Текст книги "Кубанские зори"
Автор книги: Пётр Ткаченко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
Дочь Александры Давыдовны Анна Михайловна Стебли-на сообщила мне, что она еще в 1928 году невольно подслушала разговор матери с отчимом Парфентием Павловичем Стрелец: «Я учила уроки при лампе. Федя спал на печке. Мама и Парфентий Павлович легли за ширмой спать. Я долго занималась и вот слышу, как мама спрашивает: «А чи жэвый Васыль Хвэдоровыч Рябоконь? Вин жэ нэ вэходыв из плавнив добровольно, його ловылы». Парфентий Павлович ответил: «Его же увезли в Москву. Где-то живет, да еще и работает на должности». Мама удивилась: «Та нэвжэли?» Но он маме так и не сказал, откуда ему это известно. Парфентий Павлович был человеком предусмотрительным и знал, что можно говорить, а чего нельзя. Потом я слышала и от других людей, что Рябоконя увезли в Москву.
Анатолий Алексеевич Матвиенко из станицы Полтавской, племянник Андрея Лазаревича Гирько, воспитывавшийся в его семье, рассказал мне, что в молодости он учился в культпросвет-училище с Эриком Павловичем Шкуратовым и тот уверял его, что в Приморско-Ахтарске он видел могилу Василия Федоровича Рябоконя.
Некоторые жители хутора Лебеди и сегодня утверждают, что знают, где похоронен Василий Федорович, но где именно, скрывают.
Как-то я поехал на хутор Протичка, чтобы встретиться с Захаром Ивановичем Беспалько, 1916 года рождения. Родом он был с хутора Лебеди, а отец его Иван Семенович возглавлял отряд самообороны и, говорят, был первым на уничтожение в списке Рябоконя, хотя вряд ли такие списки у Рябоконя были. Дед его Семен Алексеевич, 1858 года рождения, тоже состоял в этом отряде. Был у него хороший карабин, но хлопцы выдурили его у деда, отдав взамен французскую винтовку. И вот однажды, когда дед охранял сельский совет, ночью подъехали какие-то люди. Он крикнул: «Стой, кто идет?» Ему ответили: «Рябоконь!» Поднялся переполох, стрельба. Дед залег за забором с винтовкой. На него надвигается Рябоконь, а он не может выстрелить, то ли винтовку заело, то ли еще что. Потом дед объяснял, что в него, Рябоконя, винтовка не стреляет…
Когда 10 апреля 1924 года на хутор Лебеди прибыл землемер Иванов, встречаться должны были в хате Беспалько. Иван Семенович сказал жене, чтобы приготовила чего-нибудь, так как вечером будет заседание. Но потом решили все же встретиться в хате Погорелова…
Захару Ивановичу Беспалько не было никакого резона что-то придумывать и приукрашивать, так как отец и дед его боролись с Рябоконем. В 1950 году он был председателем колхоза на хуторе Протичка. Однажды его вызвал начальник районного НКВД, он и фамилию его запомнил – Виноградов, и спросил о том, помнит ли он Рябоконя.
– Ну как не помнить, – ответил Захар Иванович.
– Так вот, – сказал Виноградов, – он отсидел свои двадцать пять лет и отпущен. Мы против него ничего не имеем, но если появится у вас, информируйте.
Это немало удивило Захара Ивановича. Но Рябоконь в его хуторе не появлялся, и докладывать не пришлось. Говорили, что он уехал к своей сестре в Лабинск.
Федор Михайлович Загубывбатько, племянник Тита Ефимовича, рассказывал мне, что был у него хороший товарищ Иван Стежко, инструктор райкома партии, который однажды в доверительной обстановке встречался с бывшим сотрудником НКВД и тот его спросил:
– А вы знаете о Рябоконе? Он ведь жив!
– Да какой там жив…
– Нет, я вас уверяю, что жив. Я работал в НКВД и знаю, что его направляли на учебу в Москву…
Может быть, была и такая нечаянная встреча на базаре, куда Василий Федорович любил заходить и мог зайти скорее по привычке, чем по надобности. Он рассматривал какой-то скобяной и шорный товар, когда кто-то прерывисто задышал ему в самое ухо:
– Василий Федорович, это вы?
И он, не поворачиваясь и не дрогнув ни единым мускулом, все так же рассматривая товар, тихо ответил:
– Нет, браток, обознался, Василий Федорович остался там, в двадцать четвертом годе, в плавнях. Может, и до сих пор там блукает. А тут его нет, нэма, за ненадобностью…
И потом коротко взглянул, пытаясь угадать, кто с ним говорит. Но этого небритого станичника в потертой фуфайке и кособокой шапке не припомнил. Может быть, просто не узнал, ведь люди быстро менялись в те смутные годы.
А удивленный казачок долго смотрел вслед, может быть, пытаясь распознать знакомую походку. Но кому об этом расскажешь. Да и поверит ли кто этому…
Было еще одно обстоятельство, может быть, главное, говорящее в пользу того, что Василий Федорович остался жив. Ходили слухи о том, что ему было доверено на охрану золото Кубани, так называемое золото Рады, которого до сих пор так и не нашли. Где оно находится, знали совсем немногие, в том числе якобы и Василий Федорович.
Незадачливые кубанские самодеятельные публицисты, доморощенные мыслители, пытаясь выставить Рябоконя эдаким простаком, полагали, что он ищет в плавнях какие-то клады. А клады там действительно могли быть, так как в позапрошлом веке в этих лиманах орудовала разбойная шайка некоего Яблокова. Но само упоминание о каком-то кладе и золоте в связи с именем Рябоконя, тем более что в Раде он был представителем своего полка, примечательно, так как легенды произрастают обычно из действительных, исторических фактов…
Не могла, не должна была затеряться такая личность, как Рябоконь, какие бы перемены и трагедии ни происходили в родных пределах. И можно только сожалеть о том, что мы столь запоздало к ней обращаемся, когда уже смыты беспощадным временем многие подробности. В этом возвращении Рябоконя, пусть и запоздалом, я и вижу свою задачу, и ни в чем не более. Это важно не столько для него самого и его сподвижников, которым уже давно не больно, сколько для нас, ныне живущих, чтобы понять наше, не менее запутанное и неопределенное время. И главное – вселить уверенность своим современникам в то, что ничего в нашей трудной жизни не бывает напрасным, ничего не проходит бесследно. Если в ней что и было драгоценного и трагического, в чем проявлялась сила человеческого духа, это не может затеряться во времени, не может пропасть бесследно, как малая порошинка, как семя, занесенное попутным ветром на худосочную почву. Как бы его ни прятали и ни принижали, оно все равно всплывет из прошлого и займет свое истинное место. Рано или поздно придет если не судия, то отыщется старательный хроникер или краевед-собиратель, который в меру своего разумения, сам, не вполне понимая, что он делает, свершит эту, ему предназначенную миссию по восстановлению отнюдь не случайно выпавшего из непрерывного и неостановимого течения жизни…
Уже после Великой Отечественной войны однажды в Нижней Баканке ко двору Ивана Васильевича Рябоконя, по улице Набережной, подошел какой-то нищий, старец с длинной седой бородой и палкой-посохом, которым он отгонял бродячих собак. Тогда, в трудные послевоенные годы, нищие, бродящие по улицам хуторов и станиц, не были редкостью, и все же их опасались, не всегда привечая, так как и сами жили впроголодь.
Не знаю, о чем просил этот старец. Но Ивана Васильевича дома не оказалось, а его жена Мария, испугавшись нищего, не приветила его, отказав в милостыне. Как говорит и до сих пор предание, это был Василий Федорович Рябоконь, приходивший к своему сыну Ивану, но свидеться с которым ему так и не довелось…
Куда он ушел отсюда, палимый солнцем и снедаемый обидой, неизвестно. Возможно, подался в Приморско-Ахтарск, а может быть, в Лабинск, к своей сестре Ольге Васильевне, или скитался неприкаянным по родной Кубани до своего вечного упокоения. Несомненно, что и до сих пор скитается, как некий дух изгнания, незримый и мало кем узнаваемый…
Больше его не видел никто никогда. Во всяком случае, далее смолкают предания, оставляя его таким же несмирившим-ся, неузнаваемым, таинственным, загадочным и живым, разжигающим воображение и волнующим душу всякого человека, не утратившего живого восприятия этого такого неласкового мира…
А в нижней Баканке внук Василия Федоровича Василий Иванович Рябоконь с гордостью показывает мне семейные реликвии – два фарфоровых пасхальных яйца – призы В.Ф.Ря-боконя, завоеванные им на скачках. Искусно расписанные крашенки с надписями «ХВ» – Христос Воскресе! Это последние, сохранившиеся реликвии, к которым прикасалась рука Рябоконя. Прикоснувшись к ним, я не испытал никакого мистического трепета. Но, Боже мой, как же сохранилось и как пронеслось через такое жестокое время это вечное, исцеляющее душу – Христос Воскресе!..
Ходили упорные слухи о том, что Василий Федорович Рябоконь доживал свой век на Кубани. Умер он якобы в 1964 году и похоронен на какой-то Молдавановке…
Не попала, к сожалению, в мою повесть жена Василия Федоровича Фаина, мать его четверых детей, хлебнувшая горя полной мерой, может быть, как никто иной. С июня 1920 года, когда Василий Федорович вынужден был скрыться в плавнях, она с детьми, как говорили мне родственники, пряталась по собачьим будкам. Потом Василий Федорович пристроил ее в дом ка-кого-то состоятельного человека под видом домработницы. Периодически она уходила к мужу в плавни, даже с младенцем Гришей.
Она была убита, когда на Троицкую субботу переправлялась на лодке через ерик. Кто-то выследил ее и выстрелил в нее из камышей. Безусловно, это была месть Рябоконю. Так хотели его побольнее ужалить переустроители жизни. В согласии со своей моралью и звериными повадками…
Никаких иных сведений о ней больше не удержалось. Правда, есть ее старая фотография у дальних родственников в Краснодаре. Но она валяется вместе с какими-то вещами в гараже. А это ведь надо туда сходить и поискать… Словом, совершить прямо-таки подвиг, не ожидая за это никакой награды… И все же внук В.Ф. Рябоконя Владимир Иванович Рябоконь разыскал одну старую, уже вытертую фотографию, на которой изображена Фаина со своей матерью и детьми – Марфой, Семеном и Иваном… Красивое, волевое лицо казачки с упрямым взглядом, пронизывающим немыслимое время… Теперь мы хоть как-то можем представить ее облик и тем самым помянуть ее многострадальную душу – Фаины Давыдовны Рябоконь, в девичестве Фаброй…
Это кажется невероятным и невозможным, но в то время, когда уже не осталось никого из участников тех трагических событий двадцатых годов в приазовских плавнях, в Черновцах на Украине все еще жила дочь Василия Федоровича Рябоконя девяностодвухлетняя Марфа Васильевна Гончарук (Титаев-ская). Как уберегло ее такое беспощадное время?..
Но оказалось, что с Марфой Васильевной и ее детьми связаться и встретиться не так просто. Конечно, возраст. Но дети и внуки Рябоконя неохотно вспоминают о своем знаменитом, легендарном на Кубани деде, что вполне понятно: кому приятно быть родственником «разбойника» и «бандита». Но это не значит, что они его осуждали. И тем более никогда не отрекались от него. Видно, знали истинную цену «бандитизма» своего деда. Но, кроме того, тут вмешивались более поздние события, периода Великой Отечественной войны.
Дело в том, что Марфа Васильевна, после того как погибла ее мать Фаина Давыдовна, жила у разных верных людей. Ее передавали из рук в руки. Пока она не оказалась у своей тетки, сестры отца Полины Васильевны. Тетка была женщиной суровой и даже злой. Видимо поэтому Марфе пришлось столь рано выйти замуж, в шестнадцать лет.
Муж Марфы Васильевны Иван Игнатьевич Титаевский во время войны ушел с немцами и все эти послевоенные годы проживал в Англии. На родину он не приезжал.
Иван Игнатьевич принадлежал к состоятельному роду хутора Лебеди. Его отец имел кирпичный завод. И сейчас еще на хуторе Лебеди, найдя старый кирпич, можно разглядеть на нем клеймо хозяина – «Т», то есть Титаевский. Но сам Иван Игнатьевич к былой состоятельности своих предков не имел уже никакого отношения. Он полностью окунулся в новую жизнь. Был партийным. И не мог тогда даже предположить, какую злую шутку сыграет с ним переменчивая судьба.
Неприятности с властью начались у Ивана Игнатьевича еще до войны. Его намерение жениться на Марфе, дочери Василия Федоровича Рябоконя, вызвало среди партийцев переполох и недоумение. Как это член партии может жениться на дочери бандита… Вопрос был поставлен, что называется, ребром: или партия, или Марфа. Иван Игнатьевич выбрал Марфу, хотя, как говорят, она не очень его и любила. Вышла замуж скорее вынужденно, дабы избавиться от злой тетки.
Как случилось, не знаю, хотя этому нет никакого оправдания, но Иван Игнатьевич Титаевский оказался у немцев. Вместе с ними он и отступал с Кубани. На Украине он оставил Марфу Васильевну с детьми, так как она должна была вот-вот родить.
В больнице, где рожала Марфа Васильевна, при родах умерла жена сотрудника НКВД Гончарука. И тот взял Марфу Васильевну вместе с ее детьми и своим сыном Антоном к себе. Так она стала его женой. Да и куда ей было деваться в голодное, военное время с оравой детей. Стерпелось и слюбилось…
В Черновцах живет дочь Марфы Васильевны – Валентина Ивановна, та самая, которая родилась в 1945 году. Другая ее дочь Лидия Ивановна Очкас живет в Петропавловске-Кам-чатском. Она, как видно по всему, стремилась вернуться на родину, но ее возвращение на Кубань оказалось несчастным и даже трагическим.
Она приехала в станицу Ивановскую, где жила тетка по матери Лина, Олимпиада. Там, в Ивановской, она вышла замуж за врача Николая Степановича Очкас. Но с ним произошла поистине трагедия. Говорят, он отказался выписать без всяких на то оснований некую справку жене какого-то местного начальника. И его уволили с работы «за грубость». Вполне возможно, так оно и было, ибо знаю, что местная сельская «знать», как теперь говорят, «элита», вылезшая из грязи даже не в князи, а всего лишь на одну крохотную ступеньку над всеми остальными, способна творить непоправимые бесчинства.
Потрясенный случившимся, а главное – несправедливостью, Николай заболел. Попытался найти работу в Приморско-Ахтарске. Но снова вернулся в станицу Ивановскую, где, в конце концов, повесился…
Убитая горем Лидия Ивановна покинула Кубань. Жила в Нижнем Тагиле. Долго ее носило по свету, пока она, наконец, не осела в Петропавловске-Камчатском. Думала на год-два, а оказалось на всю жизнь…
Сын Рябоконя Семен Васильевич воевал на фронте, служил переводчиком. Попал в плен. Больше о нем никаких сведений не доходило. Скорее всего, пропал на чужбине, на неметчине, как сгинули сотни тысяч солдат той великой войны.
Сын Иван Васильевич, тоже участник Великой Отечественной войны, жил в поселке Нижнебаканском. Там уже в семидесятые годы он погиб, случайно попав под поезд. В поселке Нижнебаканском живут внуки Василия Федоровича Рябоконя Владимир Иванович и Василий Иванович и их правнуки.
Муж Марфы Васильевны Иван Игнатьевич Титаевский жил в Лондоне, где общался и дружил со своим лебедевским хуторянином Василием Матвеевичем Погореловым, внуком убиенного Рябоконем Василия Кирилловича Погорелова. Чужбина, видно, сдружила их, заставив забыть российскую распрю. Иван Игнатьевич в середине восьмидесятых годов погиб, случайно попав под машину.
Когда дописывались эти строки, с Украины пришла скорбная весть о том, что в Черновцах на девяносто третьем году жизни умерла старшая дочь Рябоконя Марфа Васильевна Титаевс-кая (Гончарук), – последняя кровинушка его рассеянного по свету семейства…
Самая короткая и самая печальная судьба выпала младшему сыну Рябоконя Грише, безвинному дитяти. Тому самому младенцу, которого выкрадывал в плавни Василий Федорович из дома фельдшера Зеленского под видом свадьбы.
После того как жена Василия Федоровича Фаина Давыдовна была кем-то убита при переправе на байде через ерик, Гришу, еще совсем маленького, забрали какие-то сердобольные люди. По слухам, воспитывался он в семье Бучинских в станице Гри-венской. Но, оставшись совершенно один среди воюющих злых людей, мальчик решил разыскать свою старшую сестру Марфу. И отправился к ней. Но к ней он так и не дошел. Его нашли в придорожной канаве умершим, с каким-то жалким дорожным узелочком… Марфа Васильевна до последних дней своих плакала и винила себя, вспоминая об этом. Но где именно это произошло, теперь уже никто не помнит…
ЗДЕСЬ ПРЕБЫВАЕТ ПОЯ ДУША
Запоздалые рассказы
САГА
Косатая балка – так называется лиман, степной залив близ равнинной станицы Старонижестеблиевской. Подобных лиманов на Кубани было некогда немало, с такими мощными зарослями камыша, каких мне потом уже нигде не приходилось видеть. Место таинственное и дикое, то ли от первозданной нетронутости природы, или потому, что там действительно произошло много такого, от чего не может не вздрогнуть и не запечалиться душа даже теперь, когда прошло время и когда сама душа от постоянных над ней насилий, кажется, уже утратила многие свои природные свойства…
Для меня она, эта Косатая балка, теперь лишь повод собрать предания, бытующие не только вокруг нее, но и по всей Кубани. Так я пытаюсь ответить на в общем-то простые вопросы: неужели жизнь, здесь протекавшая, была такой уж косатой и косной, убогой, нелепой и непутевой, что для ее совершенно произвольной переделки требовались вселенские катастрофы, сотрясающие все мироздание?.. Тогда почему она так тревожит, жжет и волнует меня, почему я перед ней не стыжусь слез своих, почему она мне столь дорога и почему я нахожу теперь в ней так много драгоценного и столь необходимого, чего наше суетное и вроде бы просвещенное время уже просто не вырабатывает… Нет, не была эта жизнь ни убогой, ни косной, ни косатой. Но тогда почему она не устояла, почему оказалась столь жестоко порушенной? Только ли по естественному закону смены времен? Нет, так время не проходит, так оно возвращается вспять…
Теперь этой балки нет, остались лишь ее странное имя да предания, цветущие вокруг. Сейчас там – пруды рыбхоза. Может быть, я и не стал бы собирать и записывать эти предания, большей частью печальные, если бы вдруг с удивлением не заметил, что балка эта, несмотря на то, что ее нет, как бы существует, обернувшись совершенно непредсказуемым свойством.
Если на ранее издаваемых картах Кубани Косатая балка была почему-то помечена как «Косотая», то есть ее имя не было распознано, то на картах последнего времени ее и вовсе не оказалось. Причем на картах очень подробных, где помечен даже какой-то еричек-канальчик Вырвыхвист. Словно не было вовсе и всего того, что происходило когда-то на ее берегах, словно не было и той человеческой жизни, которая здесь кипела. Когда я это обнаружил, то окончательно уверился, что предания, витающие здесь, надо собрать обязательно, ибо не может оставаться в истории народа вытоптанных периодов жизни. Это когда-нибудь скажется, так же, как не может устоять жилище, если в основании выбит хотя бы один кирпич. Собирать, извлекать из забвения людей, которые здесь жили, людей красивых, пребывавших в полном согласии с миром. Каждый человек, пришедший однажды в этот мир, имеет святое право на память о себе…
Некогда вокруг Косатой балки были станичные земельные наделы – царэны, кипела богатая жизнь. Потом, после прогрессивных революционных преобразований, все пошло прахом, и долго еще полуразрушенные саманные стены с облупившейся побелкой, одичавшие виноградные лозы да пестрые мальвы на развалинах напоминали о миновавшем…
Здесь думается о бренности бытия, о быстротечности человеческой жизни, о нашей беспомощности перед ее неповторимостью и невозвратностью. На этих родных развалинах ни в какое бессмертие душ не верится. Но сама мысль о бессмертии делает человеческую жизнь иной. Не потому, что оно есть как таковое в нашем его жалком земном понимании, а потому, что без веры в него все наше земное существование становится бесцветным и бессмысленным.
Один из станичников на просьбу рассказать о Косатой балке сказал так: «Она ведь всех нас спасла, во всяком случае многих из нас. Во время голода тридцать третьего года, да и в сорок седьмом году, рыбой из Косатой балки люди только и спасались».
Да и не только рыбой. Мама моя рассказывала, как они с отцом, молодые, только поженившиеся, пережившие великую войну и чудом на ней уцелевшие, ходили на Косатую балку копать корешки рогоза, чтобы не погибнуть от голода.
Другой станичник, говоря о ее нынешнем состоянии и положении, прямо-таки озадачил меня, сказав, что она всех погубит… Зайдя к нему во двор, я увидел новую, просмоленную бай-ду, большую лодку. Но, поскольку живет он вдали от воды, от ерика, это меня удивило, и я спросил его, зачем ему байда?.. Ответил он не сразу, а лишь после нескольких рюмок. Дело, как он полагал, в том, что, построив пруды на месте Косатой балки, преградили тем самым естественный сток вод в лиманы и далее – в море. А потому, рано или поздно, в какое-либо весеннее половодье станицу может затопить, и все мы, как он выразился, поплывем, как пауки… Так что это вовсе и не байда, а ковчег… Когда, мол, придет время – всякой твари по паре и… Люди ведь не думают о своем спасении, – закончил он.
Такая надежда на спасение показалась мне вероятной и вполне возможной. Даже приятно удивило, что среди нас, беспечных, есть человек, думающий о спасении своем. И все же мне представлялось, что наивные времена человеческого детства давно миновали, и в этой, разбушевавшейся, слепой, беспощадной стихии, пошатнувшемся мире человеку так просто уже не уберечься. Надо прежде всего думать о спасении души своей… Но и спасение в его варианте было небезосновательным. На это как бы указывало само название степного пространства, километров в десять от станицы до Косатой балки. Некогда оно называлось Сага, что значит место, залитое водой…
Кто, зачем и почему дал этой степной равнине такое название, которое в себе самом словно уже таило опасность – Сага, – затопленное место?.. Но зачем теперь я, когда значение слова вроде бы стерлось, забылось, искушаю себя памятью и воскрешаю его?.. Видимо, единственно для того, чтобы самому убедиться в том, как зависимы мы от слова, от его смысла, порой нам неведомого, от его духа, от его неяркого, но неизбывного свечения…
Мне и теперь ясно слышится, все еще помнится терпкий, горьковатый, солончаковый запах этой Саги. Видятся светлые метелки полыни, несмело взметнувшиеся на уже выгоревшей под нещадным солнцем земле. Изрытый коровьими копытами, с сизоватым отливом чернозем, ссохшийся в острые, мешающие идти кочки. Сухо, с легким звоном стрекочет в уже пожелтевшей траве кузнечик. От зноя туманится сознание. Темной, синеватой полоской стынет вдали станица. В высоком, бездонном небе свободно парит коршун, что-то высматривая, выискивая или навсегда запоминая родные просторы.
А впереди влечет и манит голубым разливом бреющий на горизонте мираж…
Родимая степь… Никогда мне, видно, уже не забыть ее запахов и звуков, расширяющего душу простора, ничем не заменить, ничем не заглушить в сердце и в сознании этого знойного мерцания однажды мне выпавшего кубанского дня…
Мне хотелось понять, в силу каких причин то, что некогда было спасением, может стать вдруг опасностью… А потому в рассказах своих я ничего не выдумываю. Что делать, коль у нас и самая из волшебных сказок не избегает упрека в покушении на оскорбление личности. Я лишь отбираю факты из жизни конкретных людей, меня особенно взволновавшие и поразившие, о которых мне каким-то, подчас невероятным образом, становилось известно, ибо много раз убеждался в том, что никакой вымысел не может сравниться с тем, как порой судьба закручивает людские жизни. К тому же времена чудесных вымыслов давно прошли. А нынешние туповатые, авантюрные, даже дурковатые выдумки, выдаваемые за словесность, кому они нужны, кроме уж самых незадачливых, но с непомерной претензией на прогрессивность, а по сути – глубоко несчастных людей… Но человек ведь не так прост. И слава богу, что он такой, что не позволяет лепить из себя все, что вздумается любому проходимцу, всякому хищнику в человеческом обличии…
Это повествование вовсе не о прошлом, во всяком случае не только о нем. Ведь наше прошлое обладает невероятным свойством: оно как бы не проходит, как бы все время возвращается или кружится на месте…
Постепенно, с годами, трудно и медленно жизнь вокруг Ко-сатой балки успокоилась. Со временем балка облепилась вокруг полевыми станами, фермами, овечьими кошарами, как некогда – царэнами. В ясную погоду из станицы был виден металлический ветряк, там установленный, который маячил на горизонте, как огромный металлический одуванчик…
Прошлое уже лишь иногда давало о себе знать. В основном легендами, да уже потускневшими со временем былями. Где-то там, на Косатой балке, в восемнадцатом году был зарублен учитель и атаман Арсений Строгий с братом своим. В то время, а может быть и по сей день, самый образованный человек станицы. Зарублен захмелевшими от свободы, как от самогона, дурачками, которых, как несмышленых телят, сгуртовали и столкнули в тупой, им самим непонятной братоубийственной бойне. Зарублены были братья лишь потому, что встретились разъезду в пустынной степи беззащитными…
Какие цветы, какие травы прорастают ежегодно теперь на том месте… Эта ли сизая полынь, или тот фиолетовый, красноватый кермек…
Самыми захватывающими из тех историй были, конечно, рассказы о Рябоконе, о Василии Федоровиче Рябоконе, народном заступнике и мстителе. Никем в те годы не записанные, они, тем не менее, и до сих пор живут по хуторам и станицам, рассказываемые внукам в поучение и на воспитание.
Но не только интерес исторический представляют для меня эти были и легенды о Рябоконе. Так или иначе, они касались многих, в том числе и меня. К деду моей жены Александру Беде как-то зашел человек от Рябоконя, созывая казаков в свое Христово воинство. Кто-то постарался, донес об этом. Деда забрали, держали в тюрьме в Краснодаре. Отбили легкие и выпустили уже безнадежно больным туберкулезом. Некогда любивший петь, охочий до шуток, вообще пофилософствовать про жизнь, хороший мастер-сапожник превратился в желчного, сломленного старика.
Умер он в сорок седьмом. И до последних дней все задавался вопросом: «Казалы, шо далы нам свободу. Дэж та свобода?» А умирая, завещал: «Не хочу быть похороненным на одном кладбище с коммунистами. Оставьте меня дома..» Так и не ушел никуда со двора. Остался одиноко и сиротливо похороненным у себя в подворье, в своем саду.
Проходя теперь мимо его двора, я сквозь редкую огорожу вижу еле приметный холмик без креста, угадываемый лишь по стайке темно-зеленых неприхотливых цветов ириса…
С тех странных времен сохранилось свидетельство. Уцелело оно в письме сестры, отправленном брату за рубеж: «Дорогой брат, мы пока живы и здоровы, но у нас все забрали – пшеницу и весь скот. Больше, чем в 200 дворах, в один день поднялся плач с утра до вечера, как будто в каждом доме умер человек. Волос дыбом становится. Плакали те, у кого забрали, и плакали те, за которыми была очередь. Некоторые говорили: наверно, пришел свету конец…
Наступает церковный праздник 22 октября – Казанской иконы Божьей Матери. Зазвонили в церкви в колокола, народ начал приходить в церковь, но безбожники поспешили остановить колокольный звон, взяли топоры и пилы и полезли на церковь, начали снимать главы и кресты и сбрасывать вниз.
Люди, пришедшие в церковь, все плакали. Когда работу окончили наверху, пошли в церковь и стали снимать иконы и все выносить и складывать в кучу, а потом принесли соломы и все иконы подожгли. Народ рыдал, но всех разгоняли по домам.
На ночь поставили на стражу одного человека (из окрестных хуторов). Ровно в двенадцать часов ночи он, то есть сторож, услышал женский плач и увидел свет (в церкви не было ни одной лампадки). Рыдающий голос восклицал: «Боже мой, что вы наделали».
Сторож, конечно, испугался, побежал в совет и доложил обо всем. Собралось несколько милиционеров. Да, огонь горит, и голос тот же. Со взведенными курками винтовок двинулись они к церкви. Да, действительно, видят свет и слышат голос. Только они одну ногу поставили – и все прекратилось.
Наутро безбожники собрались и обсудили, потом наказали строго никому не говорить об этом, но мужичок, когда пришел домой, рассказал своей жене. Жена пришла в станицу и рассказала одной подруге, а от подруги узнали все, и вся станица уверилась, что это было видение Божьей Матери»…
В письме этом, по вполне понятным причинам, не сказано, где именно, в какой станице это видение явилось. Может быть, потому и не указано, что могло произойти это где угодно, по всей Кубани, там, где оставались живые человеческие души…
В пятьдесят третьем году что-то снова произошло, что-то снова случилось на Косатой балке непонятное, словно вновь пошатнулось и надломилось какое-то основание жизни. Люди более тонкие и чуткие не могли не почувствовать этого, неведомо откуда взявшегося всеобщего разлада. Одно за другим на Косатой балке стали случаться несчастья. Играя у ветряка, попал под его железные шестерни и был ими задушен одиннадцатилетний мальчик, безвинное дитя, Витя Фролов. На молочной ферме повесилась доярка Раиса Ермоленко. Как говорили, она оказалась соблазненной и покинутой неким Иваном Ле-щендо. Соблазнитель, по каким-то, неведомо кем управляемым законам возмездия, вскоре тоже погиб от неосторожного обращения с электросетью в станице Славянской.
Эти события всколыхнули мирную, сонную жизнь Косатой балки и ее окрестностей. Не зная, как их объяснить, некоторые люди воспринимали несчастья как возмездие за прегрешения свои, другие как некое предупреждение и знамение.
И в самом деле, на Косатую балку со всех сторон начала наступать, как чума, всесильная рисовая система, грозившая ей уже окончательной погибелью.
Балка эта, хотя и была местом вроде бы глухим, но захолустьем, прозябающей окраиной не была никогда. «Там не было отшиба», – так сказала мне Галина Пантелеевна Чернявская, когда-то работавшая на ферме бригадиром. Балка, оказывается, была строго поделена на участки между рыбаками. Был там и свой перевозчик с байдой – горбун Саша Ушаков. Рыбы же водилось так много, что волки, рыскавшие по терновникам, выхватывали из воды огромных шаранов и бросали их прямо на дороге. Феодосия Анисимовна Крутофал, жившая на царэ-не, приговаривала бывало: «Хоть бы Тэмоха рыбэ нэ пиймав!.».. То есть мечтала о том, как бы Тимоха, муж ее, Тимофей Иванович, снова не наловил рыбы, ибо девать ее было уже некуда, а чистить приходилось, а если попадалась щука или судак, то с ними – одна морока, заботы на целый вечер. Но Тэмоха все равно ловил рыбу и по однажды заведенной привычке приносил домой.
Теперь у Косатой балки, вокруг нее, там, где она некогда существовала, снова запустение. Срезан на металлолом ветряк, нет больше ферм. Заброшенные коровники самочинно разбираются и растаскиваются на кирпичи. Там снова произошло что-то неладное, опять что-то пошатнулось. Какая-то напасть в который раз наступала на эту степную зеленую закраину.