижу, а они пройдут три шага и оглядываются. Я уронил три копейки, нагнулся, чтобы поднять, а Амоська подумал, что я за камнем. Как пустится – и за угол. Нифонтов тот хоть не побежал, только своими циркулями зашагал шире. Вот остолопы!
– А я как-то Швабру встретил, – сказал Володька. – Увидал он меня и сам кланяется. Я тоже фуражку снял. Зачем снял – не знаю. По привычке, что ли. Думал, пройдет мимо, нет, смотрю, остановил и спрашивает и этак посматривает на меня:
– Ну как, Токарев, дела ваши?
Я обозлился и отвечаю:
– Очень хорошие. Учусь, говорю, в другой гимназии, учителя, говорю, хорошие, никто не придирается. «А разве у нас к вам кто-нибудь придирался?» – спрашивает Швабра. Я отвечаю: «Нет, при вас тоже мне было очень хорошо. Особенно были хорошие вы и батюшка». Он понял, что я это нарочно, со зла говорю, и отвечает мне так ядовито: «Очень рад за вас, Токаре-ус Владимирус, только отметки больше никогда не рвите-с». А я ему: «Не буду. Теперь я буду иначе». Он на меня посмотрел, а я ему прямо в глаза: «Дождетесь… Это вам так не пройдет».
И пошел. Прошел шагов тридцать, а может быть и больше, оглянулся, а он все на меня смотрит. Тут я Лобанова встретил. Остановились, разговариваем. Я ему глазами на Швабру показываю. Понимаешь, Лобанов как увидел его, так от меня – шарах в сторону, как от чумы какой. Мне так досадно стало. Я пошел и больше не оглядывался. Подумал: «Ну вас всех к черту».
Вдруг кто-то стукнул в калитку. Мухомор побежал открыть. Отодвинул щеколду – перед ним стоял какой-то высокий юноша. Мухомор присмотрелся и вдруг вскрикнул:
– Лихов!
– Тсс! – остановил его тот. – Не надо фамилию называть. Мать дома?
– Дома, – растерянно сказал Мухомор и позвал: – Самоха, иди сюда!
Когда тот подошел, Мухомор сказал ему на ухо
– Это Лихов. Только молчи…
Все вошли в комнату.
Тут только мать узнала, что это тот молодой рабочий, который приходил недавно к ним ночью.
Лихов, обратясь к Мухомору и Самохе, сказал:
– А ведь я потом догадался, что это вы приходили к моей маме, когда я арестован был. Так это вы церковную кружку?…
Самоха кивнул головой, улыбнулся.
– Мы, – сказал он и засмеялся.
Лихов кусал губы. Видимо, волновался. Встал и, обняв за плечи ребят, сказал трогательно:
– Спасибо, чертенята. Никогда не забуду.
И повернулся к матери:
– За стеной никого нет? Никто не услышит?
– Нет, – ответила мать, – никто.
– Так вот, – сказал Лихов, вынимая деньги. – Вы не подумайте, что это от меня. Это от комитета… Это от революционных рабочих… Это вам пока… А сына, Володьку вашего, мы уже устроили. Пусть завтра приходит на чугунолитейный и спросит Алферова. Это литейщик. К нему учеником. Это пока, а там будет видно.
Самоха почесал затылок.
– Эх, и мне бы с Володькой, – вырвалось у него невольно.
Сели, разговорились.
– Есть сведения, – осторожно сказал Лихов, – что ваш муж убежал из тюрьмы.
Мать вскочила. Обрадовалась.
– Как? Неужели? – сказала она.
– Да. Но вы не волнуйтесь. Мы, если это подтвердится, его по чужому паспорту в другом городе устроим и вас не оставим.
И еще долго беседовали и шептались.
Лихов ушел поздно. Уходя, сказал ребятам:
– Да, жаль, что не удалось вам кончить гимназию. Хоть и тяжело в ней учиться, хоть и преподают там много чепухи, а все-таки много и ценных знаний она дает.
– Э! – сказал Самоха. – Плевал я на эти знания.
– Нет, – покачал головой Лихов, – революционеру знания очень нужны. Они помогают бороться с врагами. Я вот читаю книжки, которые издаются тайно. Они мне на многое раскрывают глаза. А среди них есть такие, которых вы не поймете, в которых и я с трудом разбираюсь. Это оттого, что у меня еще мало знаний. Если б я окончил гимназию и университет… Вот за границей живет Ленин. Все настоящие революционеры учатся по его книжкам. А что в гимназии очень скверно, это я, друзья мои, хорошо знаю. Один Шваброчка чего стоит. А таких, как он, да директор, да батюшка, всюду много. Это все царские лакеи. Им приказано муштровать нас, чтобы и мы такими же лакеями стали, вот они и муштруют. За это им и чины, и ордена.
– А Адриан Адрианович? – спросил Самохин.
– Что ж Адриан Адрианович? – сказал Лихов. – Человек он неплохой, а вот силы у него не хватило бороться. Если бы он был настоящий, стойкий революционер, было бы дело другое, а так что? Его заклевали, а от бессилия он за водочку взялся. Ну, заболтался я с вами, – закончил Лихов. – Мне пора.
– А что же нам делать? – спросил Мухомор.
– Бороться, – ответил Лихов. – Я понял, что главная сила – это рабочие. Вот я к ним и пошел, учусь у них. Отец твой. Мухомор, тоже борец. И ты будь таким, и ты, Самоха. Придет время, когда всяким Аполлонам Августовичам да Швабрам настанет крышка. Работайте и боритесь. Боритесь и учитесь. Была вот недавно стачка, будет еще, а там и революция грянет.
Лихов ушел.
А на другой день, часов в семь вечера, запыхавшись, прибежал Самоха. Увидя во дворе Мухомора, не выдержал, крикнул:
– Узнал! Узнал! Правда!
– Что? – встревожился Мухомор.
Самоха на ухо:
– Я был у Лихова… Он сказал, что твой отец ушел из тюрьмы… Была погоня… Не поймали… Все хорошо…
Мухомор не дослушал, бросился в комнаты, крикнул радостно:
– Мама! Отец на свободе!
– Отпустили? – с надеждой спросила мать.
– Нет. Он сам…
САМОХА СЛУЖИТ
– Ванька!
– Что, папа? – спросил Самоха, беря, на всякий случай, фуражку. Он знал, что разговор обязательно кончится ссорой, отец будет кричать: «Где ремень? Запорю мерзавца!» – а поэтому уже заранее стал готовиться к отступлению.
Однако на этот раз дело обошлось без ссоры.
– Нашел я тебе место, – сказал отец, – будешь в аптеке служить.
– В аптеке? – удивился Самоха.
– Да. Упросил я Карла Францевича, – ходя из угла в угол, продолжал говорить отец. – Начнешь приучаться к аптечному делу и пойдешь по этой дороге. Только смотри, если ты и у Карла Францевича будешь вести себя так, как вел в гимназии, убирайся тогда на все четыре стороны.
Самоха отлично знал, что никуда его отец не выгонит, так как эту угрозу он слышит уже пятый год, а перспектива поступить в аптеку его и обрадовала, и испугала. С одной стороны, показалось заманчивым почувствовать себя служащим («Раз служащий – значит, взрослый», – решил Самоха), а с другой стороны, пугала неизвестность. Что он будет делать в аптеке? Там столько всяких пузырьков с лекарствами, банок, коробочек, и все они так похожи друг на друга… Пойди, разберись в них…
– Я, что ж, – сказал Самоха отцу, – только не понимаю, как это лекарства делать…
– Какие там еще лекарства! – сердито ответил отец. – До лекарства тебе еще далеко. Будешь пока ступки мыть, мазь по коробкам раскладывать, учиться. Только фокусы свои выбрось из головы и веди себя со всеми вежливо. Десять рублей в месяц обещает платить тебе Карл Францевич.
– Десять рублей? – поразился Самоха.
Ему, никогда не имевшему больше гривенника в кармане, эта сумма показалась целым богатством. Он хотел спросить отца: «А эти десять рублей, как? Будут мои или отдавать их маме?», но промолчал, ничего не сказал и решил: «Семь рублей маме, а три себе. На эту трешницу я куплю…»
– Одевайся!
Самоха бросился в кухню.
– Мама, где мыло?
– Без мыла мойся, нету его.
– А вакса?
– Поищи на полочке.
Самоха достал жестяную коробочку.
– Пустая, – разочарованно сказал он.
– Пустая? – посмотрела на него мать и безнадежно махнула рукой. – Ну, ничего, сними сапоги, я так почищу.
– Я сам.
Самоха плюнул на щетку и стал усердно тереть свои порыжевшие и потрескавшиеся от времени сапоги. Тер долго, настойчиво, даже щеки покрылись румянцем, а блеску все нет и нет…
– А ну его к черту! – выругался он, швырнул щетку и, поправляя пояс, крикнул отцу: – Готов, папа!
Отправились. Пришли в аптеку.
Карл Францевич – полный, румяный, в массивных золотых очках – подал отцу Самохина кончики своих толстых коротких пальцев и сказал:
– У меня в аптеке первое – послушание, второе – порядок, третье… – Он посмотрел на Самохина, обтер белоснежным платком усы и добавил строго: – Ничего без спросу не брать. Честным, совсем честным, очень честным быть.
«Это, значит, не воровать», – догадался Самоха и с обидой посмотрел на отца. Отец понял его взгляд и, покрасневши, сказал Карлу Францевичу:
– На этот счет вы, пожалуйста, не беспокойтесь. Ваня очень порядочный мальчик. Правда, шалун большой, но вы с ним построже. Мм… Да-да, построже… Я надеюсь… Уж вы не откажите…
Самоха нахмурился. Ему стало стыдно и неприятно, что отец лебезит перед Карлом Францевичем, и, отвернувшись, он начал разглядывать аптеку.
За стойкой в белом халате стоял пожилой мужчина. Он что-то тщательно взвешивал на весочках. Другой, в таком же белом халате, молоденький, с большими ушами и тонким, как клювик, носиком, подошел к шкафу. Небрежно протянув руку, он взял с полки банку с крупной латинской надписью.
«Вот она где латынь!» – вспомнил Самоха гимназию, и ему впервые стало приятно, что он умеет читать на этом, еще не так давно мучившем его языке.
Но, увы, из тысячи слов, выдолбленных в гимназии, он не встретил здесь почти ни одного знакомого.
«У древних римлян, должно быть, аптек не было», – решил Самоха и опять посмотрел на отца. Тот, ежась и улыбаясь, брал из тяжелого портсигара Карла Францевича папиросу и говорил:
– Большое спасибо вам, так вы, пожалуйста… Я надеюсь… Уверен, что пристроил мальчика в надежные руки… До свидания. Мм… До свидания…
И, потупившись, он сказал сыну:
– Ну, Ваня… Вздохнул и ушел.
Самоха видел, как за широким зеркальным окном промелькнула его ссутулившаяся фигура, и ему стало жалко отца. Он задумался.
Его окликнул Карл Францевич и повел за зеленую драпировку, висевшую между двумя массивными аптечными шкафами. Там, за драпировкой, в тесной и не совсем светлой комнате, Самоха увидел ряд простых некрашеных полок, уставленных грязной аптечной посудой, стол, обтянутый серой прожженной клеенкой, жиденькую кровать и медный кран над залитой чернилами раковиной.
Взяв с полки один пузырек. Карл Францевич подошел к крану.
– Смотри сюда, – сказал он.
Наполнив пузырек водой, Карл Францевич заткнул его большим пальцем и стал энергично трясти. Потом, выплеснув воду, он посмотрел пузырек на свет и, поставив перед Самохиным, спросил:
– Чисто?
– Чисто, – ответил тот.
– Врешь. Мой еще. Хорошенько мой.
И, закурив папиросу, ушел.
Выполоскав заново пузырек, Самоха тщательно его осмотрел и подумал: «Веселенькое занятие…»
И сразу ему захотелось домой.
– Ну? – неожиданно вырос хозяин. – Готово?
– Готово…
– Во-первых, вымытую посуду надо ставить горлышком вниз, а во-вторых…
Подняв пузырек к глазам, Карл Францевич снова тщательно осмотрел его и опять возвратил Самохину.
– А во-вторых, – буркнул он, – грязно. Мой еще. Мой, пока будет чистым.
И опять оставил Самохина одного.
«Что за история?» – подумал Самоха и пожал плечами.
Долго вертел он пузырек в руках, приставляя его то к одному, то к другому глазу, и никак не мог понять, почему Карлу Францевичу он кажется грязным.
«Языком его вылизывать, что ли? – подумал Самоха. – А может, это он нарочно испытывает меня?»
И он снова наполнил пузырек водой, снова мыл его, полоскал и наконец, потеряв терпение, с размаху поставил на стол, но не рассчитал удара, и – дзынь! – пузырек лопнул.
– Так… Молодец… – сказал сам себе Самоха и осторожно посмотрел на дверь. Потом быстрым движением он схватил с полки другой, точно такой же пузыречек, тщательно вымыл его, поставил на стол, а разбитый засунул куда-то в угол.
– Ну? – вошел Карл Францевич.
– Готово, – сказал Самоха.
– Так, так, теперь хорошо.
И Карл Францевич дал Самохину новую работу: вымыть пятьдесят баночек и вычистить ступки.
Потом Самоха бегал в подвал за содой и зеленым мылом, тер самоварной мазью медные чашки весов, снова мыл грязные ступки, причем молоденький фармацевт, тот, что с большими растопыренными ушами и тонким, как клювик, носиком, сказал ему:
– Попроворней ты там, растяпа!
Услышав такое обидное обращение, Самоха вспыхнул, но промолчал. А когда лопоухий вдруг крикнул: «Эй, мальчик, ступку мне! Живо!» – он обозлился и ответил грубо:
– Сами возьмете, не великий барин.
– Как? Как? Как? – возмутился фармацевт, и растопыренные его уши стали красными.
– А какой я вам «мальчик»? – в свою очередь спросил Самоха. – Это в парикмахерской мальчик. Меня зовут Ваня.
– Я тебе покажу Ваню. Ишь! Подай мне сейчас же ступку!
Самоха повернулся и молча ушел в ступкомойку.
Прождав минут пять, лопоухий вбежал к нему. От гнева лицо его покрылось пятнами.
– Ступку! – ударил он кулаком по столу, и стоявшие на столе весы закачали чашками.
– Берите сами, – уже не скрывая злобы, ответил Самоха и, на всякий случай, стал так, чтобы их разделял стол.
– Ступку! Мерзавец! – окончательно багровея, заревел лопоухий и, видя, что Самоха даже не думает двигаться с места, шагнул к нему.
Тогда Самохин пустился вокруг стола.
– А! – закричал лопоухий. – Ты так?
И, схвативши тяжелый пестик, он запустил им в Самохина.
Самоха вскрикнул и упал.
– Что? – закричал лопоухий. – Будешь слушаться?
Самоха молчал. От острой боли и от обиды он не мог произнести слова.
Неожиданно вошел Карл Францевич.
– Кто здесь шумит? – спросил он строго. – Что случилось?
– Да вот, – сказал лопоухий, указывая на Самоху, – не слушается и дерзит.
Сказал и улизнул за дверь.
Карл Францевич посмотрел на Самохина:
– Первый день, а уже баловство. Мне такие служащие не нужны…
Превозмогая боль, Самоха осторожно поднялся на ноги.
– Что ты тут делал? – спросил Карл Францевич.
По давно укоренившейся, еще гимназической, привычке Самоха не хотел ябедничать. Еле разгибая спину, он ответил тихо:
– Так… Ничего… Я поскользнулся и чуть не разбил самую большую ступку, а этот (Самоха не знал, как зовут лопоухого)… рассердился и стал бранить.
– Что? – испуганно спросил Карл Францевич. – Самую большую ступку? А ты знаешь, сколько она, эта ступка, стоит? Она деньги стоит. Денежки. Первый день и уже… Этак ты через неделю всю аптеку побьешь. Косолапый!
Самоха молчал, а Карл Францевич стал внимательно обводить глазами комнату.
– Ты помни, – сказал он, волнуясь, – ничего не бери без спросу.
– Да я и не беру.
– То-то. И коробочка и пузыречек – все это денежки, денежки стоит. А ну-ка, – подошел Карл Францевич к Самохину, – выверни карманы.
Самоха опешил.
– Карманы? – переспросил он. – Зачем карманы?
– Ага, покраснел? Вот видишь, что значит чужое брать. Ах, какой же ты, братец мой…
– Я? Да я не брал.
– Выворачивай, выворачивай, милый мой; выворачивай!
Самоха пожал плечами и сердито вывернул оба кармана.
– А за пазухой? – спросил Карл Францевич и, не ожидая ответа, ощупал Самоху пухлыми пальцами-коротышками.
– Я… – сдерживая слезы, сказал Самохин. – Я…
– Ну, ничего, ничего, – стал успокаивать его Карл Францевич. – Вижу, ты честный пока. Пока честный. Иди домой. На сегодня довольно работать. Будешь получать восемь рублей в месяц. Ровно восемь.
Самохин хотел сказать: «Вы же сами обещали десять», но промолчал и, взяв фуражку, пошел домой. Шел и думал: «А что если этому лопоухому налить в калоши касторки? А Карлу Францевичу… Вот нарочно украду у него что-нибудь самое дорогое и спроважу в помойку или… отдам собакам…»
– Нет, воровать не буду, – решил Самоха. – Я лучше придумаю ему такое, что он… Надо посоветоваться с Володькой.
А дома, когда отец спросил его: «Ну как, Ванюша?» – он вздохнул и ответил:
– Ничего… Очень там интересно в аптеке… Ничего, хорошо, папа… Только Карл Францевич сказал, что не десять, а восемь.
– Восемь? – удивился отец и… в первый раз Нежно погладил сына по голове. – Эх, Ваня, Ваня… – сказал он.
А ночью, когда все уснули, отец долго рылся в кухонном шкафчике и, найдя-таки полкоробочки засохшей ваксы, принялся чистить Ванькины сапоги… Вычистил и осторожно поставил их возле его кровати…