Текст книги "Удачливый крестьянин"
Автор книги: Пьер де Шамбле́н де Мариво́
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
Мариво
Удачливый крестьянин, или Мемуары г-на ***
Часть первая
В заголовке этих записок я прямо объявляю о своем происхождении; я и прежде никогда его не скрывал, если меня спрашивали, и, могу сказать, господь неизменно вознаграждал меня за прямоту; я не замечал, чтобы кто-нибудь обошелся со мной непочтительно или отказал в уважении, узнав, что я из крестьян. А все же немало я встречал глупцов, которые не признают иных заслуг, кроме знатного имени или высокого звания. Не раз доводилось мне слышать, как они с пренебрежением говорили о людях, куда более почтенных, чем сами они, – лишь потому, что те не дворяне; правда, эти терпящие напрасную обиду люди, при всех своих достоинствах, имели слабость краснеть за свое низкое происхождение, скрывать его и придумывать себе благородных предков, дабы приукрасить истину и избежать презрения света.
Подобные уловки почти никогда не удаются; тщетны все старания утаить, из какого вы сословия – рано или поздно обман выходит наружу; вас непременно выдаст какая-нибудь неожиданная случайность, которую не то что предотвратить, но и предвидеть невозможно. Нет! Насколько мне известно, в этих делах тщеславие к добру не приводит.
А вообще заблуждаются те, кто думает, будто низкое происхождение может уронить нас во мнении других; только не надо скрывать его, не надо его стыдиться. Человеческая злоба в подобных случаях отступает: она бы и хотела нас унизить, но мы сами взяли на себя этот труд, сами принизили себя – ей больше нечего сказать.
Люди поневоле придерживаются добрых правил. Себе наперекор они воздают должное тем, кто не теряется перед их необоснованным презрением; прямота отрезвляет их, в мужественной откровенности они чувствуют душевное благородство, которое заставляет их умолкнуть. Умная гордость побеждает глупое чванство.
Но довольно разговоров. Кто последует моему совету, в этом не раскается.
Обычай велит помещать в начале книги небольшое предисловие. Оно перед вами. А теперь вернемся к моей истории.
Рассказ мой будет не бесполезен для любознательных читателей. Это одна из причин, побудивших меня взяться за перо; есть и вторая: желание самому немного развлечься.
Живу я в деревне, на покое; досуг благоприятствует размышлениям над пережитым. Постараюсь описать свою жизнь, как умею. Каждый говорит на свой лад, ибо каждый чувствует по-своему.
Среди событий, о которых пойдет речь, попадутся прелюбопытные: ради них пусть простят мне мой слог; смею заверить, что пишу чистую правду. История моя – не простая выдумка, в чем вы не замедлите убедиться.
Об имени своем я умолчу: оно ничего вам не скажет, а я, назвав себя, был бы стеснен в свободе повествования.
Кое-кто, вероятно, угадает автора, но люди эти неболтливы и не употребят во зло свою догадливость. Итак, начнем.
Родился я в Шампани, в деревне и, скажу мимоходом, началом своего благополучия обязан нашему славному вину.
Отец мой арендовал землю у владельца имения,[1]1
Владелец имения – В XVIII в. все большее количество земель скупалось представителями буржуазии, постепенно отнимавшей у дворянства его оплот – земельную собственность. Купив землю (часто вместе с родовым дворянским замком), буржуа становился помещиком, «сеньером» данной местности, приобретая не только собственность, но и феодальные «права» Крестьяне становились его «вассалами» в том смысле, что пользовались его землей; оставаясь лично свободными, они находились в экономической зависимости от помещика, платя ему очень значительный натуральный оброк, так называемый «шампар», достигавший порой четверти урожая. Таким образом, в стране строго соблюдался старинный феодальный принцип «нет земли без сеньера», но другой принцип – «нет сеньора без законного титула» – применялся далеко не всюду.
[Закрыть] человека весьма богатого, которому не хватало только громкого имени, чтобы быть дворянином.
Он (я говорю о хозяине) нажил состояние коммерцией, а затем породнился со знатными семьями, удачно женив двух своих сыновей, из коих одного определил в судейские, а другого – в офицеры.
И отец и сыновья жили роскошно, именовали себя по названиям своих поместий; настоящее же свое имя, надо думать, и сами позабыли.
Происхождение их было как бы погребено под огромными богатствами. О нем помнили, но не говорили. Женитьба сыновей на благородных девицах окончательно всех ослепила; обоих приняли в круг семейств, составлявших цвет двора и общества. Людское высокомерие, в сущности, не так уж щепетильно в подобных вопросах – оно словно само сознает вздорность своих предрассудков.
Так обстояли дела у наших господ, когда я появился на свет. Отец мои арендовал у них ферму, которая ничем, кроме виноградников, не могла похвастать, зато вино там производилось в изрядном количестве и было лучшим во всей округе. Мой старший брат отвозил бочки барину в Париж – а надобно вам знать, что нас у отца было трое: два мальчика и девочка, я был самым младшим.
В одну из таких поездок брат приметил молодую вдову-трактирщицу, женщину с деньгами; она его не отвергла, и он женился, вложив в общее хозяйство все свое состояние, то есть ровным счетом ничего.
В дальнейшем его детям было до крайности нужно, чтобы я признал их своими племянниками: брат мой (он живет сейчас со мной) держал трактир лет десять, но разорился из-за мотовства своей женушки.
Сыновьям его я помог, вывел их в люди и хорошо устроил, а они платят мне за это черной неблагодарностью: дело в том, что однажды я упрекнул их в чванстве. Сами посудите: они отказались от родительского имени и более не знаются со своим отцом, которого раньше время от времени все же навещали.
Скажу о них, с вашего позволения, еще несколько слов.
Я заметил их тщеславие, когда они в последний раз приезжали повидать отца. В разговоре они назвали его «милостивый государь». Старик обернулся, подумав, что в комнату вошел посторонний, к коему относились эти слова.
– Нет, нет, – сказал я, – никого нет, братец, это они к тебе так обращаются.
– Ко мне? – удивился он. – Это еще почему? Или вы меня не узнали? Не отец я вам, что ли?
– Отец-то отец, – сказал я, – но называть тебя так они стесняются.
– Разве стыдно называться отцом своих детей? – возразил он. – Что это еще за новости?
– Видишь ли, обращение «отец» слишком грубое, простецкое. Только простолюдины выражаются столь неблагородно, а у таких хороших господ, как твои сыновья, не полагается употреблять низкие слова, обозначающие простое природное родство; они тебе не какая-нибудь деревенщина, и вместо «отец» говорят «милостивый государь» – так оно благороднее выходит.
Племянники мои покраснели, услышав, как я их отчитываю за самомнение, а родитель их крепко рассердился, и не по-господски, а по-мужицки, как полагается отцу и притом трактирщику.
Но оставим моих племянничков, – они отвлекли меня в сторону от повествования; впрочем, это даже к лучшему – пусть читатель с самого начала привыкнет к отступлениям; я, правда, и сам не знаю, буду ли часто к ним прибегать; может быть да, а может быть нет. Не могу ручаться, да и зачем себя связывать? Я рассказываю свою жизнь; а если сюда примешается что-нибудь постороннее, значит, так само собой вышло, я ничего не придумывал нарочно.
Итак, мой старший брат возил господам вино с фермы, которую арендовал наш отец.
Но после женитьбы брат обосновался в Париже, и пришлось мне взять на себя его обязанность отвозить вино в город.
Мне было тогда лет восемнадцать-девятнадцать; многие находили, что я красивый парень, насколько может быть красив простой крестьянин с обветренным и загорелым от солнца лицом. А в общем я действительно был недурен собой; особенно если прибавить к этому открытый и живой взгляд, говорящий, и не без основания, о природном уме.
Так вот, вскоре после женитьбы брата, нагрузив бочками телегу, явился я в Париж, мужик мужиком.
Этот огромный город привел меня в восторг; я не столько удивлялся, сколько восхищался.[2]2
Я… восхищался. – Такие же чувства испытывала и впервые попавшая в Париж молодая Марианна, героиня другого романа Мариво: «Не могу вам передать, что я почувствовала, увидев большой шумный город, его народ, его улицы. Мне это показалось просто лунным царством; я была сама не своя, прямо себя не помнила; я смотрела вокруг, широко раскрыв глаза от удивления» (Mapиво. Жизнь Марианны. М., 1968, стр. 39). В начале XVIII в. Париж был действительно одним из самых больших, густонаселенных городов Европы; он насчитывал около 29 000 домов и 850 000 жителей. Монтескье в «Персидских письмах» вкладывает в уста перса Рики следующее описание города: «Париж так же велик, как Испагань. Дома в нем очень высокие; право, можно подумать, что все обитатели их – звездочеты. И, разумеется, город, в котором шесть-семь домов нагромождены друг на друга, крайне многолюден, так что когда все выходят на улицу, получается изрядная толчея» (Письмо XXIV). Такое впечатление Париж производил на путешественников на протяжении всего XVIII в.
[Закрыть] Как говорится, я увидел свет, и свет пришелся мне по вкусу.
В господском доме меня ждал самый радушный прием. Я сразу полюбился всей челяди и смело судил и рядил обо всем, что попадалось мне на глаза; в рассуждениях моих им нравилась деревенская смекалка, и они без конца спрашивали, что я думаю о том и о сем.
В первые пять-шесть дней после моего приезда в доме только и было разговоров, что о Жакобе. Наконец, сама барыня пожелала взглянуть на меня – так много она наслушалась обо мне от служанок.
Это была дама, проводившая жизнь в удовольствиях большого света; она ездила на все театральные представления, ужинала в гостях, ложилась спать в четыре часа утра, вставала в час пополудни, принимала в своем будуаре вздыхателей, получала любовные письма и разбрасывала их где попало, так что всякий мог их прочесть; впрочем, никто особенно не любопытствовал; служанки считали, что так оно и должно быть, муж всем этим ничуть не смущался. Можно было подумать, что иначе и не следует вести себя замужней женщине. У себя дома госпожа вовсе не слыла ветреницей; и это правильно, ведь она дурила не умышленно и совсем не замечала своей ветрености. Женщина не может считаться кокеткой, пока сама не знает этого за собой,[3]3
В своем журнале «Кабинет философа», выходившем в 1734 г., Мариво поместил пространное рассуждение о кокетках, перекликающееся с мыслями, изложенными в романе. Осуждение кокеток было для писателя важно, так как в них он видел еще один вариант ханжества и притворства. В «Кабинете философа» (л. 5) Мариво отмечает, что «кокетка умеет лишь нравиться, и не умеет любить», что душа у нее черства, а сердце как камень, что ее доброта продиктована не сердечным порывом, а расчетом и т. д. (См. Marivaux, Oeuvres complиtes, t. IX, P. 1781, p. 614–621).
[Закрыть] пока, ведя даже самую безалаберную жизнь, находит ее благопристойной и общепринятой.
Такова была наша барыня; она вела этот образ жизни так же непринужденно и просто, как все мы пьем и едим. Словом, это была самая милая и откровенная распущенность. Я сказал «распущенность» и не оговорился, ибо, при всей искренности и непосредственности этой дамы, иначе ее поведение не назовешь.
А в остальном я не видывал женщины более приветливой; манеры у нее были под стать лицу – мягкие и приятные.
Она была добра, великодушна; с людьми не чинилась, с прислугой не важничала, подобострастия и реверансов не любила, наилучшей вежливостью считала прямоту. Словом, простая была барыня. Каждый согрешивший мог смело рассчитывать на ее доброту и не опасаться строгого взыскания; она мирилась с плохо выполненной работой, лишь бы избавить себя от труда делать выговор. Всем сердцем любя добродетель, с пороком не враждовала, не осуждала никого, в том числе и тех, кто судит ближнего своего. Всякий удостаивался у нее похвалы и признания, ненавидела она только бесчестие; пожалуй, я не знавал никого, кто бы так не терпел низости, как наша барыня. Она была другом любому человеку и снисходительно прощала все слабости.
– Здравствуй, дитя мое, – сказала она, когда я подошел, – ну, как тебе понравился Париж?
Затем, обернувшись к служанкам, она добавила:
– Право, для деревенского парня он совсем недурен.
– Помилуй бог, сударыня, я у нас в деревне самый корявый, – отвечал я.
– Так, так, – заметила она, – ты хорош собой и к тому же совсем не глуп. Мой тебе совет – оставайся в Париже. Из тебя выйдет толк.
– Дай бог, сударыня, – ответил я, – ум-то у меня есть, да вот денег нет, так оно и выходит неладно.
– Ты прав, – рассмеялась она, – но этой беде можно помочь; оставайся у нас, я приставлю тебя к своему племяннику, который скоро приедет из провинции поступать в коллеж;[4]4
В XVIII в. дети из богатых семей, как правило, начальное образование получали дома. Обычно первые уроки давал ребенку местный кюре, монах соседнего монастыря или специально нанятый учитель. Получив начатки знаний, подросток мог быть отдан в коллеж, где заканчивал образование. Коллежей в Париже в начале XVIII в. было множество, некоторые существовали еще с XV в., причем все в том же самом, часто очень неудобном, пришедшем в ветхость помещении. Система воспитания и курс наук были во всех коллежах приблизительно одинаковы, но наиболее славился «Коллеж Людовика Великого», в котором учились дети аристократии.
[Закрыть] будешь ему прислуживать.
– Награди вас господь, сударыня, – отвечал я, – скажите только, твердо ли ваше намерение, тогда я напишу отцу; глядя на вашего племянника, я и сам стану ученым; вот увидите, когда-нибудь прочту вам наизусть целую мессу. А что! Все в жизни от случая; иной и сам не знает, как его угораздило стать викарием[5]5
Викариями в католической Франции назывались помощники приходских священников, кюре, в отсутствие последних выполнявшие их обязанности Очень часто викарии бывали домашними учителями и руководили местными приходскими школами. Должность викария известна с XII в.
[Закрыть] или епископом.
Речи мои понравились барыне; ее веселость еще больше воодушевила меня, и я ничуть не стеснялся болтать глупости, лишь бы выходило побойчей; при всей своей деревенской тупости я уже понимал, что глупые речи не поставят в укор человеку, который вовсе не обязан быть умным, зато всегда похвалят за бойкость в разговоре, даже если он несет околесицу.
– Какой занятный малый, – сказала барыня, – я позабочусь о тебе; а вы, – обратилась она к своим горничным, – берегитесь! Сегодня вас забавляет его простодушие, вас смешат его мужицкие манеры, но дайте срок, этот деревенский парнишка станет опасен для женщин; предупреждаю вас!
– О нет, сударыня, – возразил я, – зачем ждать: я не стану опасен, я уже стал! Такие красивые барышни – лучшая школа для мужчины; никакая деревня не устоит; достаточно на них взглянуть, и сразу чувствуешь, что ты прирожденный парижанин.
– Как! – воскликнула она. – Ты уже научился отпускать комплименты! Которая же тебе больше нравится? (Горничных было три.) Жавотта у нас красивая блондинка, – добавила она.
– А мадемуазель Женевьева – красивая брюнетка, – подхватил я, не долго думая.
При этих словах Женевьева слегка покраснела – то была краска польщенного тщеславия – и постаралась скрыть удовольствие улыбкой, которая говорила «спасибо» и в то же время должна была означать: «Я улыбаюсь только потому, что его неуклюжие любезности смешны».
Ясно одно: удар попал в цель. Как покажет дальнейшее, мой клинок нанес ее сердцу тайную рану, что я не преминул отметить про себя; я понимал, что мои слова не могли ей не понравиться, и с того же часа стал наблюдать за ней, чтобы убедиться в правильности моих предположений.
Наш разговор продолжался и неминуемо должен был коснуться третьей горничной; эта была уж не знаю какого цвета: ни беленькая, ни черненькая, с лицом совсем невыразительным, каких много и каких не замечаешь.
Я уже искал способа увильнуть от разговора, чтобы не высказывать свое мнение о ней, и имел, вероятно, весьма неловкий и смущенный вид, не особенно лестный для этой девушки, когда вошел один из барыниных обожателей, и мы все удалились.
Я был очень доволен тем, что остался в Париже. За несколько дней я совсем освоился с городской жизнью, и мне до смерти захотелось попытать счастья в столице.
Однако надо было сообщить об этом отцу, а писать я не умел; я сразу подумал о мадемуазель Женевьеве и без долгих раздумий отправился к ней с просьбой написать за меня письмо.
Она была одна в комнате и не только согласилась исполнить мою просьбу, но сделала это очень охотно.
То, что я продиктовал, показалось ей толковым и полным здравого смысла, она только кое-где поправляла мои выражения.
– Воспользуйся благоволением барыни, – сказала она мне под конец, – а я предсказываю тебе удачу.
– Мадемуазель, – ответил я, – если вы прибавите к этому еще и вашу дружбу, я не поменяюсь долей ни с одним счастливцем; я и так уж счастлив, потому что люблю вас.
– Вот как? Ты меня любишь? – воскликнула она. – А что ты под этим подразумеваешь, Жакоб?
– Что я подразумеваю? – сказал я. – Да то самое, что всякий честный парень, осмелюсь сказать, чувствует к такой миловидной девице, как вы; жаль, право, что я всего только простой крестьянин, а будь я, к примеру, королем, мы бы, черт подери, поглядели, кто из нас двоих стал бы королевой; понятно, что не я – стало быть, вы, мадемуазель; яснее не скажешь.
– Я тебе очень признательна за подобные чувства, – ответила она шутливым тоном, – будь ты королем, над этим стоило бы поразмыслить.
– Да провалиться мне на этом месте, мадемуазель, – возразил я, – мало ли на свете простых людей, а девушки их любят, хоть они и не короли! Нельзя ли и мне быть, как все?
– Право, – сказала она, – ты слишком торопишься! Кто это научил тебя объясняться в любви?
– Ха, спросите вашу красоту, – ответил я, – других учителей у меня не было. Что она подсказывает, то я и говорю.
В это время барыня позвала Женевьеву; она ушла, по всей видимости, очень довольная мной и на прощанье сказала:
– Знаешь, Жакоб, ты далеко пойдешь, а я от всей души желаю тебе счастья.
– Спасибо на добром слове, – ответил я ей, сняв шляпу и отвесив не столь ловкий, сколь старательный поклон, – вся моя надежда на вас, мадемуазель; не забывайте меня, положите начало моему счастью, а когда сможете, докончите, что начали.
Сказав это, я взял письмо и понес на почту.[6]6
Почтовые бюро были основаны в Париже уже в начале XVII в., но они принимали к доставке только корреспонденцию, адресованную в другие города. «Малая почта», обслуживающая только Париж и пригороды, возникла лишь в середине XVIII в. по проекту Шамуссе (см. о нем прим. 19 к части первой), хотя первые попытки в этом направлении делались еще в 1673 г. Во времена Мариво для передачи писем пользовались обычно пешими или конными посыльными.
[Закрыть] После разговора с Женевьевой я так воспрянул духом, что почувствовал себя и остроумнее и смелее, чем был раньше.
В довершение всех удовольствий в тот же день вечером домашний портной снял с меня мерку, чтобы сшить костюм; не могу описать, в какое веселое и игривое настроение привело меня сие маленькое событие. Этим знаком внимания я был обязан барыне.
Два дня спустя мне принесли платье, белье, шляпу и все остальные принадлежности туалета. Один из лакеев, питавший ко мне расположение, завил мне волосы, и без того довольно красивые. За несколько дней пребывания в Париже деревенский загар с меня почти совсем сошел, и в новом наряде Жакоб, ей-ей, стал кавалером хоть куда.
Я чувствовал, что выгляжу красавчиком, и сознание это озаряло мое лицо отблеском счастья. Первые же шаги сулили мне удачу и успех, и я не сомневался, что обещания эти сбудутся.
Все домочадцы расхваливали мою внешность; я ждал, когда мне можно будет явиться к барыне, а пока решил испытать свои новые чары на сердце Женевьевы, которая мне и впрямь очень нравилась.
Мне показалось, что она была ошеломлена, увидев меня в новом одеянии, да я и сам чувствовал себя в нем умнее, чем обычно; но едва мы успели начать беседу, как пришли сказать, что барыня зовет меня.
Это приказание преисполнило меня благодарности; я не шел, я летел на крыльях.
– Вот и я, сударыня, – сказал я, входя, – и желаю одного: чтобы у меня хватило ума отблагодарить вас как должно; я готов умереть вашим слугой, если вы разрешите; этим все сказано – теперь я принадлежу вам до конца моих дней.
– И отлично, – сказала она в ответ, – ты чувствителен и умеешь быть благодарным, это хорошо. Платье тебе к лицу, в нем ты совсем не похож на крестьянина.
– Сударыня, – воскликнул я, – я похож на вашего верного слугу, и это для меня важнее всего.
Барыня приказала мне подойти поближе, осмотрела мой наряд; на мне была одноцветная одежда, без ливрейного галуна. Затем она спросила, кто меня завивал, посоветовала всегда хорошо причесываться, так как у меня красивые волосы, и вообще пожелала, чтобы я своим видом поддерживал честь их дома.
– С величайшим удовольствием, – ответил я, – хотя чести у вашего дома, сударыня, и так достаточно, но все равно, чем больше, тем лучше.
Прошу заметить, что госпожа моя только что села к зеркалу и в ее туалете замечался некоторый беспорядок, весьма привлекательный для моего любопытного взгляда.
Я от природы отнюдь не бесчувствен к женской красоте, даже совсем напротив; барыня пленяла свежестью и приятной полнотой, и я не сводил с нее глаз.
Она заметила, что я немного забылся, и улыбнулась; я понял, что пойман с поличным, и тоже рассмеялся; мне было немного стыдно и вместе с тем приятно, вид у меня был растроганный и глуповатый. Я молча глядел на нее, и глаза мои выражали все эти чувства зараз.
Таким образом, между нами разыгралась немая сценка самого приятного свойства; наконец, оправив довольно небрежно платье, она спросила:
– О чем ты думаешь, Жакоб? – на что я ответил:
– О, сударыня, я думаю, что на вас очень приятно смотреть и что у моего барина жена – красавица.
Затрудняюсь сказать, какое впечатление произвели на нее эти слова, но, кажется, мой наивный восторг не был ей неприятен.
Влюбленные взгляды светского человека не новость для красивой женщины, она к ним привыкла; это не более чем обычная любезность, принятая в их кругу и порой далекая от искреннего восхищения; она приятно щекочет самолюбие, но и только.
Здесь же было совсем другое. Мои глаза, незнакомые со светской фальшью, умели говорить только правду. Я был простой крестьянин, молодой, пригожий. Я воздавал дань ее женским прелестям без всякой задней мысли: я любовался ею от души, с деревенской непосредственностью, которая казалась забавной и тем более лестной, что вовсе не желала льстить.
Все во мне было ей ново: не те глаза, не тот взгляд, не та физиономия; это придавало моему восхищению особую приятность и, как я заметил, не оставило барыню равнодушной.
– Однако ты смел! Как ты смотришь на меня! – сказала она, все еще улыбаясь.
– Прошу прощения, сударыня, вина не моя! Зачем вы так хороши?
– Ну, ступай, – сказала она решительно, но по-прежнему дружелюбно, – ты наговоришь, если тебе позволить!
Сказав это, она вновь повернулась к зеркалу, а я, уходя, несколько раз оборачивался, чтобы посмотреть на нее. Она тоже смотрела мне вслед, не упуская из виду ни одного моего движения, и провожала меня взглядом до самой двери.
В тот же вечер она представила меня своему племяннику, которому я должен был отныне прислуживать. Я продолжал любезничать с Женевьевой. Но с той минуты, как я заметил, что не противен самой барыне, моя склонность к горничной как-то ослабла; победа над ее сердцем уже не казалась мне столь желанной, а честь снискать ее расположение – столь лестной.
Не то Женевьева; она, напротив, влюбилась в меня не на шутку – оттого ли, что возлагала надежды на мое блестящее будущее, оттого ли, что питала ко мне естественную склонность; и чем меньше влекло меня к ней, тем больше она тянулась ко мне. К нашим господам она поступила совсем недавно, и барин еще не успел ее заметить.
Барин с барыней жили на разных половинах и по утрам посылали друг к другу слуг осведомиться о самочувствии (этим и ограничивались их супружеские отношения), и поэтому барыня однажды утром приказала Женевьеве сходить на половину барина, которому немного нездоровилось.
По пути туда девушка столкнулась со мной на лестнице и попросила подождать ее. Она не возвращалась довольно долго и наконец явилась сияющая, кокетливо играя глазами.
– У вас очень оживленный вид, мадемуазель Женевьева, – заметил я.
– Ах, ты не представляешь себе, – сказала она веселым и каким-то озорным тоном, – стоит мне пожелать, и я стану богатой.
– Надо быть уж очень капризной, чтобы этого не пожелать, – ответил я.
– Да, – сказала она, – но тут есть одна мелочь, так, пустячок, но он всему помехой: надо позволить барину любить меня; барин только что объяснился мне в любви.
– Ну, это дело нестоящее, – возразил я; – этакое богатство – фальшивая монета, не льститесь на гнилой товар, берегите лучше свой собственный; я сужу по себе: ежели девица себя продала, я и лиара[7]7
Лиар был одной из самых мелких медных монет, равной четверти су. Известен с XV в.
[Закрыть] не дам, чтобы ее выкупить.
Я сказал так, потому что в душе все еще немного ее любил и честь моя была задета.
– Ты прав, – сказала она, слегка обиженная моими словами, – поэтому я все обратила в шутку; я его не полюблю, предложи он мне хоть все свое богатство.
– Но вы дали ему должный отпор? – спросил я. – Вид у вас был совсем не сердитый, когда вы от него вернулись.
– А это потому, что я не могла удержаться от смеха, слушая его, – сказала она.
– В следующий раз, – отрезал я, – советую вам рассердиться, это будет куда разумней; как бы не вышло, что не вы над ним, а он над вами посмеется: кто ведет игру, может и проиграть, а кто раз проигрался, тому случается спустить все до нитки.
Разговор этот происходил на лестнице, и мы не успели его закончить: Женевьева ушла к барыне, а я отправился к своему юному господину, который в это время писал сочинение; вернее сказать, сочинение писал за него учитель, дабы ученик не посрамил доброй славы наставника, а добрая слава помогла бы наставнику удержаться на должности, за которую хорошо платили.
На самом деле Женевьева выслушала барина куда благосклоннее, чем уверяла.
Господин наш по натуре не отличался щедростью, но богатство, для коего он не был создан, породило в нем тщеславие, а тщеславие требовало мотовства. Он стал расточителен, в особенности же не жалел денег на свои удовольствия.
Он обещал Женевьеве значительную сумму, если она согласится быть с ним ласковей. Два дня спустя она сама рассказала мне, что для начала он предложил ей кошелек, полный золотых монет, а когда дьявол является в образе туго набитого кошелька, он чрезвычайно опасен для молодой девицы, особенно несколько кокетливой и к тому же корыстной.
Увы, Женевьева не была чужда этих двух небольших пороков; едва ли она могла искренне смеяться над предложенной ей любовью. Я заметил, что выражение лица у нее стало каким-то задумчивым; вид золота был для нее слишком соблазнителен; получить его казалось совсем нетрудно, и добродетель малодушно отступила в борьбе с искушением, шаг за шагом освобождая поле битвы.
Господин наш не смутился, встретив вначале отпор; от него не укрылось, что твердость духа этой молодой особы поколеблена первой же атакой; он предпринял вторую, более решительную, вооружившись гораздо лучше и собрав подкрепления в виде целой груды косынок, лент и других мелочей, которые вручил ей, ничего не требуя взамен; а ведь нарядные вещицы, уже оплаченные и совершенно готовые к употреблению, не менее заманчивы, чем деньги, на которые их покупают.
Подарки сыпались один за другим и милостиво принимались, грозя незаметно превратиться в пожизненную ренту, к которой оставалось только прибавить уютно обставленную квартирку, если бы мадемуазель согласилась покинуть дом своей госпожи.
Я узнал подробности этого бесчестного сговора из оброненного Женевьевой письма к одной из ее кузин, благополучие коей, насколько я уразумел, покоилось на подобной же сделке с богатым стариком, упоминаемым в письме.
К охватившей Женевьеву корысти примешивался еще один сильный соблазн, и этим соблазном был ваш покорный слуга.
Как я уже говорил, она влюбилась в меня не на шутку, полагая, что я отвечаю ей тем же, хотя ей случалось упрекать меня за странную неторопливость, когда представлялся случай побыть с ней наедине. Но я поправлял дело тем, что при всякой встрече с нею на людях был особенно мил и внимателен, так что все считали, что я ее люблю; так оно и было на самом деле, но любовь моя стала довольно-таки прохладной.
Итак, она была уверена в моих чувствах и в то же время боялась упустить возможность выйти замуж (ведь у нее, как и у меня, не было ни гроша), и ей пришло в голову, что подарки барина, его деньги и блага, которые он сулил ей в будущем, помогут ускорить нашу свадьбу. Она надеялась, что золото окажется для меня наилучшей приманкой и соблазн победит отвращение, хотя она уже имела случай заметить, что подобные доходы мне противны.
Поэтому Женевьева стала все ласковее отвечать на речи барина и приняла, наконец, деньги, которые он ей упорно предлагал.
В подобных случаях достаточно сделать первый шаг; кто вступил на эту дорогу, должен идти по ней все дальше и дальше.
Бедная девушка перестала отказываться от подношений; подарки сыпались на нее дождем. Она чувствовала себя почти богатой; и вот однажды, когда мы вместе гуляли в саду возле дома, она как бы невзначай сказала:
– Барин все еще ухаживает за мной, но так скромно, что я не могу обижаться. Быть с ним благоразумной совсем нетрудно. Вот я и хотела спросить у тебя совета: неужели мне никак нельзя воспользоваться его щедростью? Он знает, что ухаживания его бесполезны и ни к чему не приведут. «Это неважно, – так он говорит, – мне просто хочется, чтобы ты меня поминала добром; бери, не стесняйся, подарки мои ни к чему тебя не обязывают». До сих пор я все время отказывалась, – добавила она, – и боюсь, поступала очень глупо. Как ты думаешь? Он мой барин, относится ко мне по-дружески; ведь что дружба, что любовь – какая разница, если я не отвечаю ему взаимностью? Он богат, пускай его тешится! Ведь это все равно, как если бы барыня захотела мне что-нибудь подарить, а я бы отказалась. Разве я не права? Как по-твоему?
– По-моему, – ответил я, окончательно в ней разочаровавшись и твердо решив, что она мне не пара, – если дело обстоит так, как ты говоришь, то больше и мечтать не о чем. От хозяйкиных подарков не отказываются. Коли наш барин – то же самое, что барыня, и его любовь ничем не отличается от дружбы – чего же лучше? А я ни за что бы не догадался, какая такая у него любовь. Я думал, он за тобой ухаживает просто, как обыкновенно ухаживают за красивой девушкой; но если он уж такой скромный и добродетельный, так с ним и стесняться нечего. Однако, гляди не оступись, мужчины народ опасный.
– Ну нет, – возразила она, – на что мне твои советы; я знаю, как себя вести.
Что правда, то правда, поздно уж ей было спрашивать совета. Все эти разговоры понадобились только для того, чтобы постепенно приучить меня смотреть сквозь пальцы на ее шашни.
– Я очень рада, – сказала она на прощанье, – что ты со мной согласен. До свиданья, Жакоб.
– Желаю счастья, мадемуазель, – отвечал я, – и поздравляю: вы заслужили чистейшую дружбу вашего обожателя; нужно быть очень славным человеком, чтобы любить столь бескорыстно. Прощайте, до скорого свиданья, господь да направит вас на верный путь.
Я произнес эти прощальные слова таким веселым тоном, что она не заметила насмешки.
Между тем в доме пошли толки об ухаживаниях барина за Женевьевой. Другие горничные осуждали ее за это, не столько по добродетели, сколько из зависти.
– Как это отвратительно, как стыдно! – сказала мне Туанетта, та самая хорошенькая блондинка, о которой я уже упоминал.[8]8
Ошибка Мариво: вначале эту горничную он назвал Жавоттой.
[Закрыть]
– Тсс, не шумите понапрасну, мадемуазель Туанетта, мало ли что может случиться? У вас такая же миленькая мордашка, как у нее, а барин у нас зоркий; сегодня ему понравилась Женевьева, а завтра, может статься, наступит ваша очередь. К чему эти злые слова? Будьте милосердней если не ради нее, так хоть ради самой себя.
Туанетта обиделась, расплакалась и пошла жаловаться на меня барыне. Но если она ждала суда скорого и справедливого, то обратилась не по адресу. Госпожа хохотала до упаду, слушая простодушный рассказ о нашей перепалке; мои взгляды на это дело были совершенно в ее вкусе и как нельзя лучше подходили к ее характеру.
А ведь она таким образом узнала о неверности своего супруга. Но это ничуть ее не тревожило; еще один предмет для шуток, только и всего.
– А ты действительно уверена, что мой муж влюблен в нее? – спросила она Туанетту таким тоном, точно проверяла, правдива ли эта веселая новость, чтобы вволю позабавиться. – Это ужасно мило, Туанетта, но ведь ты красивее, чем она.
Вот и все, чего добилась Туанетта; а я, зная нашу барыню, ничего другого и не ожидал.
Женевьева, не поняв по моему тону истинного моего мнения о подарках барина, которые в то время сыпались на нее как из рога изобилия, решила показать мне некоторые из них, чтобы я постепенно привык к мысли о такого рода обогащений.
Сначала о деньгах она не говорила, а показала только всякие мелочи и тряпки: платья, чепчики, куски тканей и ленты всех цветов; ведь ленты – самая сильная приманка для горничных.
– Но какова щедрость! – восхищалась она. – Он подарил Мне все это только за то, что я ему нравлюсь!
– Что ж удивительного, – отвечал я, – дружба мужчины к красивой девушке заходит порой очень далеко; увидите, на этом он не остановится.
– Я тоже так думаю, – согласилась она, – он часто спрашивает, нужны ли мне деньги?
– Конечно, нужны! – сказал я. – Когда вы утонете в них по горло, вам захочется погрузиться с головой; берите! А если их некуда будет девать, отдавайте мне, уж я придумаю, что с ними делать.
– Охотно, – сказала она, довольная тем, что я начинаю входить во вкус и иду навстречу ее планам на будущее, – я буду брать их для тебя; возможно, завтра же я смогу тебе кое-что дать: дня не проходит, чтобы он не совал мне деньги.
Сказано – сделано: на другой же день я получил в полное свое распоряжение шесть луидоров; вместе с теми тремя, что дала мне барыня на учителя чистописания, они составили кругленькую сумму в девять полных пистолей – целое сокровище для человека, никогда не имевшего в кармане ничего, кроме нескольких су с крестиком.[9]9
Полный пистоль был равен в то время приблизительно одиннадцати золотым франкам. Во Франции пистоли появились в XVI в., попав туда из Испании или Италии. В сложной монетной системе дореволюционной Франции пистоль был уже устаревшей денежной единицей и почти не чеканился в XVIII в. Пистолями также иногда назывались золотые луидоры Людовика XIII и вообще всякая золотая монета крупного достоинства. Су с крестиком стоило несколько дороже, чем обычное су, равнявшееся одной двадцатой франка.
[Закрыть]