355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер де Шамбле́н де Мариво́ » Удачливый крестьянин » Текст книги (страница 16)
Удачливый крестьянин
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:11

Текст книги "Удачливый крестьянин"


Автор книги: Пьер де Шамбле́н де Мариво́



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

В ответ на эти слова он пожал мне руку и сказал:

– Дорогой мой Ля Валле, отныне устройство ваших дел – не ваша, а моя забота; ее берет на себя ваш друг; ибо я вам друг и надеюсь, что могу рассчитывать и на вашу дружбу.

Тут карета остановилась: мы приехали в театр, и я не успел ответить на столь ласковые слова ничем, кроме улыбки.

Пойдемте, – обратился он ко мне, дав предварительно лакею денег, чтобы он купил нам билеты, и мы вошли; я очутился в театре Комедии, и прямо попал не больше не меньше, как в теплое фойе позади сцены,[80]80
  В то время здание театра не отапливалось, но для актеров и для особо привилегированных зрителей были специальные теплые помещения около сцены.


[Закрыть]
где графа д'Орсан приветствовали несколько господ из числа его друзей.

Тут-то и рассеялся туман тщеславия, о котором я вам говорил, развеялся дым самомнения и суетности, туманивших мой разум.

Манеры собравшихся тут господ привели меня в смущение и трепет. Увы! Я выглядел среди них таким ничтожеством, я был так неловок, так потерялся среди этих аристократов, в каждом движении которых чувствовалась непринужденность и изящество! «Куда тебя занесло?», – вопрошал я себя.

О том, как я держался, лучше не говорить: я не держался вообще никак; мне могут возразить, что не держаться никак – это уже в известном смысле манера как-то держаться. Я ничего не мог с собой поделать, так же как не в моей власти было придать такое выражение своему лицу, чтобы оно не казалось ни пристыженным, ни странным. Об удивлении я не говорю; если бы физиономия моя была только удивленной, я не стал бы расстраиваться: это означало бы только то, что я ни разу еще не бывал в Комедии, а тут особенного позора нет. Но весь вид мой говорил о том, что тайное смятение обуревает меня, ибо я не на своем месте; я не мог подавить ощущения, что недостоин находиться в таком обществе, и потому не мог чувствовать себя свободно и уверенно. Как бы я хотел, чтобы всего этого нельзя было прочесть на моем лице! Но чем больше я силился скрыть свое смущение, тем заметней оно становилось.

Я не знал, куда девать глаза, на ком их остановить. Я не осмеливался глядеть на других из боязни, что по моему растерянному взгляду они сразу угадают, что я затесался туда, куда меня пускать не следовало, что я не заслужил чести находиться в столь блестящем обществе, что я пролез сюда контрабандой; употребляю это не слишком изысканное выражение, ибо оно как нельзя лучше передает мою мысль.

Не надо забывать, что я не успел пройти все необходимые ступени воспитания и обогащения последовательно, а без этого я не мог держаться среди окружавшего меня блеска с подобающей уверенностью. Я сделал слишком быстрый скачок. Слишком недавно я заделался «благородным», да не прошел даже и того скромного курса хороших манер, который обычно получают новоявленные господа, и все время боялся, как бы из-под господского обличия ненароком не выглянул Жакоб. Возможно, есть люди, которые сумели бы выдержать подобное испытание не моргнув глазом, то есть люди, обладающие изрядным запасом нахальства. Но что это дает? Ровным счетом ничего. Ведь всякому видно, что иной держится нахально только для того, чтобы скрыть свое смущение.

– Вы немного бледны, – сказал один из этих господ графу д’Орсану.

– Еще бы! Я мог бы быть в эту минуту и вовсе бездыханным.

И он рассказал свое, а стало быть и мое приключение, и притом в самых лестных для меня словах.

– Таким образом, – заключил он, – я обязан удовольствием видеть вас сегодня вот этому господину.

Новое испытание для несчастного Ля Валле! Слова графа привели к тому, что взоры всех его собеседников устремились на мою растерянную особу и осмотрели ее со вниманием. Полагаю, что нельзя было выглядеть глупее и забавнее, чем я в ту минуту. Чем больше расхваливал меня граф д’Орсан, тем хуже мне становилось.

Однако надо было как-то отвечать на его любезные слова, несмотря на мой убогий шелковый камзол и скромное буржуазное щегольство, которого я устыдился, увидя вокруг себя столько подлинной роскоши. Но что отвечать?

– О, полно, сударь, вы шутите, – сказал я. – Пустяки, стоит ли об этом говорить; всякий поступил бы точно так же; рад вам служить.

Вот и все, что я мог придумать, и эти жалкие речи я сопровождал для пущей учтивости какими-то коротенькими подскоками, которые, как видно, необыкновенно понравились этим господам, ибо каждый из них сказал мне какую-нибудь любезность, чтобы получить от меня в награду такой курбетик.

Наконец, я заметил, что один из них отвернулся, чтобы скрыть улыбку, – это разъяснило мне, что я служу посмешищем, и я окончательно растерялся.

Курбеты кончились; я перестал изображать изящного кавалера и отвечал, как умел. Граф д'Орсан, человек редкой доброты и учтивости, по натуре прямой и благородный, продолжал беседу, как бы не замечая моих промахов.

– Пройдемте на свои места, – сказал он мне, наконец.

Я последовал за ним. Он привел меня на сцену,[81]81
  Наиболее знатная публика помещалась непосредственно на сцене, с обеих ее боков. Таких мест было около пятидесяти. Они были упразднены театральной реформой 1759 г.


[Закрыть]
где было уже много публики и где я мог укрыться от оскорбительных улыбок; я сел рядом с моим другом, чувствуя себя так, будто чудом спасся от беды.

В тот вечер шла трагедия, называвшаяся, если не ошибаюсь, «Митридат».[82]82
  «Митридат» – трагедия Расина; написана в 1673 г. На этот же сюжет было создано немало драматических произведений, в том числе довольно известная в свое время трагедия Ла Кальпренеда (1637).


[Закрыть]
Ах, какая чудесная актриса исполняла роль Монимы![83]83
  Можно предположить, что этой актрисой была знаменитая Жанна-Катрин Госсен (1711–1767), одна из лучших исполнительниц этой роли. По крайней мере, автор трех заключительных частей романа указывает именно на нее. Здесь есть известный анахронизм – ведь предполагается, что действие «Удачливого крестьянина» приходится на последние годы XVII в. Но так как в действительности писатель изобразил в книге свое время, отождествление актрисы с Госсен вполне допустимо. Госсен впервые появилась на сцене в 1731 г. и в первый же свой сезон с успехом выступила в комедии Мариво «Собрание Амуров».


[Закрыть]
В части шестой я нарисую ее портрет, а также непременно опишу других актеров и актрис, блиставших в мое время.[84]84
  Однако Мариво не сдержал этого обещания, прервав на этом работу над романом.


[Закрыть]

Конец пятой части

Дополнения

Анонимное продолжение «Удачливого крестьянина»
Предисловие

Вы скажете: он начинает с предисловия, значит боится отстать от моды. Что ж, это правда. Сам бы я охотно обошелся без предисловия; пустопорожние речи мне не по душе, да я и не намерен прибегать к тому умильному и льстивому слогу, каким иные авторы надеются задобрить читателя. Я хотел лишь поблагодарить его за благосклонный прием, оказанный первым пяти частям моей книги. В ней увидели простодушие и откровенность, присущие крестьянскому сословию; свойства эти всегда служили мне, смею сказать, украшением, и изменять им я не собираюсь.

Когда я прибыл в Париж, я почувствовал, что жизнь моя становится много интересней, и решил записывать все, что со мной произойдет. Так я и сделал; позднее я понял, что воспоминания эти могут быть полезны и занимательны также и для других; и вот, воспользовавшись досугом, я привел в порядок записи, относящиеся к началу моей истории. Удача сопутствовала мне: публика выразила свое одобрение, оказав моим «Мемуарам» самый лестный прием.

Мемуары могут понравиться посторонним людям лишь в том случае, если они преследуют двойную цель: забавляют ум и дают полезный урок сердцу. И если судить по тому вниманию, каким публика почтила первые части, смею полагать, что мне удалось соединить два эти преимущества: я вправе сказать без ложной скромности, что книгопродавец, не мог удовлетворить всех желающих прочесть мои воспоминания, когда я решился их опубликовать.

Быть может, я обязан столь бесспорным успехом одной лишь новизне? Но нет. Такая мысль была бы явной неблагодарностью по отношению к тем, кто удостоил меня своего одобрения, и я приложу все силы, чтобы не потерять драгоценного сочувствия публики после выхода в свет нового издания записок; в нем читатель найдет, в добавление к прежним пяти частям, которые имели счастье понравиться ему, три новые части. В них будет дополнена повесть, которая даже в прежнем, незавершенном виде не утратила своего интереса и не была забыта за прошедшие двадцать лет. Я знаю, что моя затея, возможно, не всем понравится; но, как известно, одобрение иных людей так же мало радует нас, как мало печалит их критика; стало быть, их предубеждение против моего замысла не должно 'меня беспокоить. Куда важнее снискать аплодисменты тонких и строгих ценителей: вот их мнение поистине драгоценно, и только для них я предпринимаю сей труд.

Я охотно признаю, что слишком долго заставил ждать появления этих недописанных частей, и упрек в непростительной лености вполне мною заслужен. Если чистосердечного признания вины недостаточно, чтобы великодушно помиловать виновного, то оно все же должно побудить к снисхождению. Я по натуре похож на нашу общую любимицу Марианну;[85]85
  Это утверждение анонимного автора последних частей романа, пожалуй, ошибочно. При всей близости исходных ситуаций в обоих романах Мариво, их главные герои не только принадлежат к различным социальным слоям общества, но и отличаются друг от друга по характеру: Марианна более пассивна и созерцательна, чем Жакоб, который, в свою очередь, более наивен и простодушен, чем она.


[Закрыть]
моей рукою очень часто водит прихоть; если бы не раздались критические голоса, заранее порицавшие мою книгу, я и по сию пору не очнулся бы от своего ленивого оцепенения. С позволения моих недоброжелателей, я изложу здесь причины их недовольства, отвечу без уверток на их доводы – и пусть читатели нас рассудят.

Есть основания, – говорил не так давно один из этих всезнаек, чьей учености хватит ровно настолько, чтобы быть оракулом в каком-нибудь кафе,[86]86
  Характерной чертой парижской городской жизни XVIII в. были многочисленные кафе, самые прославленные из которых – «Градо», «Прокоп», «Рампоно» – существовали десятилетиями. Это были своеобразные клубы, где завсегдатаи обсуждали новости, спорили по литературным, научным, политическим вопросам. В конце века Мерсье писал, что кафе в Париже было не менее семисот, в некоторых из них «устраиваются академические салоны, где разбирают театральные пьесы, распределяют их по разрядам и оценивают их достоинства. Начинающие поэты шумят там особенно громко, так же как и все, кого свистки вынудили бросить избранную карьеру… В каждой кофейне есть свой оратор» (Л.-С. Мерсье. Картины Парижа, т. I, стр. 181–182).


[Закрыть]
– есть основания подозревать, – говорил он, – что человек, который ценой крайнего напряжения фантазии сумел успешно довести свой роман до пятой части, но, в полном цвете лет, не смог его продолжить – такой человек едва ли будет удачливее в преклонных годах. Он исчерпал свой предмет; с какой же натуры будет он списывать дальнейшее?

Двойная ошибка, и ошибка весьма грубая! В самом деле, разве может человек исчерпать действительный мир? Это источник неисчерпаемый; смею утверждать, что никто не видел его дна. Но если и существуют избранные, кому дано сие исчерпывающее знание, могут ли и они похвастать, что знают действительность во всех ее проявлениях? Самое ничтожное обстоятельство может полностью изменить наши представления, и это дает всякому пишущему возможность изображать то, что он видит, соответственно своему зрению и совсем не так, как он сам изобразил бы это несколько мгновений назад. Ужели я должен быть столь дерзок, чтобы воображать, будто мною исчерпаны бесчисленные формы всего сущего – и это в сочинении, занявшем каких-нибудь пятьсот страниц? Нет. Смело могу сказать: рассудительный читатель не станет ждать от меня столь небывалого подвига в тех трех частях, что я ныне присовокупляю к прежним пяти.

Скажу далее, что не требуется и кипения молодой крови, чтобы продолжить эти мемуары. Может быть, для вымысла оно и нужно; но в моих воспоминаниях я говорю только правду, а для этого ничего не нужно, кроме здравого смысла и трезвого разума. Начало этой книги писал простой человек; такой же простой человек ее и закончит. Вы познакомились е ней с простодушным крестьянином Жакобом; и в дальнейшем перед вами будет чистосердечный Ля Валле.

В сочинении моем нет ничего придуманного; я могу пренебречь правилами, по которым пишутся романы, ибо сюжет моих записок – события моей жизни, и последовательность их повинуется не моей воле, а воле провидения. И если они снискали или надеются снискать одобрение публики, то интерес к ним пробудила или пробудит только их правдивость. Искусство ни к чему там, где сияет правда. То, что я описываю, создано самой жизнью; я употребляю самые простые краски, лишь бы они верно повторяли натуру. Только в этом и состоит мой труд; он по плечу любому возрасту. А если порой я прибавляю свои краткие рассуждения, – для забавы или в назидание – го приобретенный с годами опыт мне и делу на пользу. И я не знаю другого способа заслужить похвалу людей, мыслящих здраво. Этим я завоевал некогда расположение читателей и надеюсь сохранить их симпатии в дальнейшем.

Часть шестая

Итак, я нахожусь на сцене Комедии: если читатель удивлен, то сам я удивлен отнюдь не меньше.

Вообразите новоиспеченного господина де Ля Валле, в его подбитом шелком камзоле, совершенно потерявшегося и оробевшего, потому что ему пришлось побыть несколько минут в обществе четырех или пяти вельмож; вообразите его в кругу самых знатных или самых богатых людей славного города Парижа, рядом с графом д'Орсаном, сыном знатнейшего лица в королевстве, – причем граф называет меня своим другом и обращается как с ровней; вообразите все это, и вы не сможете не удивляться.

Не слишком ли торопится автор? – скажут мне читатели; но я уже говорил и повторяю здесь еще раз: ни одного шага я не делаю сам, события ведут меня за собой, и управляет ими одна лишь фортуна, а ей угодно было меня побаловать.

Я с удовольствием возвращаюсь к воспоминанию о театре; во мне все еще жива потребность утвердить в собственных глазах мою скромную особу – чувство, возникшее в тот миг, когда я очутился в карете и услышал, как граф приказывает кучеру везти нас в Комедию.

Вероятно, вы помните, что при одном слове – Комедия – сердце мое радостно забилось. Правда, очень скоро мне пришлось немного остыть: несколько минут, проведенных в фойе театра, жестоко меня, унизили, дав почувствовать, как чужд я этому новому для меня обществу. Граф д'Орсан был слишком занят разговором с людьми, сразу его окружившими, и не мог меня выручить или облегчить мне роль, в которой я вынужден был выступить впервые в жизни. Но все это померкло, когда я вместе с этим знатным сеньором очутился на сцене. Если тщеславная гордость порой изменяет нам, то она очень быстро находит основания, чтобы воспрянуть вновь.

Кто бы поверил и мог ли я сам предположить, что шпага, которую по моей просьбе мадемуазель Абер приобрела для меня в качестве парадного украшения к новому костюму, даст мне случай спасти жизнь могущественному человеку и введет меня в тот же день в общество ему подобных? Я убежден (что бы ни говорили мои недоброжелатели о том промедлении, с которым шестая часть следует за первыми пятью), что нужно было не меньше двадцати лет, чтобы опомниться после неожиданного случая, давшего мне возможность проявить свое мужество и добиться ошеломившей всех победы; но, пожалуй, не меньше времени потребовалось, чтобы придти в себя от оцепенения, в которое повергло меня первое посещение театра Комедии. Подумайте только, без малого за четыре года[87]87
  В данном случае автор продолжения неточен: согласно первым пяти частям романа, Жакоб прожил в Париже не более полугода.


[Закрыть]
пройти путь от деревни в Шампани до Французской Комедии, – и по каким ступеням! Скачок, что ни говори, головокружительный; так или иначе, я в театре.

Усевшись на место, я обвел взглядом все, что было вокруг, но признаюсь честно: глазам моим представилось слишком многое, и я ничего не мог разглядеть как следует; а если уж говорить всю правду, то я не увидел ровным счетом ничего. Все останавливало мое внимание: каждое лицо, каждая поза, каждый наряд; но я ни на чем в отдельности не мог сосредоточиться. Я больше не чувствовал робости, ибо не успевал думать о себе. Тысячи диковинных вещей возникали перед моим взором, и едва я их замечал, как на смену им являлись другие и отвлекали мое внимание от первых. Какой кавардак воцарился в голове бедного Ля Валле! Чья-нибудь болтовня вдруг пробуждала его от оцепенения, но если новизна этих речей заставляла его настораживать уши, то пустота их утомляла мозг.

– Здравствуй, шевалье, – говорил некий новоприбывший господин Другому, уже сидевшему в креслах. – Был ты у маркизы? Экий плутишка, к герцогине больше ни ногой! Нехорошо, нехорошо. Вот каковы наши знаменитости: их всюду принимают с распростертыми объятиями, а попробуй пойди к ним за каким-нибудь делом – сто раз проходишь впустую. Какую пьесу дают сегодня, не знаешь? Что о ней говорят? Вчера я ужинал в избранном обществе; там была графиня такая-то. А что за вино подавали! Мы изрядно выпили… Старый граф сразу захмелел. Графиня, представь себе, ничуть не рассердилась; прекрасная женщина. Сегодня ты еде ужинаешь? Боже, какая таинственность! И это в твои годы! Фи!

Все это говорилось быстро, как затверженный урок, так что собеседник едва успевал вставлять время от времени «да» или «нет» и под натиском говоруна только кивал головой. Такие речи произносились, без различия, и старцами и молодыми вертопрахами – только первым приходилось чаще переводить дух; и я подумал, что разговоры эти не столько служат для обмена любезностями, сколько для добровольного разрушения своих легких с обоюдного согласия.

Другой господин, изящно изогнувшись подле ложи бенуара, расточал избитые комплименты сидевшим в ней дамам, которые слушали их с легкой улыбкой, как бы говорившей: приличие требует не придавать вашим словам значения, но продолжайте, хотя в ваших комплиментах нет и тысячной доли того, чего я заслуживаю. Но если в глубине души они думали это, то уста их говорили совсем иное. Дама должна была показать, что не верит льстивым речам, полным преувеличений, и не обманывается насчет истинной цены любезных слов кавалера; но глаза ее, как бы невзначай, давали знать, что это приятно и что она благодарит.

Наблюдая все эти маленькие сценки, служившие прелюдией к спектаклю, я, точно в каком-то угаре, думал обо всем и ни о чем. И не удивительно: ведь я был совершенно незнаком с нравами высшего света, где слова почти никогда не бывают в согласии с мыслями. Не знал я и того, что красивой женщине не подобает пользоваться обыкновенной человеческой речью; что французский язык для нее слишком беден и невыразителен, и мода велит восполнять эти недостатки, прибегая к несуразным гиперболам,[88]88
  Автор высмеивает светский жаргон золотой молодежи, так называемых «петиметров»


[Закрыть]
часто лишенным всякого смысла, которые могут только внести путаницу в мысли и сделать самую приятную даму форменным посмешищем.

И пусть мне не говорят, что я рассуждаю слишком наивно. Конечно, есть много людей, более привычных к парижским обычаям, и они, пожалуй, не поверят, что можно быть таким простаком. Но ведь мое знакомство со светом началось только после женитьбы, причем женитьбы на особе, не знавшей иного языка, кроме того, каким проповедует Ле Турне[89]89
  Ле Турне, Никола (1640–1686), французский церковный деятель и проповедник. Сначала был викарием в Руане, затем переехал в Париж, где быстро приобрел известность своими проповедями. Вскоре Ле Турне перебрался в Пор-Рояль и стал одним из видных деятелей янсенизма, течения в католической церкви, во многом близкого к протестантизму и открыто противопоставившего себя иезуитам. Труды Ле Турне – «Катехизис покаяния» (1676), «Принципы и правила христианской жизни» (1686) и др. – были запрещены папой Иннокентием XI за содержащийся в них янсенизм.


[Закрыть]
или Сен-Сиран;[90]90
  Жан Дювержье де Оранн, аббат де Сен-Сиран (1581–1643) был прославленным проповедником, одним из пропагандистов янсенизма. Именно благодаря деятельности Сен-Сирана это учение утвердилось в монастыре Пор-Рояль и привлекло многих сторонников. Упоминание Ле Турне и Сен-Сирана, двух видных деятелей янсенизма, заставляет предположить, что и мадемуазель Абер придерживалась этих взглядов.


[Закрыть]
услышав, что говорилось в театре, она бы воскликнула: «О боже! Дитя мое, вас ждет здесь погибель!»

Так что наивность моя вполне извинительна.

Однако всему приходит конец, таков закон природы. Пришел конец и моим недоуменным вопросам. Удар смычка привел меня в чувство или лучше сказать, завладел моими чувствами и покорил мою душу. Я впервые понял, что у меня нежное сердце. Да, при звуках музыки я испытал сладостный трепет, какой знаком лишь истинно впечатлительным натурам.

Но, скажут иные, мы уже знаем вашу впечатлительную натуру. Мадемуазель Абер, госпожа де Ферваль и госпожа де Фекур дали вам возможность приоткрыть читателю вашу склонность к нежным идиллиям; значит, с того времени вы уже сами должны были знать, что обладаете чувствительным сердцем.

Не могу сказать, что эти поверхностные увлечения ничему меня не научили, не открыли мне глаза на мою истинную природу; я не совершу опрометчивости и не боюсь опровержений, если заявлю, что эти женщины мне нравились.

Всем ведомо, что в городе Париже можно каждый день одерживать новые любовные победы и в то же время иметь нежное и верное сердце; очень многие на моем месте заявили бы с гордостью, что они были влюблены. Это даже обязательно; во всяком случае, я имел право назвать любовью мои отношения с мадемуазель Абер, ведь в романах влюбленный должен быть верным, а если его верность и нарушат кое-какие увлечения, то он незамедлительно одумается, раскается, добьется прощения и станет более постоянным в своих чувствах. Но правда жизни, как я уже имел случай сказать, не подчиняется правилам.

И именно приверженность к правде обязывает меня напомнить, что если читатель правильно понял мои отношения с этими дамами, он убедился в одном: сердце мое в них почти не участвовало; все дело решали мои красивые глаза, и только они. Да, «красивый брюнет», избалованный женщинами, еще не успел заглянуть в собственное сердце и понять, способно ли оно первое загореться любовью.

Я женился на мадемуазель Абер, конечно, не потому, что был в нее влюблен. Мною руководила скорее благодарность и надежда на удачу, хотя ее и трудно было ожидать от случайной встречи на Новом мосту. Я только дал почувствовать, что любовь возможна. Мадемуазель Абер много сделала для меня, она вправе была ожидать самых пылких чувств. Но я не питал к ней истинной любви. В этом нетрудно убедиться, если вспомнить, что даже накануне свадьбы я готов был изменить своей невесте при первых же заигрываниях госпожи де Ферваль, – а ведь добрая святоша, мадемуазель Абер, еще только собираясь отдать мне свою руку, была убеждена, что душа моя принадлежит ей всецело. Припомните и то, что я невольно краснел, уверяя, что люблю свою будущую жену, и что я изменил бы ей в доме мадам Реми, если бы не явился нежданно-негаданно некий не слишком щепетильный шевалье, который кичился тем, что обратил в бегство «любезного Жакоба», но отнюдь не счел для себя зазорным занять его место.

Моя едва наметившаяся связь с госпожой де Ферваль могла бы, конечно, покоиться на более благородной почве, но тщеславие и корыстные помыслы опередили любовь. Прямота и бесцеремонность госпожи де Фекур, не постеснявшейся делать мне авансы, ее пышный бюст… Хм, ведь это дело щекотливое! Словом, знакомство с этими дамами льстило моему самолюбию, но не пробудило моего сердца; почву слишком усердно удобряли, прежде чем узнать ее истинные качества.

Итак, ничто до сих пор не обнаружило существовавшей во мне способности воспринимать прекрасное, пока музыка, коснувшись моего слуха, не захватила всю мою душу; и душа моя проснулась: ведь я впервые в жизни слышал, чувствовал и наслаждался гармонией звуков.[91]91
  В театре «Комеди Франсез» (в XVIII в.) перед поднятием занавеса играл небольшой оркестр, состоявший из пяти скрипок и пяти других инструментов. Однако для Жакоба игра даже этого скромного оркестра была в диковинку.


[Закрыть]

Если бы сидевшие вокруг господа, которые, по всей видимости, явились в театр, чтобы не обращать никакого внимания на пьесу, взглянули бы на меня, они, безусловно, приняли бы меня за провинциала, жителя какого-нибудь глухого угла; и насмешливые улыбки, какими они вознаградили в фойе мои усиленные реверансы, снова нарушили бы мое душевное равновесие.

Я избежал унижения – или, вернее, если надо мной и посмеивались, оставался невозмутимым – только потому, что этого не замечал, и блаженство мое не было ничем омрачено.

Всякому известно, что самые оскорбительные обстоятельства можно перенести спокойно, если вы, на свое счастье, их не замечаете или достаточно тверды, чтобы ими пренебречь. Я же был сам не свой от восторга и не видел ничего, кроме игры актеров; все прочее ускользало от моего внимания, как бы не существовало для меня. Стало быть, ничто не выбивало меня из колеи, и я был счастлив.

Да, попытайся я описать мое восхищение, едва ли я нашел бы для этого должные краски. Что сделалось со мной, когда началась первая сцена! Я и позже не мог отдать себе в этом полный отчет; и ныне, хотя я уже привык сидеть на сцене Французской Комедии, вряд ли я мог бы передать все ощущения, какие волнуют меня в театре. Они так разнообразны, так живо сменяют друг друга, что если и можно многое почувствовать, то описать все это – невозможно.

Но чтобы дать вам понять мое состояние в тот достопамятный вечер, один из самых важных в моей жизни, ибо он положил начало моему нынешнему благополучию, вообразите еще раз Жакоба, который из возчика, доставлявшего в столицу вино с фермы своего отца, превратился в лакея, затем, попав в объятия влюбленной святоши, стал владельцем ренты в четыре тысячи ливров и вот, наконец, очутился на сцене Французской Комедии.

Сообразив все это, вы легко представите себе, как я сижу на своем месте, прямо, точно проглотив аршин, не смея развалиться на банкетке, как все мои соседи, и лишь осторожно повертывая голову в ту или другую сторону, чтобы внимательно оглядеть зрителей, когда им случалось пошевелиться.

Не стоит спрашивать меня, почему я так себя вел; мне пришлось бы сознаться, что я боялся окрика вроде того, какой мне довелось услышать в доме мадам Реми; я был бы совсем уничтожен и, может быть, принужден с позором бежать, если бы кто-нибудь приветствовал друга и избавителя графа д'Орсана словами «эй, любезный Жакоб».

Это опасение время от времени приходило мне на ум, но вскоре забывалось. Стоило мне бросить взгляд на окружающее, и что-нибудь отвлекало меня не только от этих мыслей, но и от самого спектакля, хотя я дал себе слово внимательно следить за ходом действия.

Внимание мое привлекла группа из пяти или шести молодых господ: не глядя на сцену и не слушая того, что там говорилось, они сначала вволю поболтали о лошадях, собаках, охоте и девицах легкого поведения, а потом собрались уходить. В глубине души я обрадовался, потому что их поведение чем-то меня задевало. Но перед уходом они решили поглядеть, что делается в театре.

В тот же миг я увидел, что откуда-то вдруг появились лорнеты и как по команде устремились на ложи, чтобы получше рассмотреть сидевших там красавиц. Позы, лица, наряды дам тут же подверглись недоброжелательному суду; приговор выносился моментально. В то же время между креслами и ложами возник обмен поклонами, улыбками, дружескими кивками; вслед за этим юные наблюдатели, вновь развалившись на своих местах, стали делиться впечатлениями, причем каждый обмен мнений заканчивался анекдотом о знакомых дамах или предположениями о возрасте незнакомых, насколько позволял судить верный или обманчивый инструмент, коим они пользовались для своих наблюдений. Хотя этот странный способ рассматривать женщин и последующая болтовня раздражали меня и мешали следить за пьесой, я все же не мог удержаться от смеха.

Честно признаюсь, я не понимал, почему всем этим господам так полюбились лорнеты. Что это, спрашивал я себя, укор природе или комплимент ей? Я присмотрелся внимательней: меня удивляло то, что самые молодые чаще всего подносили к глазам лорнетку.

Зрение, что ли, у них слабое, – вопрошал я себя, – или мужчине столь же неприлично явиться в театр без лорнетки, как даме без коклюшек?[92]92
  Мода пользоваться лорнетом была широко распространена на протяжении всего XVIII в., перейдя затем и в XIX в. Мерсье писал по этому поводу в «Картинах Парижа»: «Париж полон безжалостных людей, которые внезапно останавливаются перед вами и уставляются на вас упорным и самоуверенным взглядом. Эта привычка уже не считается непристойной, до такой степени она стала обычной. Женщин, когда на них так смотрят в театре или на прогулке, это не оскорбляет; однако, если бы это случилось в обществе, лорнирующего сочли бы за невоспитанного и дерзкого человека» (Л.-С. Мерсье. Картины Парижа, т. I, стр. 370). Что касается обычая вязать в театре, то он возник лишь во второй половине XVIII в., когда под влиянием пропаганды буржуазных идей светские женщины стремились казаться добропорядочными матерями семейства и без устали вязали в гостях или в театре.


[Закрыть]
Но я стеснялся спросить господина д'Орсана, который мог бы разом положить конец моим сомнениям. Мне не хотелось показаться слишком уж неопытным новичком, и я предпочитал разобраться в этом самостоятельно. Но у всех этих молодых людей были красивые глаза, совершенно здоровые на вид, с ясным зрачком и блестящей роговицей – и тут я заметил, что отсутствие у меня лорнетки вызывало у них столь же сильное удивление.

Как же я заблуждался, осуждая инструмент, который вскоре оказал мне немало услуг! Прошло совсем немного времени, и я горько пожалел, что по неопытности не запасся столь полезным предметом, отправляясь в театр! Но прежде чем перейти к этому интересному пункту моего повествования, позвольте сказать еще одно словечко о странностях, замеченных мною у зрителей, сидевших на сцене, где находился и я, к великому своему смущению.

Я прислушивался к голосам актеров, но почти ничего не мог расслышать. Какой-нибудь молодой франт вставал со скамьи, поворачивался налево или направо, чтобы сообщить по секрету своему приятелю первый попавшийся вздор, причем говорил так громко, что было ясно: он ничего не имеет против, если его замечания услышат посторонние и будут передавать на ухо своим соседям, и так по всему театру. Он говорил в полный голос, давая понять каждому: «Если я выражаю доверие своему другу, сообщая ему что-либо на ухо, я вовсе не считаю и вас недостойным узнать мой тайну. Да, я говорю громко, можете слушать, но как бы по секрету – и потому меня никак нельзя обвинить в нескромности».

Поначалу я из деликатности и почтения старался зажимать уши (на нас всегда лежит печать нашего природного сословия, и стереть ее может только время); но заметив, что голоса их все крепли, я догадался, что вовсе не должен чувствовать себя лишним. И тогда я принял смелое решение: осведомиться обо всех этих порядках у графа; ибо первый акт подходил к концу, светские обязанности призывали его в фойе, и мне предстояло последовать туда за ним.

– Вы, вероятно, удивлены, сударь, – начал я, – что человек, удостоенный вашего расположения, так несведущ в театральных обычаях и становится в тупик на каждом шагу.

Пусть такие речи не покажутся читателю неожиданными в моих устах: я хорошенько обдумал свои слова и приготовился; а вы уже знаете, что речь моя мало-помалу становилась все правильней и изящней.

– Я вырос в деревне, – продолжал я, – а у нас принято, не мудрствуя лукаво, пользоваться тем, что дано от природы. Конечно, старики иной раз надевают очки, чтобы читать молитвенник в церкви или дома; но чтобы разглядеть на улице Пьера или Жака или ходить по комнате, они в искусственных глазах не нуждаются. Или в городах зрение раньше слабеет, чем в деревне, и в Париже быстрее, чем в провинции?

Господин д'Орсан, хотя и сам был молод, сохранял достаточно благоразумия, чтобы не вдаваться в смешные крайности; но и он удивился моему вопросу и моему взгляду на вещи. Однако по доброте сердечной не подал виду. Вы и сами понимаете, что я это отчасти почувствовал, хотя он почти ничем не выразил свое изумление.

– В ваших словах, дорогой мой, – ответил он, – много разумного и справедливого. Но такова мода. Хороший тон требует смотреть на предметы через стеклышко; и даже если зрение у вас хорошее и, более того, если смотреть простым глазом приятнее, обычай, да, именно обычай, не разрешает этим ограничиваться, а не считаться с обычаями значит быть смешным. Я тоже враг сего обыкновения – и может быть, такой же, как вы, – и все же вынужден подчиниться. Тысячи людей разделяют наше с вами мнение, но не смеют идти против того, что принято. И самое странное то, что чем больше человек одарен природным зрением, тем меньше он ценит этот дар и, следуя обычаю, обращается к лорнету.

– Чудно! – отозвался я. – И откуда взялась такая мода – поступать себе наперекор и сводить на нет блага, дарованные господом богом?

– Это своего рода молчаливый уговор, – ответил он. – Надо делать то-то и то-то, потому что большинство людей считает, что это хорошо, и все так поступают.

– А мне кажется, – прервал я его, – что это просто насмешка над природой.

– Над природой? – возразил он. – Да кто же заботится о природе? Она нас создала, и на этом ее дело кончено. Да и что природе до наших обычаев? Она дала нам органы тела, а как мы ими распорядимся и на что их употребим – это уж наша забота.

– А как понять эту особенную манеру сидеть, вернее лежать на банкетке? Этого тоже требует мода? И она же велит ходить в театр, чтобы не смотреть пьесу? Тогда уж лучше сидеть дома.

– Да, друг мой, – сказал он, – только провинциал или буржуа станет внимательно следить за спектаклем; хороший тон обязывает слушать актеров лишь мельком. И заметьте: я не случайно назвал только провинциалов и буржуа; ибо канцелярский чиновник или служащий имеет право и даже обязан, находясь в партере,[93]93
  Канцелярский чиновник или служащий.в партере. – Как и в предшествующие века, в XVIII е. в партере не было сидячих мест; в партере стояли, причем часто в страшной тесноте и духоте. Вместе с тем, публика партера была наиболее непосредственной и живой; не от лож, а именно от партера зависел успех или провал пьесы.


[Закрыть]
копировать манеры знатных, сидящих на сцене. Такова мода, этого она требует, а мода – великий деспот.

Тут уж господин де Ля Валле окончательно стушевался, и вместо него явился Жакоб во всей своей красе. Вытаращив глаза и разинув рот, я слушал господина д'Орсана и имел весьма неумный вид, подтверждавший славу уроженцев моей провинции. Шампань, хоть она и была родиной многих знаменитых людей, не может, как известно, претендовать на остроту ума. Граф д'Орсан, привыкший бывать при дворе и все понимавший с полуслова, не мог не угадать того, что заметил бы всякий, куда менее проницательный человек; но он был так добр, что постарался это скрыть; он предложил вернуться на сцену. Я последовал за ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю