Текст книги "Сумерки жизни"
Автор книги: Петер Альтенберг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
ДРОЗД.
Есть люди, которые проходят мимо дрозда в кустарнике, не замечая его. Затем есть люди, которые любуются дроздом и его вечным убийством червей. Есть люди, наблюдающие за жизнью дрозда серьезно, деловито, без всяких злых намерений, они учатся, увеличивают круг своих познаний. Затем есть люди, наблюдающие за дроздом для того, чтобы о нем что-нибудь написать, – чаще всего маленькое стихотворение. Кроме того есть люди, которые любуются движениями дрозда, с интересом наблюдают за ним, почти умиленно, и все же ничего о нем не пишут. Но таких людей в наши дни мало, и я также, как видите, не принадлежу к их числу.
МЕЛАНХОЛИЯ.
Мой брат говорит: «Меланхолия это – дезорганизация. Твоя жизненная машина (слово он заимствовал у меня; это, впрочем, не беда, если оно удачно, а оно удачно) указывает тебе боязливо и озабоченно, что что-то такое где-то по неизвестной причине не в порядке».
Может быть, отчаяние по поводу чего-нибудь вполне определенного, не так ли? И это уже является препятствием для деятельности жизненной машины, подготовка, например, будущей сахарной болезни, или других заболеваний обмена веществ. Но есть иная, беспричинная меланхолия, чувство физиологической нирваны. «Зачем я призван в этот несовершенный, трагический мир?!». Это исторического происхождения меланхолия, в твоей быстротечной дневной жизни она передана по милости родителей или предков, ты получил ее незаслуженно. Большая часть того, что делается врачами в отношении нашей машины, несправедливо, безумно, ибо имеет целью заглушить невыделенные, неведомые меланхолии, изгнать их: большинство людей надеется в безумии своем излечить ее таким образом; В нас скрыто вечное стремление к совершенству, и, страдая от недостижимости его, мы совершаем самые ужасные, детские, безумные поступки, вместо того, чтобы дать этому стремлению проявиться, как чему-то пробуждающему человечность.
СОН.
Не выспался.
Не выспался по какой-то таинственной причине; обычных причин можно избегнуть при помощи мудрости, но как быть с таинственными? Здесь мы являемся невинной физиологической жертвой. Почему же ты, пес, все же, несмотря на все, не выспался?! Ты тащишь кусок твоего «желания быть мертвым – обязанности быть мертвым» в тяжелую, требовательную, смешную, гнетущую, подавляющую, пожирающую жизненные энергии, глупую, ненужную жизнь тяжелых свинцовых дней!?? Старайся всячески выспаться до конца. Только это сохраняет энергию машины, называемой «человеком». Нужно дать ей время и возможность восстановить так или иначе утерянные за день силы, а это может сделать только возрождающий мертвый сон ночи. Ночь говорит спящему так, как Брунгильда Зигфриду, которого она держала некоторое время в плену бездеятельности: «На новый подвиг, милый герой, как бы ни любила, неужели не отпущу тебя?!?». Так отпускает святая ночь, сковывающая жизнь и этим пленением лишь жизнь дарующая, человека – нет, человека-художника на новый, живой, свежий подвиг!
Никто не подозревает, каково значение долгого сна при широко раскрытых окнах для деятельности следующего дня. Болезнь, смертельная болезнь есть не что иное, не может быть ничем иным, как подведенным окончательным расчетом природы за все миллиарды неестественностей, называемых грехами, которые мы против нее совершали десятки лет, сознательно или бессознательно.
Сон, к которому все стремятся, для меня ничто, но ты, истинный сон, даешь мне чувство неизмеримого освобождения от гнета невыносимой жизни! Меня больше нет, но я этого не ощущаю; мое небытие не может осчастливить меня, потому что меня нет больше в живых. Я только мертвая масса. Но можно насладиться теми часами, которые медленно, незаметно ведут к преходящей смерти, – ночи, освобождающей от дня; это часы исчезновения из ужасно тяжелой, глубоко лживой жизни мира! Это мгновение свято, свято, потому что я постепенно, тихо, незаметно освобождаюсь от этого ига рабства, от этой муки жизненной условности; правда, лишь для «мгновенной, скоро преходящей смерти»! Это – мгновения или часто целые часы перехода в страну полного таинственного безразличия по отношению к жизненным желаниям; это – благородное, мгновенное освобождение от суетности, тщеславия, любви и ревности (жизненная машина, слава богу, истощена, отказывается создавать жизненные муки, жаждет мгновенной, пусть преходящей смерти – сна). Чувствовать, как он приближается, предчувствовать грядущее освобождение от тягостей дня; это одно – есть святое наслаждение сонливости. Сон необходимость, ведущая тебя бессознательно к необходимой утренней силе. А сонливость ты чувствуешь неотвратимо, чудодейственно, как введение к необходимому сну. Чувствовать это чудесное освобождение всех твоих оправданных, а чаще неоправданных и лишних жизненных энергий – эта «органическая нирвана» твоих жизненных устремлений – и есть твоя любимая, чудесная сонливость.
СЕНТЯБРЬ.
Красная, свеже-окрашенная крыша сверкает при лунном свете; белоснежные окна блестят. За темными стеклами мелькают огни без людей. По улице топают беспрерывно и, собственно, без всякой причины лошади. Может быть, их что-нибудь укололо, а может быть – так просто, шалость; как-нибудь она ведь должна проявиться, хотя бы шарканьем и топотом?!? В больших темных комнатах зажигаются вдруг таинственно огни, они идут и проходят почти бесшумно, как больные, не могущие уснуть люди. Одна дама отдается своим воспоминаниям и сентябрьским мечтам. «Так оно бывает в моем возрасте, с каждым годом не становишься моложе!». Но старше тоже не становишься. Так и остаешься посредине, нелепо, тускло, осаждаемый множеством необыкновенных мыслей, которые не могут тебе помочь, хотя ты и надеешься. Мудрость ускользает от тебя, несмотря на то, что ты стал мудрее. За зимой приходит снова зима, много зависти, суеты и разочарований, «Эта лиловая, бархатная шляпа графини, с светло-зеленым пером попугая. Боже, желать нравиться в наши дни такими эксцентричностями, ведь это почти Петер Альтенберг, а ведь он, кажется, совсем сумасшедший, от самого своего рождения. Следовательно, он не виноват!»
Красная, свеже выкрашенная крыша блестит таинственно при сентябрьской луне; и белоснежные старые окна мерцают, как привидения. В темных комнатах – тут и там быстро исчезающие огоньки, как больные люди, которые не могут уснуть. Они бродят по комнатам. Но разве это помогает?!? Нет, нисколько!
ЖИЗНЕННЫЕ СИЛЫ.
Тебе, значит, исполняется шестьдесят лет 9 марта 1918 г.
Ты пришел к концу всех твоих жизненных сил.
Жаль!
Ты мог бы сообщить другим так много важного, ибо твоя собственная жизнь ведь так ужасно бесценна.
Эта не фраза, не поза.
Я бы мог это доказать, но к чему?!?
У меня было всегда такое чувство, словно я могу помочь чужим, другим, далеким.
И мне часто удавалось действительно помочь. Это мое самое скрытое, душевное сокровище. Благодаря ему я богач.
Но вот, к моей глубочайшей печали, к моей безнадежности, я перестаю давать.
И я – все же я.
Я иду, как все, убогим, медленным шагом стада.
Во мне бесконечная безнадежность, я не могу больше никому действительно, серьезно, искренно, с любовью помочь!
Я плетусь, как будни, я поэт, идеалист, мечтавший о помощи, умер, по той или по другой причине; старость сковывает мне горло; душит меня!
Петер, откажись во-время от счастия учить других!
Спустись в безнадежную мрачную могилу беспомощного старчества и удовлетворись, наконец, тем, что ты бредешь по своему собственному жизненному пути.
Как все, за исключением гениев, которые могут страдать для других!
Старость подползла к тебе вероломно, незаметно, отнимает вдруг твою благородную способность помогать, служить другим!
Уйди в себя, Петер, и уступи
старости, которая тебя должна победить.
Никто не заметит твоих мук, которые отняли у «старца» идеализм, даже мужество. Неси свою судьбу.
Другие страдают больше тебя, много, много больше, и все же терпят! И они покорны судьбе.
Иди той дорогой, которой все должны идти; нельзя же оставаться вечно молодым борцом, приходит день, когда силы тебя покидают. Уступи! Это самое благоразумное, что ты можешь сделать. Покорись неумолимой судьбе. Ты жил жизнью мудреца, и природа даровала тебе много!
Тебе не на что жаловаться в конце твоей жизни конец жизни горек для всех!
Другие оглядываются на неудавшуюся жизнь, угнетенные, надломленные, разочарованные, побежденные. Они не знают, зачем существовали?!
Ты же, пока мог, действовал радостно и с любовью!
ПОМОЩЬ.
Она плакала и молила о помощи. Ей было 20 лет. И все же она не могла привыкнуть к этой жизни, удобной и выносимой лишь для обыкновенных людей.
Он сказал строго: «Pardon, я поэт. Меня интересует, трогает, на меня производит впечатление – все. Я горю желанием спасти всех, от самими людьми созданных, незаслуженных горестей. Для того я и существую. Я – поэт!
Я поэт, меня не интересует отдельный человек, с его личным горем!
Горе всего мира плачет в моей широкой, безграничной душе!
Неужели я должен, неужели я имею право ради твоих единоличных страданий отказаться от всех, мне неизвестных; предоставить их мрачной, неведомой судьбе.
И это потому, что ты, моя знакомая – я знаю даже твое имя, судьбу, дом и номер дома – молишь меня спасти именно тебя?!
Вероятно, от тебя самой и твоего незнания жизни, как это всегда бывает; спасти тебя от твоих собственных глупостей?!?
Разве, я поэт, имею право помогать одной, тратить время поэта, между тем как толпа молит о просвещении всех?!
Разве я имею право спасать Анну от чего-нибудь злого в этом мире, в то время, как Берта и другие носительницы других имен в отчаянии и с возмущением видят, что поэт глух к таким же важным для них душевным мукам?!? Нет, я не имею права!»
Только «филистер» пытается беспрерывно и, слава богу, напрасно, помочь с любовью одной, в ее безразличной для мира жизненной нужде!
Он надеется получить что-нибудь от этой одной за свое бескорыстное старание (ха-ха-ха-ха)!
Тьфу! ростовщик души!
Мир его пугает, ибо там признание последует, может быть, лишь после смерти.
Бескорыстные господа идут на такое дело неохотно.
После смерти?! Сколько это принесет при жизни?!
Помочь одной единственной, конечно, гораздо легче.
ОСКОЛКИ.
Разговор.
– Милая барышня, все, что вы думаете, ложь, все, что вы чувствуете, ложь, все, что вы собой представляете, ложь!
– К сожалению, это совершенно верно, сударь. И все же я знаю по опыту, что это может многим очень милым людям нравиться.
Когда девушка мне говорит: «Без своего рояля я бы не могла быть счастлива» – ты должен сразу почувствовать, действительно ли это так, что она без своего рояля не может быть счастлива. Если же ты не узнаешь этого точно, то ты вообще никогда ничего у нее не сможешь узнать!
Недоверия не должно быть там, где ему нет места. Знать, чувствовать, где ему не место, это почти гениальность!
«Я хочу только, чтобы со мной хорошо обращались!»
Только хорошо?! Но ведь это всего труднее!
Шиллера возбуждал даже запах яблочной шелухи.
Это женщины забывают. Есть тайны. Как?! Разве они яблочная шелуха?!
«Ах, вот!» говорят женщины, окончательно ничего не понимая. Они, стало быть, должны действовать как яблочная шелуха!
Тогда они возражают: «Но разве все мужчины Шиллеры?!»
Нет, конечно, нет!
ГЕНИИ.
Возьмем только одну единственную, для меня заменяющую целые биографии, фразу из письма Гете к Цельтеру 2/9.1812: «Я познакомился с Бетховеном в Теплице. Его талант меня поразил (Талант?! А почему не гений?! Эта мудрая воздержность и осторожность духа, царствующего над миром, это великолепно!!). Но он, к сожалению (почему «к сожалению»?!), совершенно невоздержная личность; он, правда, не ошибается, находя, что мир отвратителен, но он этим ничего не улучшает ни для себя, ни для других!» Какое у Гете ясное, святое, холодное, справедливое понимание всей нашей жизни, в этом одном предложении, и вместе с тем какая краткая биография, снимок страданий Бетховена в этом одном предложении! Внутренне, сам собой, вечно «спокойный», и сам собой вечно «взволнованный», великолепно!
ПИСЬМО ХУДОЖНИКА.
Любимая, разрешаешь ли ты мне от всего сердца
жить так, именно так, каждый час, как я жил до сих пор без тебя?!?
Без жертв, которые бы я должен был приносить во имя моего нового, глубокого «влечения» к тебе?!?
Освобождаешь ли ты меня действительно, в то же самое время связывая меня своей неописуемой новой личностью, связывая меня, удерживая от всего другого?!
Может ли твое торжество быть моей безграничной свободой?! Вряд ли.
Когда я постоянно возвращался к тебе после своих странствий?!? Подумай, как ты меня тогда побеждала.
Любимая, можешь ли ты ждать, пока я покину все остальное в жизни, что, может быть, для моей жизни так же необходимо, как твое верное ожидание? Можешь ли ты мне даровать все, в чем я действительно нуждаюсь, и ни в чем не отказать мне пугливо?!?
Может ли мое развитие в мире стать для тебя важнее, чем удобства твоего собственного существования?!
Можешь ли ты переживать в себе мое постоянное развитие, тихо страдая, или без страдания, как свое собственное, высочайшее бытие?!
Можешь ли ты идти со мною с любовью, обогащенная, туда, куда ты не в силах пойти?!? Может быть, даже не должна?!?
Можешь ли ты мне даровать ту новую стихию, которая станет для моей жизни тем же, чем является пенящаяся горная вода для форели?!
Может ли все мое правдивое бытие стать для тебя важнее твоего удобного для тебя, личного, однозвучного счастья?!?
Скажи мне откровенно: да. И я постараюсь жить так, чтобы ты при этом испытании не слишком позорно провалилась!
ПУТИ.
Как только, о, сострадательный человек, тебе кого-нибудь жаль, ты немедленно теряешь силу воспринять своим сердцем нежно-любовно горе всего мира и всех чужих, родных, живущих.
Кто-то уже в нем находится, занял место, где раньше свободно умещалось горе всего мира!
Одно только имя иссушило твои очи, только что блиставшие нежною влагой за всех!
Будь то женщина, дитя, собака, даже маленькая вилла с садом, или маленькая страсть коллекционера к маркам, монетам, или что-нибудь другое, все отнимает у тебя твое дивное, свободное сострадание ко всем, ты становишься ограниченным, в тебе нет стремления и силы принять участие в возрождении мира!
Ибо ты никогда не можешь обрести «божественный покой», несмотря на все твое маленькое счастье, а только на полдороге, часть покоя, три четверти его, в борьбе со своими чувствами!
В твоем, с виду налаженном, здании счастья что-нибудь может всегда пойти криво!
Я тебе даю совет: откатись во-время от своего маленького счастья, где бы ты его ни встретил.
Душа, если она вообще имеется, хочет помочь людям, а не одному единственному, не одной!
Я лучше. Видишь ли, когда моя собака утомлена, хочет пить или есть, или больна, или плохо настроена, я это знаю сейчас же, я чувствую, что ей нужно.
– Ты сам собака, если ты посвящаешь собаке столько внимания, столько забот; для Шуберта, Бетховена, Моцарта, Гуго Вольфа не было ни у кого таких нежных нервов!
БАЛЛАДА.
У нее отняли ее рояль, который она взяла напрокат.
Что из того, если она больше не платит денег за прокат по 15 крон в месяц!!
Нельзя же давать даром, чтобы она его портила своей трескотней!!
Пришли три могильщика, pardon, трое рабочих, и унесли его.
Вечером в кафе я говорил: «Почему такой-то господин, который ее, кажется, обожает и жалеет, не заплатил вместо нее за прокат рояля?!»
Мне ответили, что он охотно заботится о серьезных потребностях.
Но что такое серьезные потребности?! Это смешно.
РАСЧЕТ.
Люблю ли я тебя?! Вот мое признание:
Я люблю в тебе все, что достойно любви.
От моего взгляда ничто не ускользает.
Я не могу любить в тебе то, что недостойно любви и удивления!
В такой же мере я люблю и во всех, во всех других, то, что в них особенно и достойно внимания. Разве я слепой и глухой?!
Разве я могу закрыться и не видеть того, что прекрасно?!
Как я могу быть любящим там, где нет ничего особенного?! Мир богат и вместе с тем беден.
Вы, счастливые, как это вы умеете прикрывать один глаз там, где это вам удобно?!
В то время как мои глаза видят именно тогда с особенной остротой, и мой неумолимый ястребиный взор проникает всюду?!
Он видит даже опасность, угрожающую моему счастью!?
Вы, другие, легко удовлетворяетесь, памятуя о своих собственных недостатках!
Я же всегда в восторге, в презрении, в признании и в порицании бываю требовательным.
Я не боюсь потерять свою возлюбленную, высказав ей жестокую правду!
Потерять?! Разве можно вообще терять то, что не имеет никакой цены?!
Это испытание для нее, выдержит ли она перед лицом правды! Это ее достоинство!
Кто уступает, тот уступает только с виду.
Она надеется, что ей удастся искусно вывернуться.
Но ложь спешит за нею, она ее наказует за все трусливые уступки.
Будь исключительной, женщина! Дабы я мог тобою восторгаться! Аминь!
ПОСЛЕДНИЙ.
Да, когда А. К. вошла тогда на балу в зал, 40 лет назад, я ясно почувствовал, что никогда, никогда больше в жизни, – с тех пор прошло 40 лет, – не испытаю такого настроения! Она для меня стала сразу религией. Конечно, в эти годы для впечатлительных, нервных организаций такие вещи не редкость, но что осталось – осталось до сих пор! Я никогда не был ей представлен, несмотря на это я знаю эту прекрасную, очаровательную женщину. У нее смуглый teint, длинные, узкие, смуглые руки, нечто вроде прекрасного смешения индианки, японки, нубийки, словом, экзотическое явление. Какое было на ней платье?! Желтый, лимонного цвета тюль, с голубыми бархатными петлями. Никто, кроме нее, не носил в то время такого совсем экзотического платья. Тогда, 40 лет назад, я бы ей охотно сказал: «Вы имеете право носить это платье, только вы!» Но я этого не сказал. На следующий день я всем в доме надоедал своими восторгами «А. К.». «Ты бы лучше протанцевал с нею несколько вальсов, или даже кадриль, либо котильон, или повел бы ее к ужину. Но мечтать, потом, после бала?! Что ей до того, и что получаешь ты, осел, от этого?! Сочини, по крайней мере, на эту тему стихотворение и пошли в какой-нибудь журнал!» Нет, я не жалею ни о чем, А. К., не раскаиваюсь ни в чем. Это прекрасное имя руководило мною, провожало меня, в лесах, полях, к озерам и ручьям, к достойным и недостойным женщинам; в болезни и в здоровья, в заблуждениях и в правде, в грусти и в привязанности. Как тихий, звучный колокол, который вливает бодрость и помогает оставаться верным своим истинным идеалам! А. К., супруга богатого директора банка, я был первым и остаюсь последним, в котором твоя весенняя красота продолжает величественно цвести. Благословляю и благодарю тебя. Я остался молодым, нет, моложе, чем я был когда бы то ни было. Много, много моложе тебя. Тебе 57, а мне 60. Ничто не изменилось.
26/X 1918.
Идет дождь. Как могуче и необъяснимо влияние этой нежной влаги???
Всю ночь шел дождь.
И опять идет дождь. Пыли совсем нет. Ты словно очищаешься, но не так глупо, с внешней стороны, при помощи губки и мыла, нет, глубоко изнутри, благодаря тому, что в легких нет пыли. Но люди этого еще не понимают; чистый, стоячий воротничок, сжимающий горло, для них еще до сих пор, к сожалению, важнее чистоты. О «внутренней чистоте», единственно ценной из всех существующих, они еще ничего не знают. Дождь, влага, холод не имеют для них никакого значения. Отсюда вытекает их во всех отношениях совершенно ложное мышление и чувство. Им мешает сквозняк. Они живут «углеродом», значит беспрерывно отравляя себя, вместо «кислорода», дающего жизнь! Дождь, влага, холод мешают им; им нужны тепло и плохой воздух, тьфу! Им еще недоступно глубокое отвращение к жизненным ядам, отнимающим всякую упругость. Доктор должен помочь, но может ли он, – нет! Помогай сам себе, чудовище, в твоих многочисленных чудовищных глупостях. Как может врач постичь все твои жизненные глупости?!? Если бы он за 20 крон посоветовал тебе: «Ходите в дождь с непокрытой головой, носите сандалии без чулок, живите согласно с природой» – он бы не пришелся тебе по вкусу. Бисмарк носил постоянно белое, толстое, правда, ненакрахмаленное кашне, и в моих глазах это обстоятельство всегда уменьшало его гениальность. Мудрый человек не должен ни в каком отношении сковывать себя. Может быть, потому-то он и был виновен, разве я знаю?! Но не следует сковывать себя ни в каком отношении. Иначе это не гений, а раб!
БОЛЬНОЙ.
Он нарочно открыл обе двери, зеленую, и некрашенную, белую, на тот случай, если какой-нибудь любопытный заглянет в комнату. Но, конечно, никто не пришел. С улицы долетал неприятный и совершенно ненужный шум, а в комнате больного стояла попрежнему мертвая тишина. Даже широко раскрытые окна, казалось, были приколочены к синим обоям Время от времени проходила мимо молоденькая, беззаботная горничная, по какому-нибудь делу. Эти странные люди не думают о грядущих, жутких, скучных, ничего не говорящих днях, или о последнем из них. Как будет, так и будет, идиотский героизм! Но больной чувствует все вдвойне, втройне, тысячекратно. Он вообще не понимает, как можно жить при тех или иных условиях. Он ощущает смешное, ужасное и ненужное бремя бытия, существования, как такового, словно тяжело нагруженная кляча, для которой каждый шаг новая мука. К чему честолюбие, ревность, любовь?! В то время как он так размышлял, – а какой одинокий больной не мучает себя этими мыслями, доводя себя ими до гроба – прошла мимо та самая беззаботная горничная, обремененная тысячею обязанностей, которых она, повидимому, совершенно не ощущала; молодой жаворонок в тяжелой работе, не сознающий своей судьбы. Она пробегала мимо, не зная ничего о мировой войне и о всех других ужасных тягостях этого горестного существования. Больной лежал здесь не понимая, как это люди могут жить так беззаботно легко, покорно, как будто в этой сложной жизни нет никаких трудностей. Больной лежал здесь на расстоянии тысячи километр от всех чужих треволнений.








