355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пётр Ткаченко » Кубанские зори » Текст книги (страница 2)
Кубанские зори
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 17:00

Текст книги "Кубанские зори"


Автор книги: Пётр Ткаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)

Потому он и является теперь нам через такое долгое время вопреки всем усилиям погасить память о нем. Жизнь человеческая мало изменчива в своих основных проявлениях: честь остается честью, мужество – мужеством, глупость – глупостью, подлость остается подлостью. А потому моя запоздалая повесть не только о прошлом, но о том, как всегда или обыкновенно бывает на свете.

Многое узнав о нем, я понял, что мне не написать повести до тех пор, пока не выслушаю всех, кто еще хранит память о нем, передавая легенды своим детям и внукам. И тут ценна каждая подробность. В этом я убедился, когда однажды мне удалось найти в станице Гривенской большую фотографию духового оркестра Войскового певческого хора, как видно, собранного к торжествам по случаю трехсотлетия Дома Романовых. Был на ней и Василий Федорович, еще не ведающий о том, какая судьба ему уготована.

Фотографирование по тем временам было делом редким и значительным. А потому все казаки внимательно и удивленно смотрят в объектив. И только он один, единственный, даже несколько небрежно отвел взгляд в сторону, словно происходящее здесь его не касалось.

Между тем фотография эта несет на себе следы его последующей судьбы. Ведь только за ее хранение можно было поплатиться жизнью, как, впрочем, любой дедовской казачьей фотографии… Можно ли считать такое свирепое выкорчевывание родовой и просто человеческой памяти признаком прогресса и цивилизации, как уверяли устроители новой жизни? Лицо Василия Федоровича на фотографии наполовину соскоблено. Помимо того, «бандит» этот предстает перед нами не только с богато разукрашенной шашкой, но и с дирижерской палочкой и свитком нот в руках. Трудно придумать более символический образ: «бандит» – с дирижерской палочкой…

Зачем я езжу теперь по этим лиманам и плавням, зачем вслушиваюсь в равнодушный шелест камыша, что хочу высмотреть здесь, где уже, кажется, ничего высмотреть невозможно?.. Но вдруг сознание осенит пугающая мысль: может быть, я, боясь в этом признаться самому себе, подыскиваю свое место, где бы можно было схорониться от сегодняшних нашествий, новых и опять-таки «передовых и прогрессивных» преобразований жизни? Столь же непонятных, беспощадных и губительных… Но ведь ни в каких камышах, ни в каких плавнях теперь спрятаться, схорониться уже невозможно. Уже тогда было невозможно. Надо искать другой род спасения. Впрочем, он давно известен: не бежать от земли своей, спасая свое презренное земное имущество, но, спасая душу свою…

Моя запоздалая повесть собственно и родилась из боли, проснувшейся во мне. Из боли и обиды за ту несправедливость, которую претерпел как мой герой, так и память о нем, все наше несчастное, наивное и доверчивое казачье племя… Знаю, что боль эта неустранима, что ее, как рубаху, не скинешь…

Слава и известность Рябоконя выплеснулись далеко за пределы Кубани. В поле его прямого влияния входила и моя родная станица Старонижестеблиевская. Уже в семидесятые годы мой сосед Ленька Бедусенко, работавший скотником и пастухом, пасший колхозную скотину у Косатой балки, однажды нашел там истлевшее седло и кинжал-нож с надписью: «Отряд Рябоконя. 30-е годы». Причем надпись была штампованной, что однозначно говорило о серийном производстве таких ножей. Кинжал этот долгие годы находился в хозяйстве, им кололи свиней, не думая ни о его принадлежности, ни об исторической ценности его, пока он куда-то запропастился.

Узнав об этой реликвии, я в азарте поиска все понуждал Леньку отыскать ее. И он обещал найти этот кинжал, однако не нашел. И мне подумалось: может быть, есть свой резон и смысл в том, что нож этот потерялся. Ведь это было оружие братоубийственной войны. Найдись оно сейчас, не означало ли бы это и возврата не только его, но и самой нелепой, беспричинной, трагической бойни? Может быть, и хорошо, что кинжал этот не нашелся; знать, старинная распря уже уснула в народе…

Казалось, что эта степь замолчала навсегда. Думалось, что никакого звука, ни единого слова не донесется более с ее продуваемых всеми ветрами равнин, что никогда более она уже не оживет… Но стоит вслушаться в ее исторические дали, и она заговорит. Вот и этот кинжал, вдруг нашедшийся у Косатой балки, имеет свою историю. Нахожу сведения в архиве о том, что в сентябре 1920 года, когда улагаевский десант, захлебнувшись, ушел в Крым, в приазовских камышах остался повстанческий партизанский отряд под командованием хорунжего Кирия. Ря-боконь был в нем командиром сотни. Но оставались еще и разрозненные группы, не успевшие покинуть Кубань. В плавнях у хутора Лебедевского, на Дуднинской гряде скрывался отряд численностью восемнадцать человек казаков Астраханского войска, отставших от улагаевского десанта. Группа эта находилась под командованием есаула Рыбалки. Хорунжий Кирий по простоте и наивности, все еще полагавший, что цель его движения заключалась в открытом сопротивлении новой власти, а значит и в увеличении его отряда, посылает к Рыбалке делегатов с письмом: «Есаулу Рыбалке: по распоряжению штаба 2-й десантной армии генерала Улагая Вы должны подчиниться мне, уполномоченному 2-й армии генерала Улагая, на основании чего Вам приказано немедленно вместе с отрядом прибыть в мое распоряжение, куда Вас приведут посылаемые казаки с данной запиской».

В пять часов утра 15 сентября конный отряд Рыбалки прибыл в расположение отряда Кирия. Но недолго им довелось быть вместе. Наступающие холода и изменяющаяся ситуация по хуторам и станицам диктовала и новую тактику действий. Вскоре Кирий издал приказ, согласно которому каждому предоставлялась возможность уходить, кто куда хочет и может. Группа есаула Рыбалки, покинув бивак Кирия, 18 октября 1920 года пришла в камыши под станицу Старонижестеблиевскую, на Косатую балку. Как я потом дознаюсь, Рыбалка пришел сюда, чтобы быть ближе к родной станице, так как был родом из Ста-ронижестеблиевской. Дальнейшая судьба этого отряда не известна. Найденный же на Косатой балке кинжал подтверждает это. Остается лишь тайной то, почему надпись на нем упоминает тридцатые годы…

Станица Старонижестеблиевская оказалась каким-то образом связанной с рябоконевским движением. На моей улице Хлеборобной по соседству жила двоюродная сестра Рябоконя Надежда Васильевна Рыбак. Неподалеку жила Марфа Никифоровна Небавская, повариха в отряде Рябоконя и разведчица.

Настороженное и внимательное отношение ко всему, происходящему вокруг, осталось у нее на всю жизнь. Уже в глубокой старости, сидя у окна, она не оставляла без внимания каждого, проходившего по улице. Осторожно и воровато приподнимая край занавески, обязательно поинтересуется и спросит: «А хто цэ пишов?..»

Сколько их было легендарных героев Гражданской войны, слава которых была рукотворной и, как теперь уже ясно, оказалась непрочной. Причем исключительно тех, кто был в «пыльных шлемах». Всех прочих выставляли врагами народа и извергами, хотя как раз они и защищали народ от несчастий и бедствий революционной смуты, но героями легенд они не стали, наоборот, поминают их как невыносимую напасть, как чудища, как горе-злосчастие… Совсем иначе было с Рябоконем. Во всем его облике, его личности было нечто такое, что, видно, отвечало представлениям о народном герое. Именно в легендах, в рассказах-преданиях, передаваемых в поколениях, сохранилась память о нем. В неписаной истории, подавляемой всей мощью пропаганды. И даже сейчас, когда уже почти никого не осталось в живых, кто мог бы еще хоть что-то рассказать о нем, люди опасаются говорить.

* * *

Отшелестели, отшептали, отшумели им уже навсегда с легким посвистом на ветру гривенские камыши. Отпели им свои нудные и назойливые песни злые лиманские комары. Никогда им больше уже не плавать на своих байдах и каюках по родным, знакомым с детства заводям, ерикам и протокам. Никогда больше не ловить серебристую рыбу, не ставить золотые камышовые коты, не увидеть более никогда, как утренней ранью стелется фатой над водой белый матовый туман.

Заросли высоким осокорем и кугой те стежки-дорожки, те потаенные тропы, по которым они ходили, по которым прокрадывались темными ночами, чтобы с волчьей тоской взглянуть на родной хутор, родные хаты с тускло мерцающими окнами. Их родной хутор, их родные хаты, занятые какой-то неведомой и непонятной им силой.

Замутились, затянулись прибрежные заводи зеленой ряской, никем не тревожимые, превращающиеся в топи.

Где они, непокорные лебединцы, ярчуки, ряженцы, как их называли в соседних станицах и хуторах? Почему не вернулись, как обещали оставшимся на берегу? Где затерялись: в этих ли камышах или в диких дебрях жестокого, беспощадного и немилосердного времени? И сами имена их, как самая опасная крамола, прокляты и забыты.

Что же они несли с собой такое опасное, что и восемьдесят лет спустя, выставлены бандитами, хотя в те годы считались противниками политическими? Кем выставлены? Не настоящими ли разбойниками, прикрывавшими свой разбой революционной фразой и мудреным словом экспроприация? О, беспредельное лукавство…

Почему им не находилось места на родной земле? Неужто они были худшими из людей, и только без них жизнь могла хоть как-то устроиться? Но кому из смертных дано право решать – кому жить, а кому умирать? Никому! А те, кто присваивал его, и были самыми примитивными и худшими. Их скудоумие и революционная решительность, в конце концов, подожгли страну, перевернули общество, пробудили неправду, стоившую миллионов человеческих жизней…

Мне могут возразить, сославшись на некие объективные законы бытия, которые выше нас. И это будет лукавством, ибо никаких таких объективных законов нет, человек живет по тому образу мира, который он принимает в свое сознание и душу.

Никем не отпетые, кроме сырых промозглых кубанских ветров, они и по сей день остаются униженными и оскорбленными, хотя беспощадное время уже доказало их правоту.

Может быть, и мне недолго осталось слушать эти свистящие на ветру камыши, ибо снова наступают лукавые времена и пробуждается крамола. Может быть, и мне скоро останется лишь из немыслимого далека с такой же невыносимой тоской смотреть на родную станицу, снова занятую прежней слепой и немилосердной силой…

Ничего уже почти не различимо в этом сплошном камышовом шуме, ничего почти не удержалось в памяти, унесенное вселенским ветром вместе с людьми, здесь жившими.

Почему из всех участников этой жестокой драмы он, Василий Федорович Рябоконь, оказался самым виноватым? Неужто потому, что был самым большим грешником? Память о нем вытравлялась абсолютно. Только в народных преданиях и жили воспоминания о нем. Никакие прощения и реабилитации в последующие времена его не коснулись. Ни тогда, когда были восславлены красные и прокляты белые, ни потом, когда были восславлены белые и прокляты красные. В этом странном мартирологе памяти ему в равной степени среди тех и других не находится места. Не потому ли, что и тем и другим мало дела было собственно до народа? И тем и другим была дороже идея, чем сам народ.

Что же такое он делал, что оказался столь ненавистным всем устроителям этого мира? Столь ненавистным он оказался потому, что отстаивал свой народ, само его право на жизнь, на свою истинную, предками завещанную веру, на свою культуру. Или это консерватизм, мешающий прогрессу? Он оказался ненавистным всем устроителям этого мира потому, что выступал против немыслимого: уничтожения народа, свершаемого конечно же, под лозунгом его нового, более прогрессивного устроения.

Значение его борьбы состояло вовсе не в том, что он нанес такой уж большой урон новому режиму. Ведь были командиры и командующие, тысячами метавшие людей, как солому, в огонь сражений. Но они не завоевали и малой доли той известности и уважения, какими пользовался он. Его подвиг состоял в том, что всей своей судьбой, волей, характером он отстаивал право на жизнь по законам благочинного человеческого бытия в то время, когда была предпринята попытка устроить человеческую жизнь, сообразуясь с любыми убогими идеями, какие только взбредут в воспаленные головы несчастных людей. Разве теперь, когда столь свирепо насаждавшиеся огнем и мечом идеи отвергнуты, когда мир на них не устоял, разве тем самым не доказывается правота Рябоконя?

Он доказал всей своей жизнью, что можно и должно всегда противостоять любому насилию и произволу. И эту его непокорность ему не могли простить. А потому он и был опаснее других противников новой власти. Это был человек, устоявший против соблазнов мира. А такая сила и воля среди слабых людей не прощаются. Но без него, без таких, как он, обладавших стоицизмом, та жизнь, которая устроилась в России позже, под именем советского строя, была бы не такой, иной, более немилосердной…

Его имя столь долгое время было под запретом, что когда наконец-то можно было его произнести, оно уже ни о чем не говорило людям нового времени. Так прошлые и нынешние противники его и народа достигли-таки своей цели – вытравили его имя из сознания и памяти людей.

Уже написано и сказано все обо всех – и красных, и белых, – и только о нем и о том движении, которое он возглавлял, все еще по сути ничего нет. Его имя столь долго остается под запретом потому, что олицетворяло и олицетворяет то, чего власть в России более всего боялась – и та, революционная, и советская, и нынешняя «демократическая» – волю народа, его причудливый, ни в какие куцые идеи не вмещающийся нрав, его характер и его мятежную, беспокойную душу.

Но как теперь обидно за эту российскую, кубанскую жизнь, за этих людей, за себя, за то, что все, здесь происходившее, не получило никакого осмысления и воплощения, словно ничего особого и примечательного здесь и не было, словно здесь и не жили люди, словно их жизнь не была исполнена терзаний, страстей страданий и трагедий, которые не могут быть так легко и просто изъяты из жизни, без которых человеческое бытие остается неполным…

НЕНАПИСАННАЯ ПОВЕСТЬ

Об этих давних событиях в приазовских плавнях, о Василии Федоровиче Рябоконе уже давно должна была быть написана повесть драматического накала, соответствующая трагизму происходившего. И, как видно по всему, повесть такая собиралась. Во всяком случае, уцелевшие факты говорят о том, что таких попыток было немало. Но почему-то как пробивающийся из земли росток сжигается весенними суховеями, так и повесть эта не проросла в силу каких-то прихотливых обстоятельств. Может быть, ее вероятный автор погиб в бестолочи Гражданской войны, когда жизнь человеческая ничего не стоила. Сложил ли свою чубатую голову где-то в плавнях или настигла его пуля в родной степи? Или душа его истончилась и погасла в голодном тридцать третьем году, когда люди превращались в теней…

И в последующем эта щедрая, многострадальная земля все еще насилуемая репрессиями и притеснениями, так и не породила своего, не всегда удобного, но правдивого и праведного певца. А скорым на пропагандистский отклик, услужливым да податливым, как в прошлом, так и теперь, несть числа. Но их повести ушли в небытие вместе с ними. («Плавни» Бориса Крамаренко, «На заре» Петра Радченко, «На гребне» Владимира Ставского, «На Черном Ерике» и «Красный десант» Дмитрия Фурманова…)

Когда они писали эти свои политические повести, еще были живы многие участники событий, еще, казалось, многое можно было разузнать и понять… Но самое поразительное, они действительно многое о тех событиях знали. Но идеологическое поветрие и политическая потреба безжалостно кособочили сознание и отравляли души. Они признавали значимым лишь то, что соответствовало идеологии и политике. Нет, не всегда из лукавства или хитрости, а вполне искренне они веровали в переменчивые идеологические идеалы. Они были по-своему честны, но, попав в трагическую ситуацию, преодолеть ее не нашли в себе духовных сил. Они заслуживают теперь не столько осуждения, сколько сострадания и жалости. Нет, все-таки это было странное племя без слезных людей. Может быть потому оно и выжило, не истребив окончательно само себя…

Тем не менее именно Владимир Ставский помог мне многое узнать о моем герое. Ему, как литературному генералу идеологического фронта, в свое время были подготовлены материалы о В.Ф. Рябоконе. Аккуратно собранные, они сохранились в его личном архиве. Но удивительно, что в этом собрании обжигающих свидетельств и документов автор не увидел человеческой трагедии, людских страданий, не почувствовал боли, а лишь нашел повод для осуждения. Еще более печальная история с Фурмановым, который участвовал в десанте по реке Протоке из Славянской в Гривенскую. Комизм, с которым он описывает расстрел офицеров, своих соотечественников, свидетельствует вовсе не о литературных и человеческих способностях автора, а о каких-то иных. В этом мороке, в этой мясорубке братоубийственной войны он был, как сам отмечал в дневнике, «горд и счастлив» тем, что тут, на Кубани, выпустил политическую брошюрку в тридцать страничек «Красная армия и трудовой фронт». И это называлось «работать на поприще литературном»… Какая там народная трагедия, вопль плоти и терзание духа пред торжеством куцей идеи, в которую все многообразие человеческой жизни вмещено быть не может…

Если – по Фурманову – станица Полтавская – «одна из гнуснейших станиц», то что же с ней, «гнуснейшей» и делать, если не уничтожить?.. Так и поступили позже – выслали всех ее жителей поголовно. И не только эту станицу, но и весь благодатный край перетрясли и перетасовали. А как же иначе, если эта «упитанно-сытая, полудикая кулацкая Кубань рычала в негодовании»… Такая вот логика человека, считавшего себя писателем. Такая вот «литература» – инструкция и «оправдание» геноцида и чудовищных безобразий Гражданской войны… Но даже этот идеологически абсолютно зашоренный человек не мог не отметить достоинств обреченных на гибель повстанцев, скрывавшихся в приазовских камышах: «Действовали белые партизаны окрестных станиц, прекрасно знающие местность и, надо сказать, дравшиеся великолепно, – была налицо удивительная стойкость, спокойствие и мужество».

Рябоконю посвящены лишь два небольших очерка кубанского атамана в изгнании Вячеслава Науменко «Василий Федорович Рябоконь», написанный в эмиграции, и Петра Кирия «Тайный остров Рябоконя», опубликованный в газетах Кубани в наши дни. Первый, как понятно, восторженный, представляющий Рябоконя как выдающегося повстанческого вождя, который «заслужил, чтобы имя его навсегда было запечатлено в истории родного войска и было бы записано на страницах ее наряду с теми, кто выковывал славу казачью». И все бы ничего, если бы не погибло само войско и продолжилась его славная история… Записывать его имя оказалось некуда. Выпали куда-то страницы истории.

Современный же очерк местного самодеятельного автора представляет Рябоконя все с тех же ортодоксальных «пролетарских» позиций, и это печально, поскольку после новой «демократической» революции многое открылось как в прошлом, так и в настоящем, и наступило время взглянуть на Рябоконя и события той поры более объективно. А представление Рябоконя «героем-злодеем» свидетельствует лишь об интеллектуальной немощи автора и капитуляции пред сложностью мировоззренческих основ происходившего тогда и происходящего в наши дни.

Это тем более досадно, что наконец-то наступило время, когда обнажилась жалкая философия бунтовщиков-революционе-ров, выявлена природа бунта души и разума, всеми неисчислимыми человеческими жертвами и пережитыми страданиями доказавшая, что по самой природе своей она не устанавливает социальной справедливости, так как имеет не социальную, а духовно-мировоззренческую природу. Ведь это русским самосознанием уже давно прозрено. И, как ни странно, задолго до трагических и кровавых событий: «Что в том, что он теперь повсеместно бунтует против нашей власти и гордится, что он бунтует? Это гордость ребенка и школьника. Это маленькие дети, взбунтовавшиеся в классе и выгнавшие учителя. Но придет конец и восторгу ребятишек, он будет дорого стоить им. Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю. Но догадаются, наконец, глупые дети, что хоть и бунтовщики, но бунтовщики слабосильные, собственного бунта своего не выдержавшие. Обливаясь глупыми слезами своими, они сознаются, наконец, что создавший их бунтовщиками, без сомнения, хотел посмеяться над ними. Скажут это они в отчаянии, и сказанное ими будет богохульством, от которого они станут еще несчастнее, ибо природа человеческая не выносит богохульства и в конце концов, сама же всегда и отомстит за него…»

Казалось бы, именно такое время признания и глупых слез теперь наступило. Но люди в каком-то непростительном неведении и беспечности готовы вновь направить жизнь по такому же, если не более суровому, кругу испытаний, словно опыт пережитого не имеет для них никакого значения. Казалось бы, пришла пора, когда они, как нашалившие школьники, должны признать, что на тех началах, на которых они строили жизнь, жизнь человеческая не стоит. Но не смиренными и посрамленными школьниками, а гордыми «строителями» они снова вполне искренне выставляют себя. После всего пережитого и вопреки всем фактам. Ошибся великий писатель, не предусмотрел, что в душах человека в результате насилий могут произойти такие изменения, когда он будет уже не в силах дать себе отчет. Но это только усугубляет положение и заставляет всерьез подумать о нашем дальнейшем земном существовании вообще…

Зачем ты, Боже, караешь нас недомыслием и неведением?..

Защита теперь столь запоздало советского строя, как уникального уклада жизни, вовсе не означает оправдания тех безобразий, которые творились именем советской власти в двадцатые годы. Не эти безобразия, не террор и репрессии образовали, в конце концов, советский уклад жизни, а народная воля и пробудившаяся энергия людей. К сожалению, это простое и очевидное положение остается пока по сути не постигнутым, что сказалось и в очерке Петра Кирия о Рябоконе.

Может быть, были и другие попытки обратиться к этому, удивительно притягательному облику, будоражащему умы и души людей, его знавших или слышавших о нем. Уроженец хутора Лебеди, житель хутора Протичка Захар Иванович Беспалько, сообщивший мне чрезвычайно важные свидетельства о Рябоконе, рассказал, как они, мальчишки, мечтали написать о нем повесть. Был у них в школе задиристый паренек Федя Рябо-конь, который предлагал: «Давайте напишем книгу о Рябоконе!» Не написали. Видно, жизнь закрутила так, что школьные мечты потонули в ней.

Летом 1997 года в редакции краснодарской газеты «Казачьи вести» раздался звонок из Франции. Старческий женский голос сообщил, что у них в семье есть рукопись о Рябоконе. Было дано обещание переправить ее на Кубань, прислать или передать с туристами. Но прошло время, и больше никаких вестей из Франции об этой рукописи не пришло…

В подконтрольной, лукавой литературе память о Рябоконе не удержалась. Сохранилась она в легендах о нем и в преданиях. Да еще в песне, поистине народной, надрывной песне не только собственно о нем, но и печальной участи всего края. Я выловил эту песню в Москве, привезенную в равнодушную столицу тоскующими по родине кубанцами.

Интересна сама история создания песни. Удивительно, что даже в песне имя Рябоконя все так же скрывается. Как говорили исполнители, его заменили на имя Рябовола, дабы песня могла звучать прилюдно.

Николай Степанович Рябовол, председатель Кубанской краевой Рады, погибший от рук, по всей видимости, деникинцев в 1919 году в Ростове-на-Дону, тоже был человеком примечательным, по-своему понимавший интересы родного края. Он пал жертвой самостийничества. В самый решающий и трагический период борьбы на юге России Рябовол выражал волю кубанских самостийников, отстаивая право на отдельную, самостоятельную Кубанскую армию, в то время как А.И.Деникин требовал полного подчинения кубанцев Добровольческой армии. Личностью же эпической, легендарной Рябовол, безусловно, не был. Он был чиновник, политик, выражающий идеологию самостийничества, для народа оказавшейся гибельной.

Да, трагическая смерть Рябовола глубоко взволновала кубанцев, как и всякое коварное убийство. На его смерть Дмитрий Петренко написал песню. Трудно теперь сказать, действительно ли она пелась, или же осталась лишь стихотворным откликом. Но очевидно, что текст Петренко со временем приобрел иное значение. Примечательные изменения внес в песню народ, а главное – вместо Рябовола песня стала посвящаться Ря-боконю. Может быть, сыграло свою роль созвучие фамилий.

В песне Петренко:

 
Нэма слив, шоб всэ сказаты,
Наша люба, ридна маты.
В народной песне:
Нэ зна в свити шо сказаты
Кубань ридна наша маты.
 

Обычная жалоба на то, что словом невозможно выразить безутешное горе заменена в песне народной обобщением большой поэтической силы, где с гибелью своего героя Кубань лишается всего – самого образа выражения, лишается слова, голоса, а значит и смысла своего бытия… Так можно сказать лишь о человеке, действительно выражавшем и воплощавшем народные понятия, кому было ведомо нечто такое, что большинству людей оставалось недоступным.

В песне Петренко:

 
Хиба ты, Кубаню, мыла,
Таку долю заслужила?..
 

В народной песне:

 
Тым, Кубаню, ты нэ мыла,
Шо Рябоконя ты сгубыла…
 

Вот эта песня, посвященная Василию Федоровичу Рябоконю:

 
Плач, Кубаню, край наш ридный,
Лэжыть убытый сын твий бидный.
Тым, Кубаню, ты нэ мыла,
Шо Рябоконя ты сіубыла…
Пишлы тугы скризь полямы,
Льются слезы скризь ричкамы.
Нэ зна в свити шо сказаты
Кубань ридна наша маты.
 

Что же это был за человек и чем таким он покорил людей, что его возможная гибель связывалась с гибелью роднбго края, утратой им своего выражения и самого места в этом мире – «Нэ зна в свити шо сказаты…»?

Были еще песни, посвященные Василию Федоровичу Рябоконю. Но от потаенного, катакомбного их бытования, они быстро забывались, выветриваясь из общественного сознания новых поколений людей. От одной песни остались только две строчки:

 
Нэма батька Рябоконя —
Нэма правды и закона.
 

Примечательно, что здесь Рябоконь соотносится с самой правдой, и его гибель воспринимается как попрание правды.

Чиновникам и политикам, как известно, народ таких песен не слагает тем более тем, кто проводил сомнительную политику, обернувшуюся народным горем. Несмотря на то, что они о себе мнят, пока безумствуют и правят. Народ посвящает песни героям, затронувшим такие потаенные струны, на которые не может не отозваться живая, чуткая человеческая душа.

Поражает и то, с какой последовательностью и настойчивостью, вплоть до сегодняшнего дня, гасилась всякая память о Рябоконе. Та старательность и неуступчивость, с которыми это делалось и делается, позволят видеть в них не случайность, но преднамеренность и умысел.

Кто знал, кто мог предположить, что здесь, в затерявшемся среди камышей и плавней хуторе Лебеди разрешался основной, вселенский вопрос человеческого бытия, что здесь столкнулись мировые силы, определившие характер борьбы и будущее этого края и всей страны. Буря бушевала везде, по всей России, но здесь, видно, произошло какое-то завихрение ее, приоткрывшее смысл происходившего.

Он, Рябоконь, олицетворял ту незримую, но неодолимую народную силу, которая долго бродила и переплавлялась в России, пока не воплотилась в казачество, составлявшее по ее окраинам, по ее рубежам защитный пояс, силу своенравную, своевольную, силу неподатливую и непокорную, которую более всего ненавидели переустроители мира по новому штату, так как она более всего мешала им в их безумствах, неистовствах и беснованиях. А потому в том, что он был выставлен бандитом, нет ничего удивительного. Удивительно и печально иное: он остается бандитом в сознании тех, кто тоже вроде бы должен воплощать ту же народную силу, – потомках гонимых, униженных и уничтожаемых.

Эта кубанская трагедия должна была во что-то воплотиться, в какое-то творение духа, что и подтверждается печальной народной песней. Не выразилась, не воплотилась. А теперь время безнадежно упущено. Рассказывать о происходившем больше некому. Расспрашивать и выслушивать больше некого. К тому же изменилось само общество, вновь уверовавшее в новые идеологические пустышки или не находящее в себе сил им сопротивляться. Общество, в котором из сознания изымается культура, литература, то есть гасится сам дух человеческий, как нечто ненужное и лишнее, не имеет будущего.

Нынешнему читателю, не верящему в вымысел, традиционная повесть с последовательным сюжетом теперь, может быть, уже и не нужна. Он верит факту и документу, не подозревая о том, что и документы могут быть лживыми. А потому и мое намерение написать-таки повесть о Василии Федоровиче Рябоконе остается не свершенным. Мне придется лишь привести то, что уцелело, что удалось добыть, наивно дополняя его фотографиями той поры, что в традиционное повествование, по причине многого утраченного безвозвратно, не укладывается. Уповать на будущее бесполезно. Не отыщется более сострадательная душа и не пойдет по следу моего героя и многих людей, погибших в хаосе развязанного в России беззакония. Тешить себя нечем. Эта печальная повесть остается, несмотря на прошедшие времена, все-таки ненаписанной…

Восстановить облик Рябоконя доподлинно уже невозможно. Событийная же, только историческая канва происходившего, – не мое дело, пусть этим займутся краеведы и историки, если таковые отыщутся. Ввиду же невозвратно утраченного и преднамеренно искажаемого, его облик превратился в какую-то невнятную тень. И я буду защищать эту тень, и читатель, надеюсь, извинит слабость пера моего, уважив сердечные мои побуждения.

Как-то на хуторе Лебеди девяностолетняя бабушка Александра Фоминична Золотько, в девичестве Бучинская, когда я пришел к ней, внимательно посмотрев на меня своими глубокими, черными, какими-то цыганистыми глазами, сказала: «Ты дэ так довго був? Шо так довго до нас ишов?..» Сказала так, словно мы, не зная друг друга, долго думали об одном и том же, хотя я видел ее впервые. И мне нечего было ответить ей, так как слова ее приобретали поразительно символический смысл. Где был… Блукал по свету, чтобы наконец-то убедиться в том, что тут, на этом хуторе Лебеди таится ноша сего мира… И опоздал. А теперь, когда и Александры Фоминичны уже нет на свете, мне слышится ее укоряющий вопрос, на который мне нечего ответить. Какая незадача, какая непоправимая оплошность… Но приди я сюда раньше, может быть, и не заметил того, что сквозь скудные остатки пережитого мне угадывается и открывается теперь…

Приступив к жизнеописанию Василия Федоровича Рябоконя, я нахожусь в немалом смущении, вполне осознавая, что предпринятое мной дело не только не найдет, пожалуй, желаемого отклика в душах читателей, но создаст мне новые хлопоты и неприятности. И все-таки такую попытку жизнеописания героя моего предпринять просто необходимо. И не только ради интереса исторического или занимательности, но для выяснения некоторых социальных и главное – мировоззренческих положений, имеющих прямое отношение и ко дню сегодняшнему, остающихся, к сожалению, невыясненными. Так что повесть эта, надеюсь, вполне современна, несмотря на то что рассказывается в ней о временах давно минувших.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю