Текст книги "Сумерки жизни"
Автор книги: Петер Альтенберг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
ОСКОЛКИ.
Художественность: мистическая «притягательная сила» женщина должны служить тому, кого она влечет, а не той, к которой стремятся! Мартовские фиалки в еще засыпанном снегом лесу нужны тому, кто радуется, их увидя, но сами по себе они мало значат. Но если бы они могли знать, что они радуют трогательно-романтическую душу?! Да, тогда бы они, вероятно, сами бы могли чувствовать растроганно-романтически, чем они являются для незнакомца! Но если бы они могли это, то они были бы сами поэтами. И не нуждались бы в поэте, который их признавал бы.
***
Сагре diem, кажется, глубочайшее слово: «срывай красоту немногих дарованных тебе дней!» Собственно оно должно было бы звучать еще строже: «Саrре horam! срывай красу каждого часа»! Можно срывать здесь на земле даже и минуты?!? О, да, зрением, слухом, молчанием, углублением, всем, но тогда нужно, чтобы строгая и несколько учительски настроенная судьба даровала «истерию», «сверхвосприятие»! Судьба предписывает: «Ты не должен переутомляться; живи в общем корректно. Это я тебе советую по доброте душевной!»
ПОСЛЕДНЕЕ ВО ВСЕХ ЛЮДСКИХ ОТНОШЕНИЯХ.
Любить человека честно, не сентиментально, а почти рассудительно и естественно – означает, поскольку это вообще возможно (духовно-душевно-экономически-сексуально), дать ему все, что облегчает и украшает его жизнь, и чувствовать себя вознагражденным этим даром. Жертву приносит скорее тот, кто берет, ибо он чувствует себя глубоко одаренным, а тот, кто дает, должен чувствовать, как будто он наладил ростовщическую сделку со своей собственной глубоко удовлетворенной душой! Ту особенную брошь, оксидированное серебро с шестью аметистами, которую я ей преподношу, я дарю только себе; я ведь не мог отказать себе в этом эгоистическом счастье подарить ей эту брошь. Потому все, чего она сама от меня хочет, ждет, желает, требует – к черту; потому что в силу какого-то рабства (фу, мужчина, человек!) я чувствовал себя рабски обязанным, почему-то, проявить в этом свою мужественность!
Только мой подарок может стать подарком для меня самого; иначе начинаются пустые, рабски и бессознательно обязывающие цепи буржуазных условностей. В день рождения своей возлюбленной не дарить ничего до тех пор, пока не найдешь для нее чего-нибудь совсем особенного, это – почти духовная утренняя заря, признак правдивых отношений!
Но не думай, влюбленный, что сознательная забывчивость в день рождения может тебя поднять сразу на высоту «современного развития»! Делай всегда то, чего ты не можешь не сделать по внутреннему побуждению! Аминь!
ГИГИЕНА В ВЕНЕ.
С 9 марта 1917 г., с самого 58 дня моего рождения, я ношу сандалии на босу ногу. С тех пор мои бедные легкие несколько уменьшились, мои бедные, босые ноги не заживают, перенося все «грехи Вены»! Ноги можно мыть ежедневно по десяти раз, но – легкие?!? Начиная с 7 часов утра, все магазины смотрят на тротуары и на улицы, как на место отбросов для пыли, пыльных тряпок, половиков, ковров. «Любимым» собакам троттуары рекомендуются в качестве клозета! Выколачивать пыль на прохожих из окон третьего, второго и других этажей полицией запрещается, но совершать то же самое преступление в первом этаже, следовательно, непосредственнее, очевидно, разрешается; иначе бы этого не делали решительно все! На «само собою разумеющееся приличие» по отношению к своим невинным ближним– незнакомцам—в наши дни нельзя полагаться, здесь драконовские распоряжения с высокими денежными штрафами будут более уместны! Пускать по воздуху уличную пыль и грязь, как это делают наши метельщики улиц, вместо того, чтобы полить улицы водой и обратить всю пыль в безвредную массу, это – тоже преступление по отношению к моим легким и моим босым ногам. Каждое хорошее нововведение влечет само собою более правильные взгляды на консервативные, вкоренившиеся пороки. Наша манера видеть в улице и тротуаре «навозную кучу» есть «гигиеническое преступление»! Не всякий считает своим долгом помочь другому, я же хочу это сделать. Ничто правильное не может быть недостаточно важным, чтобы не стать за это сразу «Дантоном, Маратом, Робеспьером». Я, как уже сказано, могу мыть ноги ежедневно по десяти раз; но вы, наши голые, беззащитные легкие?!? За выколачивание пыльных тряпок на улицу 100 крон в пользу «слепых воинов»! Нет, 200 крон! «Гигиеническая чистота» – это нечто вроде «физиологической гениальности», но Вена ее не имеет. Но зато она имеет «милостивый дар богов», «добродушное безразличие»! В «Народном Парке» лежит слой пыли в несколько сантиметров, который разносится постоянно гуляющей публикой и детьми. Несколько возов прекрасного песка с Дуная могли бы создать настоящий рай, но никто не хочет позаботиться об Этом. Можно только сказать: «Святой Rathauspark и сад вокруг церкви миноритов! Там по крайней мере такой чистый воздух, и нет пыли, насколько это возможно в большом городе! Нужно ходить именно босым, чтобы понять и возненавидеть все преступления по отношению к чужим легким!
VITA.
Я познакомился с одной девушкой; она была совсем «не от мира сего», как когда-то «Диоген» и другие, поистине более мудрые, чем эта глупая толпа.
Она храбро вступила на мою тернистую дорогу жизни, не заботясь о ложном, существующем законе.
И когда этот путь оказался для нее все же тяжелым и неудобным,
она пошла вдруг иными, надежными, и более удобными путями.
Но она не знала, правильно ли она выбрала.
Она писала мне: «Между жизнью, которая, к сожалению, еще существует, и той, которая, надо надеяться, наступит, зияет для нас страшная бездна».
Она думала, что спасет себя, но она спасла только свое нагое тело от замерзания!
Ее душа, ее дух, «вечное» в человеке—погибло постепенно.
Она пожертвовала своим «святым, вечным, внутренним недовольством ради удобства».
Только «гении» не уступают общей жизни, не могут этого сделать!
Кто уступает, счастлив, но совсем не гениален!
БЕСЕДА С САМОЙ СОБОЮ.
Для меня не ясно, люблю ли я его и. заменяет ли он для меня весь этот сложный, интересный, изумительный, загадочно-запутанный мир.
Но я знаю одно; я боюсь его ненависти, его презрения;
его будущего, непременного «морального приговора» надо мною!
Это любовь? Нет, но каким-то образом это связано с любовью.
Не желать жить, не быть в силах жить, если «определенный» человек нас осуждает, не уважает! Смеется над нами, внутренне презирая!
Я бы хотела бороться при помощи внутренней, сто тысяч раз живой энергии, действовать, мучиться, погибнуть, лишь бы уйти от его ненависти, презрения, грубо – по-наполеоновски, но не могу!
Почему он не старается подчинить меня своей власти, а смотрит намеренно спокойно, в какую сторону я в конце концов повернусь?!?
Он знает, что я недостаточно сильна для того, чтобы следовать в одиночку правильному решению.
Его ненависть, его презрение висят над моей трусливой русой головой, точно угрожающая туча!
Он, может быть, думает, что я способна на правильное решение.
А я неспособна!
АЛЬМА.
Через три месяца, 1/10. 1917 г., ты возвращаешься с Ланзерского озера, с твоего любимого нагорного пастбища, Альма.
В течение трех месяцев ты ходила босиком по горам и полям, а изумленные люди смотрели на тебя, покачивая головой!
Теперь, возвратившись в пыльную, мрачную Вену, ты стремишься ко мне, в мою комнатку!
Какая честь для меня, что ты, Альма, жительница нагорных пастбищ, стремишься в эту мрачную, пыльную пустыню ко мне!
Это больше, больше, чем восторженные слова о моих девяти книгах!
Это лучшее молчаливое признание, твоим благо-родным именем подписанное на вечные времена; тобою, Альма Птацек!
Ты, с пепельными светлыми волосами, нежная, кроткая, глубоко преданная!
Альма, тем, что ты покинула свои горячо любимые, лежащие над Ланзерским озером нагорные пастбища, и вернулась ко мне, сюда, в серый все убивающий большой город, Вену, отель Грабен, комн. № 33, 4 этаж, ты мне дала лучшее доказательство моего поэтического дарования; это – больше, чем лестные, полные понимания беседы! Вечная тебе благодарность!
ПУТЕШЕСТВИЕ.
2/10. 1917.
Иннсбрук; я действительно в Иннсбруке; это непонятно и для меня, и для тебя, Паула, и для тех, кто меня знает. Откуда эта энергия, Петер, уехать из Вены, оставить любимую комнатку № 33 I отель Грабен, и приехать в Иннсбрук, с мешком из коричневого сукна с монограммой Р. А. и «Nickel Schloss», и всем, что тебе необходимо?!? Кто это сделал, Петер? Ты ведь не знаешь вечером, хватит ли у тебя утром энергии завязать галстук, и потому очень часто спишь в галстуке?!? Оно, конечно, можно спать и в брюках, само собою разумеется. И вдруг я в Иннсбруке?!? Петер, признайся, как это произошло?
Паула сказала: «Ты нужен мне в Иннсбруке. По тем или по другим причинам. Хочешь, или нет?!? Я могу обойтись без тебя в этой сложной жизни, но с тобою, Петер, как всем, нам подобным, современным людям 1917 года, мне проще, правильнее, удобнее»!
Потому я приехал в Иннсбрук. Паула почему-то просила меня приехать. Я здесь ради нее, это для нашей души не больше, чем снегом покрытые горы... Паула, Паула, что знаешь ты о влекущей нас природе «женщины»?!? Это больше, чем нагорные пастбища.
Паула Швейцер,
сегодня, 3/10.1917, в 2 ч. дня, в Иннсбруке, я признался тебе в следующем.
Никогда еще, ни одна женщина не вела себя при таких сложных обстоятельствах, начиная с того момента, как мы пришли на вокзал в Вене, чтобы ехать в Иннсбрук, в половине восьмого утра 2/10 1917, до сегодняшнего дня, 4/10, любовнее, нежнее, беззаветней, так по-матерински, как сестра, няня, самоотверженнее, достойнее, высоко-человечно, с пониманием событий, объективно, справедливо – как ты, Паула Швейцер! Я люблю тебя!!! Если когда-нибудь я со своей совершенно разбитой душой поэта буду близок к тому, чтобы тебя оскорбить, любимая, пришли мне эти сегодня написанные строки, чтобы я вернулся к тебе! через тебя!
ЭТИЧЕСКИЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА.
Он вдруг заявил, что не может взять с собой на концерт в городе свою молодую жену, потому что ее присутствие мешает ему углубиться в Бетховена. Молодая жена и старый больной поэт сразу поняли, что он хочет, чтобы она осталась в обществе поэта. Беспомощный, удивленный поэт бросил на него трогательный взгляд. А молодая жена сказала: «Моя душа должна приносить жертву из уважения к нашему поэту, не думай, пожалуйста, что трогательный взгляд уважаемого нами поэта относится к тебе!»
Кроме того она охотно показала бы элегантной публике города свое широкое шелковое платье кофейного цвета с желтыми кружевами, зеленую, П. А., цепочку и новое серебряное, обручальное кольцо. Поэт же думал или чувствовал: «Хорошо, теперь она весь вечер будет угрюмо приносить жертву, которую он уже принес. А, может быть, она ему действительно мешает слушать Бетховена, но ведь мы, славу богу, не будем считать его таким идеалистом! Ему, может быть, неприятно видеть свою молодую жену в бросающемся в глаза платье. Как бы там ни было, мне от всего этого мало пользы!»
ПЕРЕМЕНА.
Как может белый, сияющий, зимний ландшафт проникнуть в твою душу,
когда она замкнута скорбью?!
Глубокая тишина природы тщетно борется с твоим глубоким беспокойством.
Ты был поэтом, а стал печальным, как и все, но все другие не чувствуют, что их что-то опечалило, и что потому они не могут быть поэтами.
Ибо никто, кроме поэта, совершенно беспечального, не может воспринять в себя красоту часа и передать ее другим!
Ее дух был когда-то и моим, она шла по неверному пути своего рока, как сомнамбула! Рядом со мною над безднами!
Но вот она останавливается у благородной пропасти своей своевольной души, трогательно отступает назад и раздумывает над годами и часами.
Теперь она ушла от меня далеко,
хотя моя опасная близость дарила ей внутренние ценности, бытие ее бытия,
сокровенную святыню ее неотъемлемой сущности, ее мистическую, дорогую мне, опасную для нее судьбу!
Белый, сияющий зимний ландшафт
не проникает в мою скорбью замкнутую душу.
Опечаленный не может быть понимающим портом, ибо он печален.
Не говори о том, что есть, другим,
ты ведь видишь так же, как они,
они ведь тоже чем-то опечалены.
Признайся безропотно, что ты жертва своего, вдруг ставшего осторожным, жизненного пути! Бедный Петер.
ОКТЯБРЬСКИЙ ДЕНЬ В ИННСБРУКЕ.
Как я унижен! Все, что постоянно во мне бушевало, мечтало, кипело, плакало, восставало против его всех ложных обязательств, все это сметено. Тобою.
Я подчиняюсь судьбе этого дня и часа, чего, надеясь на других, ты, сильная, вымаливаешь у меня ради твоего покоя.
Ради твоего покоя я успокоюсь сам.
Внутренне вечный юноша, стал стариком.
Юноша, которого, ради твоего покоя, ты заставила стать стариком.
Я приношу себя в жертву тебе и твоему недостойному желанию покоя,
и ты не можешь этого оценить.
Если бы ты знала, какова та жертва, которую я приношу, – жизнь в старческом покое – ты бы ее не приняла и устыдилась.
Я тебя передаю твоему домашнему покою.
Сейчас, когда я пишу тебе,
я знаю, что тебе будет тяжело без «бурь», хотя избежать этих бурь тебе кажется счастьем.
Благословляю твой покой и твою жажду бури.
Что будет со мною, это все равно.
Паула, подумай об истинном безразличии всего бытия!
Живи твоей собственною жизнью, – аминь!, но если не можешь, тогда той жизнью, которую тебе навяжет другой!
ОКТЯБРЬСКИЕ ДНИ.
Я не знаю, в какой именно октябрьский день 1907 года жестокое солнце освещало Патшеркофель, Серль и Штубанталь.
Паула спокойно отошла от края бездны своей жизни,
чтобы трогательно-добровольно служить другой жизни.
Конечно, ведь она не Элеонора Дузэ, Кл. ф. Дерп или Аделина Патти.
Она сошла с непривычных вершин моего духа и экономических невзгод и, может быть, еще иных, —
мудро, с достоинством, с благородной справедливостью, вниз, к «порядку»; может быть, даже вверх.
Мой «monumentum aere peraennius» это то, что она меня не сможет забыть, как забывала до сих пор других!
Если же он когда-нибудь, —
мы ведь все только грешные люди, —
захочет погасить в ней
воспоминание обо мне,
в быстро преходящую минуту мужского недовольства; —
он будет все же первым, кто скажет сам себе: —
«сохрани, ради бога, свою святыню,
самое прекрасное в ней ее мечты о поэте!
Не надо их гасить»!
Я же говорю: «Тот октябрьский день, я не помню какой, светил холодным, солнечным великолепием над белым, круглым Патшеркофель, над покатым Серль и над далеко простиравшимся Штубанталь.
Благословляю тебя, Паула!
ПОГИБНУТЬ.
Погибнуть от сознания, что все ничтожно и лишено значения!
Вкусить всю ничтожность бытия, пока не почувствуешь, что оно ничто.
Возьмем любой пример.
Она в восхищении от твоей, так называемой «жизненной библии»; желает от всей души увидеть твое «гнездо».
«Оно выдержано в синем, коричневом, зеленом тонах; оно свидетельствует о твоем, П. А., – вкусе».
«Таким я видела его в мечтах», – грезит она!
И все же от всего этого она не имеет для себя ничего. Пока он ей не скажет: «Моя комнатка только теперь совершенна, благодаря вам»,
это дает ей секунду мимолетного удовлетворения, или, скажем вернее и лучше:
это гонит прочь разочарование.
Гете никогда, ничто не разочаровывало,
потому что жизнь приносила ему многое, сокровища или ненужный хлам,
но разочарованным он не был никогда,
потому что—либо он мог создать что-нибудь значительное для других,
либо он не мог это сделать!
Он творил то, что талант и случай ему в милости своей даровали.
Одна девушка мне сказала:
– По вашим книгам я создала совсем иное представление о вас.
– Это ваша вина, сударыня, а не моя и не моих книг!
***
Разочарование,
самое правдивое, самое жестокое и неумолимое, самое простое и понятное слово из всех более или менее лживых слов, будь они написаны, высказаны, или напечатаны для вечности! Или даже только намечены лживым взглядом нагло и нежно. Мы приехали по горной железной дороге в Фульпмес; в гостинице нам подали тирольский сыр и горячий чай; вокруг желтой церкви расположено маленькое кладбище с черными, кованным золотом украшенными, крестами. Всюду кругом вечный снег, влекущий горных путешественников, а нам с Паулой достаточно лиственничного леса на влажном желто-зеленом лугу; сама жизнь таит в себе каждую минуту опасности, зачем же искать их, когда они сами приходят к тебе!?! Я говорил о самом правдивом, самом жестоком и неумолимом, самом простом, само собою разумеющемся слове: «разочарование». И вот, видите, на обратном пути из Фульпмеса Паула и я должны были уступить наши любимые места, с которых виднелась полная луна, двум старым дамам. Мы стояли все время продолжительного пути, и ее плечи невольно облокотились в узком коридоре поезда на мои плечи. И я почувствовал разочарование?! «Ты подменяешь романтику удобством, а иногда удобство романтикой!» Две дамы поблагодарили нас в Иннсбруке, еще раз особенно сердечно, за нашу любезность.
ПОСВЯЩЕНИЕ.
А. Пт., семнадцати лет.
5/11 1917.
Кто покидает меня, тот покидает самого себя. Ибо видите ли, хотя мне оказывают очень часто честь, принимая меня за поэта
(почтенные титулы, для более или менее еще непонятых или еще непонятных миров),
я все же, слава богу, – не что иное.
как ваши собственные, почему-то в вас самих запертые, загроможденные лучшие чувства и мысли. Кто разыскивает меня серьезно,
тот ищет только свое собственное, более правдивое, более простое, не лгущее, для него, следовательно, необходимое я.
У других он находит лишь подмененное, удобно приспособленное.
Почему?!
Потому я остаюсь всегда покинутым и одиноким,
когда души убегают от меня в мир со своей скудной добычей.
Это для тебя, кудрявая блондинка, А. П.!
Иди же, пока я не сказал тебе: иди!
Ибо только тогда ты идешь к святой вершине твоего тяжелого пути.
Написано для странницы высоких гор, идущей без проводника! Аминь!
ЖИТЕЙСКИЕ ЗАТРУДНЕНИЯ.
Каждый человек, как бы он ни был скромно-ничтожен, даже если он себя чувствует ничтожнее нуля в этой жизни,
хочет все же что-нибудь представлять и означать в жизни. Больше того, что он есть, к сожалению, хотя он этого и не может.
Он никогда не отказывается от своего значения, которое каким-нибудь путем все же когда-нибудь, возможно, проявится.
Учительский тон есть признак мании величия, афоризмы тоже. Это создает, прежде всего, «противоречие», а противоречие убивает время; «убить время», например, игрой на бильярде, или в шахматы, для многих очень важно, потому что мало у кого есть достаточно ума и души, чтобы спокойно и терпеливо смотреть, как время проходит перед ним!
Многие от скуки ревнуют, так что на время забывают о себе и о своем убожестве. Другие находят иной выход. Они, например, собирают, но что именно, – тьфу!
Никто не хочет потонуть в жизни, исчезнуть. Каждый стремится оставить какой-то след своего ненужного земного существования; пусть это будет дитя, которое ничем не обогатит мира!
Женщинам в этом смысле легко – они нужны, как удобство!
А мужчины должны что-нибудь особенно доказать, ибо, к сожалению, благодаря бога, они не нужны!
ПРИМИРЕНИЕ.
А. П., который год тому назад просил передать мне, что я могу с ним не раскланиваться больше, так как он не ответит на мой поклон, снова покорил меня целиком своей рецензией об игре г-жи Трауте Карльсен; до сих пор она мне была совершенно незнакома, а теперь, может быть, именно поэтому, я ее знаю очень хорошо. Он пишет: «Весь этот спектакль выручила, конечно, прекрасная актриса, актриса божьей милостью, г-жа Трауте Карльсен. Что это за тонкая, милая, – душой и телом одинаково прелестная актриса! Она одним своим появлением пробудила к себе участие, симпатию и радость!»
ИЗМЕНА.
Кто от меня «отпадет»?!?,
как яблоко от своей яблони,
тот с этой минуты служит иным целям;
например, яблоко станет частью ароматного, яблочного пирога,
оно принесет радость и счастье;
или оно станет чем-нибудь иным, что связано с его прежним состоянием яблока и теми, кто им наслаждается!
Но от яблони,
от моей внутренней жизни,
оно оторвано навсегда,
и его яблочный аромат, слава богу, не интересует меня больше!
Это было лишь изменой
моим последним мыслям; здесь,
на земле, нужно стараться,
чтобы ничто не мешало, нужно
идти одиноко своей дорогой,
за счет своего кажущегося счастья,
которого нет совсем,
которое в действительности
не существует ни для кого даже на один час!
Политика страуса; я спрятал голову в песок, чтобы скрыть от самого себя «собственную правду моего я».
Я – преступник перед моим собственным духом!
Во мне нет, значит, даже силы
оценить, кто, собственно, принадлежит мне и входит в мою жизнь?!? И все же!
Я пытаюсь, идиот,
торговаться со своей собственной жизнью и своими кажущимися идеалами?!?
Фу, это приведет лишь к опустошению моей собственной души, я побреду, шатаясь, сам обманувший себя! Но то, что я сам это сознаю, есть мое спасение здесь на земле!








