355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Куракин » Далекая юность » Текст книги (страница 13)
Далекая юность
  • Текст добавлен: 26 мая 2017, 15:31

Текст книги "Далекая юность"


Автор книги: Петр Куракин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

17. Что с Клавой?

Пожалуй, в иное время Курбатову и не показалось бы, что время тянется так мучительно долго. Четыре месяца – не ахти уж какой большой срок, а ему казалось, что прошло уже столько, что даже не сосчитать – целая жизнь!

Писем от Клавы не было месяц. Лобзик не утешал Курбатова, но неизменно на чем свет стоит бранил почту («Зимой работать не умеет!»), переводил разговор на старые письма и незаметно заставлял Якова лезть в сундучок, доставать и перечитывать их. Действительно, становилось легче. Клава писала, что ей очень одиноко, что она ждет, любит…

– И чего она влюбилась-то в тебя? – тараща свои цыганские глазища, деланно удивлялся Лобзик. – Нос загогулиной, бровей полное отсутствие. Рот… Зубы хорошие, что у лошади, а вот подбородочек подгулял малость. Переделали тебе подбородок, Яшка, лишку налепили. Кувалда какая-то вместо подбородка.

Курбатов так же шутливо поднимал вверх указательный палец.

– Тише!

– А что? – настораживался Лобзик.

– Слушаю, как у тебя, скелета ходячего, кости скрипят…

Все словно бы сломалось в один день. Сложенное треугольничком, какое-то измятое, будто переданное через сотню рук, на имя Курбатова наконец-то пришло письмо. Лобзик, влетев в казарму, заставил Яшку сплясать и даже отвернулся, когда тот жадно схватил этот серый треугольничек.

– Это… не от нее, – выдохнул Яшка.

Письмо было от Вали Кията. Строчки расплылись у Яшки в глазах, он не мог понять, что ему рассказывал друг… Лобзик, почуяв недоброе, тревожно подскочил к нему.

– Что… что?..

– Читай, – едва двигая губами, пробормотал Курбатов. – Я… не могу…

Он не понял слов: он понял только одно – Клавы у него нет. И, быть может, оттого, что потрясение было настолько велико, он сел, тупо уставившись в какую-то одну точку на полу, сцепив пальцы.

Кият писал:

«Здорово, дружище!

Твое письмо получил. Не сообщал я тебе ничего о Клаве потому, что не хотел расстраивать. Я знал, как ты ее любишь. А теперь думаю, что зря тебе ничего не писал о ней. Буду писать кратко и только о том, что знаю. Разные сплетни писать не буду. Их в поселке ходит много.

После твоего отъезда Клава никуда не ходила. Бывала только в комсомольской ячейке. Девчата и ребята немного над ней подсмеивались. Началось, по-моему, это в марте. Клава пришла на танцы. К ней сразу подлетел этот трепло – Мишка Трохов – и целый вечер танцевал с ней. Он по-прежнему воевал в своем продскладе. Звенел шпорами, кланялся, ну, был таким кавалером, как в романах пишут. Клава и Мишка все время были вместе. Что там промежду их было, я не знаю. Только Клаву стали предупреждать некоторые девчата и ребята, и я с ней говорил. Она и от ячейки совсем отбилась. Клава только смеялась, а потом на нас стала сердиться и говорить: „Не ваше дело“.

Тогда мы взялись за Мишку, его предупредили, а ты знаешь его. В общем, ничего не помогло. Однажды во время танцев мы вызвали Мишку на крыльцо и стали угрожать ему, что намнем бока, если он не оставит Клаву в покое. Он засмеялся, вынул наган и показал его нам. „А ну, налетай, кому жить надоело. Сколько вас тут на фунт сушеных, подходи“. Потом положил наган в карман, обозвал нас шкетами и снова ушел плясать.

Потом я узнал, что Мишка обманул Клаву, а потом Клава и Мишка в конце апреля поженились и расписались в Совете. Только Клава замужем за ним была всего один день. Что там у них было, я не знаю. Только говорят, что она рано утром прибежала в милицию и заявила, что Мишка спекулянт. Был обыск. Все подтвердилось. Мишка арестован. Говорят, его скоро судить будут в губернском городе. Их работала целая шайка, а Мишка был у них главным.

Дедушка Тит и дядя Павел отказались от Клавы и не пустили ее обратно домой. Она живет теперь одна в Мишкиной комнате. Работает табельщицей на бирже. От ячейки совсем оторвалась, всех сторонится, даже избегает своей подружки Зины.

Вот и все, что я знаю. Ты, Яша, очень-то не убивайся. Мало ли что бывает! На твоем веку встретятся и не такие, как Клава. Только я сам не знаю, что это за штука, любовь. Так что, может, и неправильно пишу. Яша, приезжай. Все тебя ждут. Новостей пока нет никаких.

Привет от ребят и девчат.

Остаюсь твой Валентин».

18. Не надо протирать скатерть

– Встать, смирно!

Яшка вскочил, вытягивая по швам руки. Ходотов, хмурясь, барабанил пальцами по столу.

– Опять не слушаете? Не напрасно ли вы занимаетесь здесь, курсант Курбатов? Учитесь хуже всех, разленились, наряды вне очереди вам, кажется, не надоедают… Вы сами-то чувствуете это?

Яшка стоял и молчал. Военком посмотрел на него внимательнее.

– Короче говоря, в шестнадцать ноль-ноль зайдите ко мне в кабинет. Понятно?

Яшка повторил: «Понятно», и ему действительно было понятно, что он куда-то катится, и ему не остановиться…

В назначенное время он явился к военкому. Доложив по уставу о своем прибытии, он остался стоять у дверей. Ходотов кивнул на старое, полуразвалившееся кресло.

– Подойдите сюда, товарищ Курбатов… Садитесь!

Яшка сел, стараясь не глядеть на военкома. А тот уже расспрашивал его, тихо, ласково, настойчиво, но Яшка подумал, что рассказать о Клаве он не сможет. Да и зачем?

– Что с вами, товарищ Курбатов, происходит? Вы чувствуете, как из передовых курсантов попадаете в отстающие? У вас, видимо, есть какие-то причины, а один справиться не можете. Есть у вас здесь товарищи? Ну, такие, с которыми вы могли бы поделиться… горем?

Яшка кинул на военкома быстрый взгляд. «Да он… Он же все знает!» Какая-то судорога свела ему горло, он хотел ответить Ходотову и не смог.

– А что, Яша, я могу знать о твоем горе?

Курбатов молчал.

– Значит, не могу, – ответил сам себе военком, откидываясь на спинку стула, – Выходит, не заслужил отец-комиссар, не заслужил, старина, чтобы тебе ребята свою душу на ладошку выкладывали. Я думал, что заслужил доверие… а на проверку выходит – нет, плохой я комиссар. Вам что, восемнадцать лет?

Вопрос был задан уже другим, сухим тоном. Так скор был этот переход в голосе Ходотова, что Курбатов растерялся.

– Да.

– А мне пятьдесят второй! Да в партии с двенадцатого года. В подполье пропагандистом был, в нелегальных рабочих кружках преподавал. Рабочие мне рассказывали о своих самых потайных думах. В Красной Армии с первых дней революции. И все комиссаром… У Щорса комиссаром батальона был… Да что там! В общем, плох оказался комиссар! Не пора ли на покой, с женой да детишками воевать? Как ты, Курбатов, думаешь?

Но Курбатов не думал об этом. Две мысли сейчас боролись в нем: «Сказать… не говорить… Скажу… Нет, не надо». В это время военком спросил:

– Ответьте, по крайней мере, Курбатов, одно: горе у вас личное или общественное?

– Личное… – тихо ответил он.

– Как же так, Курбатов, вы свое личное горе путаете с общественным? Выходит, личное горе мешает общественному долгу? И это у вас, у комсомольца, который, наверное, думает в партию вступать. Ваша служба в Красной Армии, учеба – не личное, а общественное дело, дело партии, если хотите… Вам об этом, помните, кто говорил?

Голос Ходотова гремел.

– Так какое вы имеете право, товарищ красный курсант, манкировать службой, занятиями, напрасно проедать народные деньги, когда каждая копейка на счету?

Военком встал, вышел из-за стола и остановился перед Курбатовым. Яшка продолжал сидеть, низко опустив голову.

– Встать! Как ведете себя, товарищ курсант, в присутствии старших!

Курбатов вскочил и вытянулся. Вид у него был подавленный, губы дрожали, холодный пот выступил на лбу.

– Разговор окончен, можете идти, товарищ курсант! – глядя в сторону, сказал военком.

Яшка повернулся кругом и направился к двери. Его остановил окрик: «Курбатов, подождите!» Яшка остановился. Военком подошел к Яшке, взял его за плечи и подтолкнул обратно, к креслу. На Яшку снова ласково смотрели добрые глаза старого большевика.

– Что, напугал я тебя, сынок? – с легкой усмешкой спросил Ходотов. – Надо так… Видишь, какой ты упорный да настойчивый!

Нервное напряжение, которое поддерживало силы Яшки, прошло. Он не удержался. Положив голову на стол, он рыдал без слов, спина так и ходила ходуном. Военком стоял, гладил его по волосам и тихо говорил:

– Поплачь, поплачь, сынок… Легче будет. Мужчины тоже плачут. Трудные это слезы. У женщин – глаза на болоте, у них слезы близко, самый пустяк их выжать, а мужские – из глубины идут. У мужика не глаза, а он сам весь плачет.

Через полчаса Курбатов рассказал ему все. Протянув руку к карману гимнастерки, он отстегнул пуговицу, вытащил и подал военкому пачку писем; в них была завернута карточка Клавы. Военком посмотрел сначала на Курбатова, затем взял карточку Клавы, долго вглядывался в нее, перевернул и прочитал на обороте. Там было написано: «Моему дорогому, любимому, самому близкому Яшеньке! Всегда с тобой, на всю жизнь вместе. Клава».

Потом Ходотов начал читать письма. Читал он долго, не поднимая головы; лицо у него было спокойное, а Яшка сидел и нервничал. Он скреб ногтем зеленую суконную скатерть стола, проскреб дыру, покраснел, взглянул на военкома и, видя, что тот как будто ничего не заметил, закрыл протертое место пепельницей.

Наконец Ходотов прочел все письма, поднял голову и понимающим, долгим взглядом посмотрел на Курбатова.

– Так… Трудно, говоришь, Яша? Понимаю, трудно. Очень трудно. А в руках себя держать надо. Нельзя поддаваться такому настроению – оно далеко заведет. Я думал, что у тебя воля крепкая, а выходит, тебе еще воспитывать ее надо. Ведь так-то говоря, плохо это – на трудности равняться, по течению плыть. Но трудности у тебя, как ты сам сказал, личные – значит, наше общее дело не должно страдать. Запомни это на всю жизнь, мой тебе совет. Никогда общественное нельзя растворять в своем, в личном. Это только какой-нибудь обыватель может рассуждать иначе. Он из-за кисейных занавесок, пуховой перины да сытного обеда ничего видеть не хочет. А мы, большевики, – мы не для себя, а для всех работаем. А раз так – возьми себя в руки, спрячь поглубже свое личное горе и не переноси его на учебу и на службу.

Военком снова подошел к нему и, опять подталкивая, на этот раз к двери, шутливо проворчал:

– Все же и при таком горе дыры на скатерти протирать нельзя. Это тоже имущество общественное, государственное.

Смущенный Курбатов хотел было что-то сказать, но Ходотов тихо вытолкнул его из кабинета и закрыл дверь.

19. Снова дома

То, чего больше всего боялся теперь Курбатов, – свершилось. В июне курсы закончились, выпускные испытания остались позади. Ходотов, вручив курсантам удостоверения, пробурчал «летите, орлята» и ушел.

Курбатов почувствовал, как кругом него вдруг появилась тревожная пустота. Лобзик оставался в Архангельске – на комсомольской работе. Оставался он, конечно, потому, что здесь была Нина. Приглашали в губкомол и Якова, но ему было тяжело здесь: Лобзик, как ни старался, не мог скрыть счастливой улыбки, она так и сверкала на его физиономии. Курбатов, понимая, что завидовать вроде бы нехорошо, не мог не завидовать его счастью, его любви и открыто признавался себе в этом: да, завидую.

Боялся он и другого: встречи с Клавой, хотя, собственно, бояться было нечего. Не выдержит? Ну так что ж, что не выдержит: в конце концов ошиблась, раскаялась… И все-таки боялся.

Когда он приехал в Печаткино, ему захотелось тут же сесть в состав, идущий обратно, и уехать – куда? Да не все ли равно куда, лишь бы не встретиться с Клавой. Но уехать он уже не мог. Какие-то иные, более властные силы привели его сюда; здесь его дом, его горе, его друзья, и он принадлежал им – дому, горю, друзьям.

Он избегал даже далеких встреч с Клавой. Раз, увидев издали знакомую фигурку, он пошел обратно, завернул в переулок и побежал, Клава же, наоборот, искала встречи с ним и часто, не замечаемая никем, ждала, когда он выйдет из общежития, клуба или дома, где помещались Всеобуч и ЧОН. Но Курбатов всегда был не один, а она не хотела, чтобы их видели вместе.

Все же Клава дождалась этой встречи. Как-то Курбатов вышел из клуба с ребятами; на улице они остановились, и Курбатов о чем-то оживленно и горячо рассказывал им, размахивая руками. Больше получаса ждала Клава, наконец ребята расстались, и Курбатов пошел к своему дому.

По соседней улице Клава забежала вперед, свернула в переулок и, выйдя из него, лицом к лицу столкнулась с Курбатовым.

– Здравствуй, Яша, – протянула она руку, как-то незнакомо усмехаясь. – Ты как будто бы меня нарочно избегаешь?

– Да нет… Что ты? – тихо сказал он, краснея. От волнения он не мог произнести даже эти простые, односложные слова. Клава понимающе кивнула.

– Мне ведь тоже не легко, Яша… Может быть, тяжелее, чем тебе… Ты, пожалуйста, не думай… не думай, что я от тебя чего-то хочу. Я только все рассказать хотела. Ты ведь ничего не знаешь еще… Рассказать… все? Это, наверно, последняя наша встреча. И я ее действительно искала. Может быть, когда узнаешь, не так уж плохо будешь думать обо мне…

– Не надо ничего говорить, – тихо ответил Курбатов. – Я много думал, Клава… В конце концов…

Она не понимала, что он хочет сказать. А он чувствовал, что не может поступить Иначе, что он любит ее, и каким же трусливым дураком был, что избегал этой встречи!

Протянув руку, Курбатов осторожно взял Клавин локоть и прижал его к себе. Потом он посмотрел ей в глаза – взглядом долгим и грустным, таким, что она не выдержала и отвернулась.

– Не молчи хоть… – шепнула она.

– Клава… – так же тихо шепнул Курбатов. – Я… и все равно…

Она освободила свой локоть и предупреждающе подняла руку.

– Не надо. Я знаю. Но это уже невозможно. Я… я сама не прощу себе того, даже если ты простишь. И… я пойду, Яшенька. Нет, нет, не провожай меня.

Вечером Яков пришел к Клаве, чтобы если не уговорить, то хотя бы заставить ее вернуться к отцу и начать жизнь по-новому, но женщина, открывшая ему дверь, в комнату его не пустила.

– Клавы нет. Уехала.

– Как уехала? – ахнул Курбатов.

– Да так. Собрала вещички и уехала, а куда – не знаю.

В полном отчаянии он побежал в ячейку: вечером там должно было собраться бюро. Кият пригласил Курбатова сделать доклад о текущем моменте. Надо было отказаться от всех дел и ехать. Куда? Он еще не знал, – туда, куда могла уехать Клава.

Кият был один. Он сидел за столом, запустив обе руки в светлые прямые волосы, морщась, как от острой головной боли.

– А, это ты! От Лобзика тут письмо пришло. Хочешь – почитай…

Курбатов нехотя взял письмо. Корявые строчки пересекали страницу сверху вниз. В глаза Яшке бросилась его фамилия, и он стал читать оттуда, с середины страницы.

«А Яшке Курбатову передай, что мы теперь вроде как бы оба вдовцы: на днях замаскировавшийся контрразведчик убил мою Нину, он знает ее… Сунул перо под сердце – и померла, так что я теперь места себе не нахожу и, пока сам всех притаившихся белых гадов не передушу, спокоен не буду».

Курбатов, осторожно положив письмо на стол, поглядел на Кията.

– Да что же это такое, Валька?

Тот долго не отвечал, ероша свои желтые, словно соломенные, волосы, а потом сказал тихо, качнув головой:

– Жизнь это, Яша… Жизнь.

Часть третья

1. Кандидат партии

Яшка Курбатов привык за последние годы и месяцы к поездам, к перестукиванию колес под полом вагона, когда думается легко и спокойно, а колеса, словно бы в лад мыслям, поддакивают.

На этот раз ехать ему было недалеко – всего лишь до губернского города. Однако та стремительность и суетливость, с которой его собирали и провожали, больше походила на долгое расставание; в спешке у Курбатова даже не было времени спокойно посидеть и еще раз подумать о том большом, что вошло в его жизнь.

…Рекомендации ему дали директор завода Чухалин и старший мастер цеха Мелентьев. Оба они знали Яшку с 1916 года, когда он был еще учеником слесаря.

На бюро партячейки прием Яшки в кандидаты РКП(б) занял мало времени: вопросов к нему почти не было; вырос он у всех на глазах, и только в заключение секретарь партячейки, Булгаков, сказал:

– Кончился теперь Яшка. Теперь ты – товарищ Курбатов; так гляди, брат, не подкачай.

На общем собрании партячейки вопрос о приеме Курбатова рассматривался в текущих делах и тоже не вызвал особых прений. После нескольких вопросов, заданных Курбатову, выступил старик Пушкин; никто не ожидал от него столько слов сразу, и все поняли, что старик волнуется, видимо чувствуя значительность происходящего.

– Я не оратор и красиво говорить не умею, а скажу просто, по-рабочему. Не осрами нас, Яша; меня, старика, не осрами, не ходи по кривым переулкам. Пускай в них тебе обещают молочные реки и кисельные берега. Всегда иди прямой дорогой, той, которую нам Центральный Комитет да Владимир Ильич указывают. Понял ты меня, парень? Смотри, помни мои слова.

Курбатова приняли единогласно.

На следующий день он зашел к секретарю партячейки за кандидатским удостоверением. Выписав удостоверение, Булгаков положил его перед собой и кивнул Курбатову: «Да ты садись, в ногах правды нет».

Потом он долго молчал, словно собираясь с мыслями, и, наконец, поднял на Курбатова задумчивые и строгие глаза.

– А знаешь, Курбатов, что тебе хотел на собрании Пушкин сказать. Коряво у него вышло, но прав старик: иди только прямой дорогой. Дорогу эту всегда нам Центральный Комитет партии большевиков указывает; вот ты прямехонько по ней и иди. Как бы и кто тебя ни звал, – никогда не ходи за отдельными людьми, пускай они тебе хоть как красиво говорят.

Иди только за ЦК. Коллектив – он не ошибается, а один человек, будь он семи пядей во лбу, может ошибаться и завести черт те знает куда.

Весь этот разговор он вспомнил сейчас с отчетливостью, ощутимой почти физически. И, дотрагиваясь до кармана, где лежало кандидатское удостоверение, будто заново переживал чувство какой-то необычайной приподнятости, какое бывает, наверно, у молодых птиц перед их первым большим полетом…

2. Совпартшкола

Поспешность, с которой его собрали и отправили из Печаткино, была напрасной: в Губсовпартшколу Курбатов приехал одним из первых. К приему слушателей еще ничего не было готово: в общежитии не успели поставить даже кровати.

Совпартшкола помещалась в нижнем этаже длинного трехэтажного здания бывших «присутственных мест»: в старое время здесь размещалось большинство правительственных учреждений губернии.

Дом стоял на берегу реки; рядом, за высоким деревянным забором, с утра и до вечера гудел рынок. Нэп возродил свободную торговлю, и сейчас здесь хозяйничали дельцы, спекулянты, а то и просто жулье, научившееся ловко водить за нос доверчивого городского обывателя. Были здесь и торговцы счастьем с попугаями или морскими свинками, которые за «лимоны» вытаскивали отпечатанное в типографии счастье, и просто мошенники, мастера обобрать до нитки в «три листика». Шипели в масле на таганах поджаристые пышки, испускал навозно-острый запах коровий рубец. Бабы продавали в мешках мокрую рассыпную махорку-горлодер, кем-то окрещенную в «Прощай молодость»; другие торговали обсосанными на вид монпансье. Здесь же воры сбывали краденое, а фармазоны артистически заставляли городских модниц покупать медь вместо золота. Это был нэп наизнанку, когда все самые темные силы старого мира выползли из своих глухих нор.

Вместе с ребятами, приехавшими в Совпартшколу, Курбатов целыми днями шатался по городу, приглядываясь к давно забытым и немилым сердцу местам. Он долго стоял перед своей старой школой, а потом быстро пошел прочь: это возвращение к прошлому было тягостным даже в воспоминаниях, и он не любил своего детства.

Ребята Курбатову понравились. Они приезжали каждый день из таких мест, о которых Курбатов и не слышал. Многие из них видели город впервые, о железной дороге знали только понаслышке и понятия не имели о самых, казалось бы, простых вещах. Одеты все были пестро и плохо, кто в чем. Одни – и парни и девушки – прибывали в лаптях и белых онучах, в домотканых сермягах, подпоясанных цветными полинявшими кушаками, а то и просто обрывками пеньковой веревки. Были тут и пастухи, хлеборобы – голь перекатная – и середняки, и продавцы кооперативных деревенских лавок, учителя и учительницы, делопроизводители ВИКов и сельсоветов. Но были и рабочие, такие, как Курбатов.

Приехала из глухой тотемской Кокшеньги Хиония Кораблева, девушка-комсомолка, первая без боязни вступившая в малочисленную местную комсомольскую ячейку. Из-за этого отец прогнал ее из дома, а поп отлучил от церкви. Ядовитые бабы сочиняли про Хину разные небылицы. Запуганная, она приютилась у местной учительницы, которую и без того мужики стращали местью за то, что она «совращает с пути девок». Учительница оставила Хину школьной уборщицей, а когда из уезда пришла разверстка в Совпартшколу, учительница посоветовала девушке ехать учиться.

Снова разгорелись в деревне страсти, когда узнали, что Хина едет учиться в какую-то «собпортшколу». Досужие языки переводили это название – «собачья беспортошная школа». Бабы судачили о том, что «городские комиссары по всем деревням себе статных девок собирают».

И вот в платочке, в домотканом армячишке, в липовых лапотках и онучах, с котомкой за плечами, тронулась Кораблева, не испугавшись, в неизведанный путь. Не смутило ее и то, что надо было пройти до ближайшей железнодорожной станции сто пятьдесят верст – по непроезжей грязи разбитых дорог, по первым северным заморозкам, по холодным оттепелям. В жизни Хина не видела поезда и железной дороги. Ребята покатывались со смеху, слушая ее рассказ, а Курбатов и улыбался, и хмурился, вскидывая на Хину то удивленные, то грустные глаза.

– Направилась это я, – говорила она, – пешечком; иду, устану – к деревне к кому-нибудь в избу зайду. Попью кипяточку, отдохну – да дальше. Спрашивают меня, куда я иду. А я правду-то не говорю, боюсь. На станцию, говорю, иду: отец у меня там на заработках заболел, вот к нему и пробираюсь. Верят и разные наставления мне дают.

…Вот шла я, шла, да и вышла из лесу. Вижу, дорога не дорога… Какое-то железо длинное лежит, а под ним бревна строганные. Не подумала я сразу-то, что это и есть железная дорога. Села я на железину, вынула из котомки кусок и сижу, жую. Хоть и холодно сидеть на железе, а сижу, – больше-то сесть некуда. Вдруг слышу – шум какой-то. Я и жевать перестала, слушаю. Дело уже в сумерки было. А тут из-за поворота с ревом выскочило такое чудовище, что я и сказок про такое не слыхала: два преболынущих глаза и свет из них полосой далеко идет, а вверху огонь… Искры снопом летят да дым черный поднимается. И несется он прямо на меня. Я и котомку оставила, в кусты бросилась, а он налетел на мою котомку, отбросил в сторону, да как заревет, заревет.

…За чудовищем домики красные бегут. Смотрю, а на них беседки, и люди в них с фонариками. Ну, тут-то я и догадалась, что вышла к железной дороге, а мимо меня поезд прошел.

…Добралась я до станции, купила билет. Подали мне в окошечко картонку маленькую. Вижу, один мужик такую же купил. Я к нему: «Дяденька, возьмите меня с собой, я ни разу по железке не ездила». – «Что ж, – говорит, – ладно. Держись за меня». Вот я все и хожу за ним, боюсь потерять. А он посмеивается: «Боязливая ты, девка; видно, и впрямь первый раз едешь».

…Подошел тут поезд; мужик помог мне в вагон влезть. Взошла я в вагон и под лавку полезла. Мне кричат: «Куда ты, девка?» – а я внимания не обращаю: залезла под лавку да в ножку вцепилась. Слышу, про меня говорят: «Наверно, заяц». А я уж молчу, только думаю: «Какой я заяц? Не видят они, что ли, что девка я?»

…Вот поехали. Укачало меня, да еще с устатку… Я и заснула. Слышу сквозь сон, кто-то меня за ногу тянет и сердито так орет: «Вылезай, девка, заяц ты этакий!» Ну, вылезла из-под лавки. С фонарем, который за ногу-то тянул, и спрашивает, куда я еду. Я сказала, а он опять: «А билет у тебя есть?» – «Картонка-то, – говорю, – да вот она». И подаю. «Так что же ты, – говорит, – девка, под лавку залезла?» Я и говорю: «Спокойнее, да и не так боязно мне».

Курбатову было жаль ее: нечего было и думать, что девушку примут в Совпартшколу. В уезде, как водится, напутали: послали вместо молодого коммуниста неграмотную комсомолку… «Чего-нибудь придумаем», – думал он, глядя на Хину.

Ночевали ребята в большой, плохо протопленной комнате общежития Совпартшколы. Курбатов накрылся шинелью, кое-как согрелся и заснул. Проснулся он от истошного крика уборщицы, тети Нюши. В окна комнаты проглядывал еле заметный рассвет. В сизых его сумерках Яшка увидел крестящуюся старуху и какого-то парня перед ней; парень, заметив, что ребята проснулись, махнул рукой и пулей выскочил из комнаты. Курбатов узнал его: это был прибывший одним из первых совпартшколец Иван Галкин, пастух из деревни Авнеги. О случае с Ваней Галкиным тетя Нюша рассказывала потом так:

– Начальство вчера приказало мне: «Ты завтра пораньше печи протопи, а то учеников много приедет». Встала я чуть свет, к печкам дров наносила и стала растоплять. Одну растопила – ничего, вторую – тоже. Стала я это третью печь растапливать, а дверка у нее была открыта. Начала я тут поленья пихать, а они во что-то уперлись и не лезут. Слышу, в печи чего-то завозилось. Милые мои! Я так и обомлела. Гляжу, из дверки-то ноги вылезают. Я совсем как каменная сделалась. А он лезет и лезет, и голова мохнатая, а кругом, как венчик, волосы кольчиками вьются. Вылез это он, встал и такой большущий мне показался. Стоит надо мной, наклонился да этаким хриплым, как хрюк у свиньи, голосом и спрашивает: «Тетка, – говорит, – как на двор выйти?» А я-то с перепугу ничего не понимаю. Глянула на него: и – батюшки светы – рожа-то вся черная, а глаза огнем сверкают. Мне показалось, вроде как и рога у него на лбу. Я и завопила. Воплю, да то себя, то его крещу. «Свят, свят, – говорю, – исчезни, нечистик, скрозь землю провались!» А он стоит хоть бы что да буркалы свои на меня пялит. «Ништо мне это, – говорит, – бабка. Партейный я». Тут я и запела не своим голосом: «Да воскреснет бог и расточатся врази его».

Случай же был простой. Ночью Галкин промерз до костей, попрыгал, устал и не согрелся. Тут-то он и сообразил, что печь в комнате еще не остыла, залез в нее, скрючившись, и уснул. Когда же он вылез, весь в золе, перемазанный сажей, ничего не было странного в том, что старухе и впрямь померещилось.

Утром приехало сразу человек пятьдесят. Общежитие преобразовалось, – в его больших комнатах стало теплее и уютнее. Посередине комнат стояли длинные, грубо сколоченные столы, и уже к вечеру за ними плотно сидели, склонив головы, курсанты, лихорадочно читали, готовясь к предстоящим проверочным испытаниям.

Особенно беспокоили всех испытания по русскому языку. Мало было таких, кто чувствовал бы себя уверенно. Большинству приехавших больше приходилось писать ручником да зубилом, сохой по земле или винтовкой.

Экзаменационная лихорадка сменилась тяжелой, с непривычки, усталостью. Галкин, в общем-то начитанный паренек, хотя и прошел по конкурсу, но жаловался:

– Ей-богу, братцы, если так и дальше дело пойдет – махну в деревню коровам хвосты крутить.

Заведующий Совпартшколы, Иван Силыч Зайцев, услышав это, пообещал:

– Дальше еще круче будет.

Как и предполагал Курбатов, Хину Кораблеву даже не допустили до экзаменов. Не предполагал он другого – того, что эта забитая, испуганная и поэтому всегда спокойная девушка сможет устроить самый настоящий скандал – да с требованием, с угрозами дойти «до самого главного», со слезами и твердым убеждением, что «все вы тут сговорились». Минут двадцать из-за дверей кабинета заведующего до курсантов доносились громкие голоса: наконец двери отворились, и Зайцев, красный, какой-то растерянный, вышел из комнаты.

– Ладно, ладно, чего-нибудь придумаем! – крикнул он через плечо. В коридоре он увидел группу ребят и улыбнулся им как-то растерянно.

– Ну и чертова девка, совсем извела! Грамотная, как семь с половиной лошадей, а вот смотри – аж в пот вогнала. Кончит ликбез – обязательно возьму в школу: люблю боевых.

Хину устроили в кружевную мастерскую и зачислили в ликбез. Курбатов радовался, встречая ее: день ото дня девушка переставала напоминать ему маленького, насмерть перепуганного жизнью зайчонка.

* * *

Хотя испытания остались позади, занятия долго не начинались: то не было книг, то преподавателей; и Зайцев, взяв с собой трех ребят, в том числе и Курбатова, с утра до вечера объезжал город в дребезжащей, словно готовой рассыпаться на ходу, пролетке.

В разных концах города, возле крытых ларьков, торговали книгами букинисты. Как правило, это были чистенькие, аккуратные старички, в прошлом учителя или библиотекари, страстные книголюбы, но люди, словно бы прилетевшие с другой планеты, и книги они продавали тоже какие-то аккуратные, но никому уже не нужные, «Тарантас» графа Сологуба или «Сочинения Сергея Аттавы». Букинисты жаловались:

– Сквозной народ теперь пошел. Никакого уважения к святыням. Сологуба в убыток продаю, а они и даром не берут. Подавай им Маркса, Энгельса и Ленина. Я говорю им: «Достолюбезные граждане, вот возьмите – уверяю вас, плакать будете – „Петербургские трущобы“ Всеволода Крестовского. Кровью писал человек. Поверите, перечитываю в который раз и все нутро мое клокочет благоденственными словами».

Ребята возвращали ему пахнущий бумажной плесенью томик.

– Нет, не нужно. А «Государство и революция» найдется?

– Извиняюсь. Вы поройтесь сами, поищите; что надо – у меня все есть.

Старичок надевал на свой синежильный нос перевязанные ниточкой очки в черепаховой оправе и начинал читать корешки своих книг.

– А вот-с извольте: Брешко-Брешковский. Возьмите?

– Нет, тоже не надо…

Старичок обиженно говорил:

– Извиняюсь, вы очень капризны.

Они возвращались из этих поездок с ворохом брошюр, книг новых или разлохмаченных, отпечатанных на серой бумаге, из которой торчали чуть ли не целые щепки: более сносной бумаги в республике не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю