Текст книги "Удачливый крестьянин"
Автор книги: Пьер де Шамбле́н де Мариво́
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Мадам^ именовала меня не иначе, как «своим крестом» или «казнью египетской». Я называл ее первым попавшимся словом и выражений не выбирал. Секретарь меня раздражал, я не мог привыкнуть к таким порядкам. Стоило мне послать его куда-нибудь по делу, она уже стонала, что я взвалил на него непосильный труд. «Право же, – говорила она с состраданием, которое едва ли послужит ко спасению ее души, – право же, он хочет убить этого бедного мальчика!»
Скотина-секретарь как-то раз заболел, и надо же быть такому совпадению, на другой день меня самого свалила горячка. За мной ходили слуги, за балбесом – сама мадам. «Мосье – хозяин в доме, – объясняла она свое поведение, – стоит ему приказать, и все бегут исполнять приказ, а кто позаботится о бедном мальчике, если не я?» Стало быть, меня она забросила из чистого милосердия.
Думаю, что именно наглость этой женщины спасла мне жизнь. Я был так возмущен, что от злости выздоровел; и первым признаком моего выздоровления было то, что я выдворил из дома этого малого; поправится где-нибудь в другом месте. Моя благочестивая жена, трясясь от гнева, накинулась на меня, точно фурия, и потребовала объяснений.
«Я отлично вас понимаю, милостивый государь; вы желаете меня оскорбить; низость ваших побуждений очевидна; господь заступится за меня, сударь, господь вас покарает».
Но я не был расположен слушать ее речи; если она не помнила себя от ярости, то и я вел себя, как конюх. «К черту! – орал я. – Не станет господь ссориться со мной из-за того, что я вышвырнул вон этого жулика! Убирайтесь прочь, плевать мне на ваше подозрительное благочестие, довольно морочить мне голову! Оставьте меня в покое!»
Что же она придумала? У нас служила молоденькая горничная, славная, кроткая девушка. Мадам к ней не благоволила – конечно, оттого, что девушка эта была моложе и красивее ее, и к тому же заслужила мое расположение. Пожалуй, я не перенес бы горячки, если бы не она. Бедная девочка утешала меня после жениных выходок, успокаивала, когда я сердился. Я, со своей стороны, ей покровительствовал. Она и до сих пор живет у меня; понятливая девочка и очень мне предана.
Так вот, моя благоверная вызвала ее после обеда к себе в комнату, стала за что-то ругать и, наконец, дала пощечину, якобы за дерзкий ответ; потом заявила, что не потерпит с моей стороны никаких поблажек, и выгнала девушку.
Нанетта (так звали горничную) пришла ко мне проститься, вся в слезах, и рассказала о пощечине.
Я понял, что жена мстит за секретаря. «Успокойся, Нанетта, – сказал я девушке, – пусть ее бесится, не обращай внимания. Оставайся здесь, я сам все улажу».
Жена моя вышла из себя и заявила, что не желает ее больше видеть, Но я был тверд– Мужчина – хозяин в доме, особенно если он прав.
Мое упорство отнюдь не способствовало миру в семье. Каждый разговор с женой кончался ссорой.
Я нанял, заметьте, другого секретаря, и жена моя сразу же его невзлюбила и изводила по всяким пустякам, для того лишь, чтобы насолить мне, но он пропускал ее придирки мимо ушей, следуя моему совету не обращать на нее внимания; он ее просто не слушал.
Через несколько дней я узнаю, что жена решила довести меня до крайности. «Если богу будет угодно, этот грубиян нанесет мне побои» – это она про меня. Мне передали. «Э, нет, матушка, не надейся; такого удовольствия я тебе не доставлю; мелкие обиды – это да, это сколько угодно, но и только, могу поклясться».
Клятва эта оказалась не к добру. Никогда и ни в чем не следует клясться. Однажды она так меня допекла, столько наговорила гадостей, да еще самым благочестивым тоном, что я забыл свои похвальные намерения и поддался искушению: вспомнив всю ее наглость и обиду, нанесенную из-за меня безвинной Нанетте, я не удержался и закатил ей пощечину при свидетелях из числа ее друзей.
Это произошло мгновенно; жена сейчас же вышла из дому и подала на меня в суд; с того времени и по сей день мы с ней судимся, о чем я жестоко сожалею, ибо эта праведная дама, несмотря на мои показания насчет секретаря, о котором хочешь – не хочешь пришлось заявить, может выиграть дело, если я не найду себе могущественных покровителей; за этим я и еду в Версаль.
– Оплеуха может вам повредить, – заметил молодой человек, выслушав судившегося господина. – Правда, отношения вашей супруги с секретарем мне подозрительны, так же как и вам; боюсь, что вы имеете все основания жаловаться, но ведь это дело совести, доказательств никаких нет. А злосчастная оплеуха, напротив, случилась при свидетелях.
– Умерьте ваш пыл, милостивый государь, – возразил тот с досадой, – оставим в покое секретаря; я сам разберусь в этом деле, без посторонней помощи, так что не трудитесь понапрасну; что до пощечины, поживем – увидим; теперь я сожалею только об одном: что не влепил ей сразу две или три; а прочее вовсе не предмет для обсуждения. Возможно, что вопрос о секретаре не так уж ясен: у меня были свои причины поднимать шум. Этот секретарь просто болван; моя жена, может быть, даже и не сознавала, что влюблена в него, так что если кого и оскорбила, то скорее господа, в душе своей, чем меня. Словом, была ли за ней вина или нет, – я говорю, что была, – предоставьте судить об этом мне самому.
– Конечно, – согласился офицер, чтобы его успокоить, – можно ли верить рассерженному мужу? Ревнивец склонен ошибаться; из того, что вы рассказали, я лично делаю лишь один вывод: ваша жена – натура необщительная и склонная к мизантропии, и ничего больше. Давайте переменим разговор и расспросим этих молодых людей, зачем они едут в Версаль, – продолжал он, обратившись ко мне и к молодому человеку. – Думаю, что вы только-только окончили коллеж (это относилось ко мне), и в Версаль вас влечет любопытство или желание повеселиться.
– Ни то, ни другое, – ответил я. – Я еду хлопотать о какой-нибудь должности у одного господина, занимающего важное положение в деловом мире.
– Если мужчины вам откажут, обратитесь к дамам, – пошутил он и продолжал, повернувшись к молодому человеку:
– А вы, сударь, тоже едете в Версаль по делу?
– Мне нужно видеть одного вельможу, которому я дал прочесть недавно опубликованную мною книгу,[59]59
Здесь Мариво изобразил своего литературного противника Клода-Проспера Кребийона-сына (1707–1777). Автор «Удачливого крестьянина» был несомненно с ним лично знаком, ибо отец Кребийона – Проспер Жолио де Кребийон-старший (1674–1762), известный в свое время драматург-классицист, был свидетелем на свадьбе Мариво (7 июля 1717) и в дальнейшем оказывал покровительство начинающему писателю. С Кребийоном-сыном Мариво встречался в литературных салонах, в частности на «обедах» у Кейлюса. В 1734 г. Кребийон-сын выпустил роман «Танзаи и Неадарне». В этой книге под псевдоэкзотической оболочкой описывались события из светской жизни Парижа, разоблачались нравы высшего общества, причем автор срывал покров с самых скандальных происшествий, не щадя репутацию лишь слегка замаскированных реальных лиц. За откровенный цинизм и непристойность Кребийон подвергся заключению в Венсенский замок. Лишь хлопоты принцессы де Конти вызволили его оттуда. В своем романе Кребийон зло высмеял стиль прозы Мариво (его романа «Жизнь Марианны», как раз в это время публиковавшегося), чем и следует объяснить резкое выступление Мариво против основной направленности «Танзаи и Неадарне» и вообще против скабрезностей в литературе. Однако его критика романа Кребийона вышла за рамки личной защиты, превратившись в широкое изложение собственных литературных взглядов.
[Закрыть] – ответил тот.
– Вот как, – сказал офицер.– – По-видимому, это та книга, о которой шла беседа за обеденным столом у наших общих друзей.
– Она самая, – ответил молодой человек и добавил: – Вы ее прочли, сударь?
– Да, и только вчера вернул ее приятелю, который мне дал ее, – сказал офицер.
– Скажите же, прошу вас, – продолжал молодой человек, – что вы о ней думаете?
– На что вам мое суждение? – возразил офицер; – оно ничего вам не даст.
– Но все же? – настаивал тот. – Поделитесь вашими мыслями.
– По правде говоря, – сказал офицер, – не знаю, что и сказать; мне трудно судить об этом произведении; оно написано не для таких, как я; я слишком стар.
– Как так, слишком стары! – возразил молодой человек.
– Да, – отвечал тот, – лишь очень молодые люди могут читать такие книги с удовольствием. Молодежь непривередлива; ей бы только посмеяться; молодой человек ищет веселья и находит его в чем угодно; мы же, старики, куда разборчивей; мы похожи на пресыщенных гурманов, которых простой грубой пищей не прельстишь; чтобы разбудить наш аппетит, требуются яства тонкие и изысканные. Кроме того, я не понял, какова цель вашей книги, куда она клонит и какой вывод подсказывает? Можно подумать, что вы не утруждали себя поисками важных мыслей, но наполнили свою книгу всем, что подсказывала вам игра воображения, а ведь это далеко не одно и то же; в первом случае вы работаете: что-то отбрасываете, что-то отбираете; во втором случае вы хватаете все, что ни попадется, как бы оно ни было нелепо; а уж что-нибудь непременно придет в голову: хорошо ли, худо ли, но ум человеческий творит беспрестанно. Впрочем, если невероятные приключения забавны и возбуждают любопытство, если они занимательны именно свободой вымысла, то книга ваша, конечно, понравится читателям – пусть не их уму, зато их чувствам. Но не совершаете ли вы, по неопытности, важную ошибку? Невелика заслуга подкупить публику этим легким и не слишком достойным способом; ведь вы достаточно умны, чтобы преуспеть и на ином поприще. Боюсь, вы не знаете читателя, если надеетесь добиться успеха, потворствуя его слабостям. Конечно, все мы распущены или, вернее, испорчены. Но когда речь идет о творениях разума, не следует понимать эту максиму слишком буквально и выражать нам свое презрение. Читатель хочет, чтобы его уважали. К лицу ли вам, писателю, играть на нашей развращенности? Если да, то действуйте осторожно, исподволь, пользуйтесь испорченностью нашего века с оглядкой, не теряйте чувства меры. Читатель допускает некоторые вольности, но не терпит преувеличений; бойтесь злоупотребить его снисходительностью. Крайности допустимы только в жизни, жизнь как-то сглаживает их безобразие, и мы с ними миримся, ибо человек слаб и в слабостях своих еще более человечен. Иное дело книга. В книге непристойность кажется пошлой, гнусной, отвратительной, она нарушает внутреннее равновесие, свойственное тому, кто занят чтением. Правда, читатель остается человеком, но это человек, который находится в спокойном, созерцательном расположении духа, он обладает вкусом, он тонко чувствует, он ищет, чем занять ум. Он, пожалуй, и рад позабавиться шаловливой сценкой, но в пределах меры, вкуса и приличия. Это не значит, что в вашей книге нет прелестных мест, я заметил в ней много хорошего. Что касается стиля, то я одобряю его, за исключением кое-каких растянутых, длинных и потому мало понятных фраз; это произошло, вероятно, оттого, что вы недостаточно продумали свои мысли или не расположили их в должном порядке. Но вы только начинаете, сударь, и с течением времени избавитесь от этого небольшого изъяна, а также от манеры критиковать других, притом развязным и насмешливым тоном;[60]60
Намек на выпада против Мариво, содержащиеся в «Танзаи и Неадарне».
[Закрыть] эта самоуверенность когда-нибудь вам самому покажется смешной; вы будете упрекать себя, когда станете смотреть на жизнь более философски и ум ваш созреет и сформируется. Я не сомневаюсь, что вы достигнете большой глубины мысли, – это видно по другим вашим произведениям.[61]61
Речь идет о более ранних произведениях Кребийона «Сильф» (1730) и «Письма маркизы де М. к графу де Р.» (1732).
[Закрыть] Вы сами найдете, что в теперешнем вашем острословии немного цены, как и вообще во всяком зубоскальстве.
Так думают и говорят все опытные, много писавшие авторы. Я, собственно, затеял этот разговор лишь по поводу критических нападок, которые имеются в вашей книге, ибо они направлены против одного из моих друзей (и офицер назвал его): он тоже присутствовал на обеде в тот день, когда обсуждали ваше произведение; должен признаться, меня удивило, что вы посвятили этим нападкам не менее пятидесяти или шестидесяти страниц вашего труда. Скажу вам для вашего же блага: лучше бы этих страниц не было.[62]62
Лучше бы этих страниц не было. – Мариво имеет в виду эпизод с кротом Мусташем, занимающий три главы в книге Кребийона (см. Crébillon, Tanzaо et Néadarné. P., 1734, t. II, p. 47 – 124).
[Закрыть] Вот мы и приехали; вы хотели знать мое мнение, я его высказал, как друг вашего таланта;[63]63
Я … Друг вашего таланта. – Следует заметить, что эти критические замечания пошли Кребийону на пользу. В следующем своем романе («Заблуждения сердца и ума», 1736–1738) он отошел от нарочитого аморализма и эпатажа ранних книг и – вольно, или невольно – в анализе психологии героев пошел по пути Мариво, над которым еще совсем недавно подсмеивался.
[Закрыть] надеюсь, и вы когда-нибудь подвергнетесь критике, какой подвергли нашего знакомого. Быть может, вы не будете более искусным писателем, чем он, но во всяком случае нападки на вас привлекут к вам симпатии всей читающей публики.[64]64
В речах офицера литературная позиция Мариво выражена очень четко. Писатель выступает против отсутствия логики в развитии сюжета, против нарочитой скабрезности и намеренно грубых деталей, против несообразностей в стиле. Это не значит, конечно, что Мариво ратовал за регламентацию и строгое следование литературным нормам. Наоборот, как раз в это время на страницах своего журнала «Кабинет философа» (л. 7) он страстно отстаивал право писателя на самобытный стиль, на собственную манеру повествования.
[Закрыть]
Этим военный закончил свою речь, а я передаю ее так, как запомнил.
Карета остановилась, мы вышли и распрощались.
Еще не было двенадцати часов, но я спешил вручить рекомендательное письмо господину де Фекуру. Разыскать его дом было нетрудно: человек этот занимал видное положение в финансовом мире, и в городе его знали.
Я прошел один за другим несколько дворов, поднялся по лестнице и вступил в обширный кабинет, где в окружении целого общества и находился сам господин де Фекур.
Это был человек лет пятидесяти пяти – шестидесяти, довольно высокого роста, худощавый, с очень смуглым лицом и весьма суровый на вид. Суровость бывает разная. При виде иного лица мороз подирает по коже: значит, человек этот суров от природы.
Суровость же господина де Фекура не леденила душу: она унижала; его спесивый, надменный вид проистекал от сознания собственной значительности и требовал подобострастия.
Люди невольно чувствуют подобные оттенки. Все мы грешим гордыней и потому сразу распознаем ее в других; иной раз это первое, что мы замечаем, приближаясь к незнакомому человеку.
Словом, таково было первое мое впечатление от господина де Фекура. Я подошел к нему весьма смиренно. Он что-то писал под говор окружающих.
Сильно робея, я произнес заранее приготовленное приветствие; так держится маленький человек, который пришел просить о милости у важного лица, а важное лицо не желает ни помочь просителю, ни подбодрить его и даже не смотрит в его сторону; господин де Фекур слышал мои слова, но не соблаговолил на меня взглянуть.
Я протягивал ему письмо, он письма не брал, поза моя была смешна и нелепа, и я не знал, как ее переменить.
Общество, находившееся в кабинете, состояло из трех или четырех мужчин; все они на меня смотрели; ни один из них не выражал сочувствия.
Это были господа не то чтобы могущественные, но благополучные, и я рядом с ними выглядел совсем мелкой сошкой, несмотря на красную шелковую подкладку! Притом все они были уже в летах, а мне исполнилось только восемнадцать, и это тоже далеко не такое маловажное обстоятельство, как может показаться. Стоило поглядеть, как они меня рассматривали; молодость была для меня лишним поводом устыдиться себя.
«Чего хочет этот молокосос и куда он лезет со своим письмом?» – казалось, говорили их любопытные, бесцеремонные взгляды.[65]65
Свои наблюдения над переживаниями маленького человека, пришедшего на прием к одному из сильных мира сего, Мариво уже ранее изложил, причем, в тех же почти словах, в своем журнале «Французский зритель» (вып. 1, июль 1721). Видимо, эта тема его волновала.
[Закрыть]
Я был для них малоинтересным зрелищем, небольшим дивертисментом, не заслуживающим ничего, кроме пренебрежения.
Один гордо рассматривал меня через плечо; другой расхаживал по комнате, заложив руки за спину; иногда он останавливался около господина де Фекура, продолжавшего писать, и разглядывал меня во всех подробностях, с удобного расстояния.
Можете себе представить, какой я имел вид!
Третий, занятый своими мыслями, смотрел на меня отсутствующим взглядом, как смотрят на мебель или на стену.
Господин, для которого я был пустым местом, приводил меня не в меньшее замешательство, чем тот, кому я представлялся какой-то козявкой. И то и другое было одинаково обидно, и я это чувствовал всем своим существом.
Я был смущен и сконфужен до крайности. Никогда не забуду эту сцену; со временем я стал богатым человеком; я не менее, если не более богат, чем те господа, но и доныне не понимаю, откуда берутся спесивые люди, так грубо попирающие права и человеческое достоинство ближнего. Наконец, господин де Фекур все же кончил писать и протянул руку за письмом, которое я продолжал держать перед ним.
– Ну, давайте! – бросил он и тут же спросил: – Господа, который час?
– Около двенадцати, – небрежно ответил тот, что прогуливался по кабинету.
Господин де Фекур распечатал письмо и пробежал его.
– Великолепно, – сказал он. – За полтора года это пятый человек, которого невестка посылает ко мне с просьбой устроить на место. И где только она их откапывает? Конца пока не видно. Этого она рекомендует особенно горячо. Чудачка, право! Прочтите, она вся тут.
Он протянул письмо одному из присутствующих, а мне сказал:
– Хорошо, я вас устрою; завтра я возвращаюсь в Париж. Зайдите ко мне послезавтра.
Я уже собрался уходить, но он меня остановил:
– Вы очень молоды. Что вы умеете делать? Держу пари, что ничего.
– Я еще нигде не служил, сударь, – сказал я.
– Еще бы! Я так и думал, – сказал он, – других моя свояченица и не рекомендует. Хорошо еще, если вы умеете писать.
– Да, сударь, умею, – сказал я, покраснев, – и даже немного знаю арифметику.
– Да неужели! – воскликнул он насмешливо. – Право, вы слишком хороши для нас! Так ступайте, до послезавтра.
Я удалился под громкий смех этих господ, которых развеселили мои познания в арифметике и письме; в этот момент вошел лакей и доложил господину де Фекуру, что его желает видеть некая дама, назвавшаяся госпожей такой-то (он так и выразился).
– Ara! – сказал его патрон. – Я знаю, кто это. Она явилась очень кстати, пусть войдет; а вы (это относилось ко мне) подождите.
В комнату тотчас же вошли две скромно одетые дамы; одна молодая, лет двадцати, а другая – лет пятидесяти.
У обеих были печальные и умоляющие лица.
Я в жизни своей не видел такого благородного и трогательного выражения лица, как у младшей из дам; а между тем ее нельзя было назвать красивой: красотой мы считаем нечто иное.
Ее лицо не отличалось ни яркими красками, ни правильностью черт, ничто в нем не бросалось в глаза, но оно много говорило сердцу; оно внушало уважение, нежность, даже любовь, – все эти чувства вместе.
В лице этой молодой женщины, если можно так выразиться, сквозила душа, и душа чистая, благородная и нежная, – следовательно, полная очарования.
Не стану распространяться о пожилой даме, сопровождавшей ее; скажу лишь, что это была воплощенная скромность и скорбь.
Закончив разговор со мной, господин де Фекур встал из-за стола и стоя беседовал посреди кабинета с находившимися у него господами. Он довольно небрежно кивнул молодой даме, когда она направилась к нему.
– Я знаю, сударыня, что привело вас сюда, – сказал он; – я уволил вашего мужа; не моя вина, если он все время хворает и не может исполнять свои обязанности. Как прикажете быть с таким служащим? Его никогда нет на месте.
– Ах, сударь, – сказала она голосом, перед которым невозможно было устоять. – Значит, решение ваше бесповоротно? Конечно, вы правы, муж очень слаб здоровьем; до сих пор вы были так добры, что щадили его. Не лишайте же нас своего расположения, не будьте так суровы (это слово в ее устах пронзило мою душу), вы бы сжалились над нами, когда бы знали, в какой мы крайности. Горю моему нет предела, не будьте же непреклонны (кто бы мог остаться непреклонным!). Мой муж выздоровеет; вы знаете, кто мы, и знаете, как мы нуждаемся в вашем покровительстве.
Не подумайте, что она заплакала, говоря все это; мне кажется, если бы она плакала, в горе ее не было бы столько достоинства, оно показалось бы менее глубоким и менее искренним.
Но дама, сопровождавшая ее, не обладала такой силой духа, и глаза ее были полны слез.
Я ни минуты не сомневался, что господин де Фекур уступит; мне казалось, что устоять невозможно. Увы, как я был наивен! Он сохранял полное равнодушие.
Господин де Фекур жил богато; тридцать лет подряд он ни в чем себе не отказывал; а ему говорили о бедности, о безденежье, о нужде; он даже не понимал, что это такое.[66]66
Здесь Мариво несомненно развивает мысли Лабрюйера или, по крайней мере, находится в русле той же морально-этической традиции. Лабрюйер писал: «Шампань, встав из-за стола после долгого обеда, раздувшего ему живот, и ощущая приятное опьянение от авнейского или силлерийского вина, подписывает поданную ему бумагу, которая, если никто тому не воспрепятствует, оставит без хлеба целую провинцию. Его легко извинить: способен ли понять тот, кто занят пищеварением, что люди могут где-то умирать с голоду?» (Лабрюйер. Характеры, стр. 128).
[Закрыть]
У него, несомненно, было жестокое от природы сердце; мне кажется, что такие сердца только ожесточаются от благополучия.[67]67
Эта мысль также перекликается с мыслями Лабрюйера: «Человек иногда рождается черствым, а иногда становится им под влиянием своего положения в жизни. В обоих случаях он равнодушен к бедствиям ближнего, больше того – к несчастьям собственной семьи. Настоящий финансист не способен горевать о смерти своего друга, жены, детей» (Лабрюйер. Характеры, стр. 133).
[Закрыть]
– Ничем не могу помочь вам, сударыня, – сказал он. – Я не беру обратно своих слов; место вашего мужа передано другому, я обещал его вот этому молодому человеку, можете спросить у него.
От этих слов меня бросило в краску; она взглянула на меня, и я прочел в ее взгляде кроткий укор: «Вы тоже хотите причинить мне зло?» – говорил этот взгляд.
«О нет, сударыня», – ответил я тоже взглядом; не знаю, поняла ли она меня; потом я сказал вслух:
– Так вы предлагаете мне, сударь, место, которое занимает муж этой дамы?
– Да, это самое место, – ответил господин де Фекур. – Прощайте, сударыня, я ваш слуга.
– Но в этом нет нужды, сударь, – остановил я его. – Я предпочитаю подождать; вы мне предложите какую-нибудь другую должность, если такая найдется; мне не к спеху; пусть это место останется за достойным человеком, его занимавшим; я тоже мог бы оказаться в его положении, тоже мог бы захворать, и тогда я был бы рад, если бы со мной поступили так, как я поступаю с ним.
Молодая женщина, должен отметить к ее чести, не ухватилась за мои слова; она стояла, потупив взор, и молча ждала решения господина де Фекура; она не пыталась злоупотребить моим великодушием, хотя оно могло бы послужить уроком для нашего патрона.
Урок этот, как я заметил, удивил его, но и привел в крайнее раздражение: ему не понравилось, что я претендую на большую деликатность чувств, чем он.
– Так вы предпочитаете ждать? – холодно спросил он. – Странно. Что ж, сударыня, возвращайтесь домой; послезавтра я буду в Париже и посмотрю, что можно для вас сделать. О вас, молодой человек, я поговорю с госпожой де Фекур.
Дама сделала глубокий реверанс и вышла, не сказав ни слова, с нею ее спутница, а я последовал за ними. По тому, как попрощался с нами патрон, я понял, что мое вмешательство отнюдь не пойдет на пользу мужу молодой дамы; выражение его лица не предвещало ничего хорошего.
Но вот что удивительно: один из находившихся в кабинете господ тоже вышел через минуту и присоединился к нам.
Молодая дама остановилась на лестнице и стала благодарить меня за участие; по лицу ее видно было, что она искренне взволнована.
Старшая дама, которую она называла матушкой, тоже горячо благодарила меня. Я предложил дочери руку, чтобы помочь сойти с лестницы (я уже научился этой небольшой любезности и гордился своими' познаниями), и в эту минуту к нам подошел тот господин, о котором я говорил выше; он обратился к молодой даме со следующим вопросом:
– Вероятно, вы отобедаете в Версале, прежде чем возвращаться в Париж?
Слова он выговаривал довольно невнятно, и голос у него был какой-то резкий.
– Да, сударь, – ответила она.
– Прекрасно! – продолжал он. – В таком случае, зайдите после обеда в такой-то трактир, где я остановился; мне бы хотелось с вами потолковать; не забудьте же. Вы тоже приходите, – это он сказал мне, – и не опаздывайте; если придете, не пожалеете; поняли вы меня? Прощайте, до свиданья.
И он ушел.
Этот толстый, низенький господин (ибо он был толст и мал ростом и к тому же не говорил, а бормотал себе под нос) выделялся среди посетителей господина де Фекура тем, что держал себя менее спесиво и не так оскорбительно, как прочие; это стоит отметить мимоходом.
– Как вы думаете, что ему от нас нужно? – спросила меня молодая женщина.
– Право, не знаю, сударыня, – отвечал я. – Мне даже неизвестно, кто он такой; я вижу его впервые в жизни.
Беседуя так, мы спустились по лестнице, и я – не без сожаления – начал откланиваться. Однако, заметив этот жест, старшая из дам сказала:
– Раз вам и моей дочери вскоре предстоит явиться в одно и то же место, не покидайте нас, милостивый государь, и окажите нам честь пообедать с нами. Вы старались помочь нам в беде, и было бы жаль не познакомиться поближе с таким благородным человеком, как вы.
Пригласив меня на обед, дамы угадали мое тайное желание. Неизъяснимое очарование удерживало меня подле молодой женщины; но самому мне казалось, что это всего лишь уважение, сочувствие, участие.
Не следует забывать, что я поступил с ней великодушно, а мы любим людей, у которых заслужили благодарность. Вот, по чести, все, что я сам думал о причинах душевного удовольствия, какое доставляло мне ее общество. Ни о любви, ни о каком-либо подобном чувстве я даже не помышлял. Это мне и в голову не приходило.
Я даже гордился своим участием к этой молодой женщине, приписывая его похвальному великодушию, чувству доброму, а ведь нам приятно считать себя добродетельными. Итак, я последовал за обеими дамами, преисполненный самых невинных и благих намерений и мысленно говоря себе самому: «Ты славный человек».
От меня не укрылось, что старшая из дам отозвала в сторону трактирщицу и что-то ей сказала: видимо, заказывала к обеду дополнительные блюда; но я не посмел дать ей понять, что заметил это, и не возражал, боясь показаться неблаговоспитанным.
Через четверть часа обед был подан, и мы сели за стол.
– Чем больше я смотрю на вас, сударь, – сказала мать, – тем яснее вижу, что лицо ваше соответствует вашему благородному поступку у господина де Фекура.
– Боже правый, сударыня, – ответил я, – кто бы поступил иначе, видя горе этой дамы? Кто бы не загорелся желанием избавить ее от огорчений? Как это грустно – видеть людей в печали, особенно людей, достойных участия, и сознавать собственное бессилие; сегодня утром я был растроган как никогда; я едва не заплакал, мне стоило большого труда удержаться от слез.
Как видите, хотя эта маленькая речь была весьма незамысловата, ее не мог бы произнести простой крестьянин; так не говорит деревенский юноша, так говорит просто юноша с добрым и доверчивым сердцем.
– Слова эти еще увеличивают нашу признательность, милостивый государь, – сказала молодая дама, краснея и, как кажется, не отдавая себе отчета в причине, вызвавшей этот румянец; возможно, в голосе моем было слишком много волнения, и она боялась, что не сумеет сдержать ответное чувство; несомненно, взгляды ее были нежнее, чем слова; ведь она высказывала лишь то, что считала уместным, умолкала, когда находила нужным, глаза же ее говорили много больше; так мне казалось. Подобные мысли простительны, особенно в том состоянии духа, в каком я находился.
Я, со своей стороны, как-то притих и присмирел. Куда девалась обычная моя веселость! И все же я был счастлив, что сижу с ними за столом, и старался быть как можно учтивей и почтительней – ничего другого не допускало ее милое лицо; в присутствии иных женщин нам не удается быть развязными, что-то в них требует от нас сдержанности.
Если бы я вздумал перечислять все сказанные мне любезные слова и описывать все знаки их уважения, я бы никогда не кончил.
Я спросил, в какой части Парижа они живут, и они сказали мне свой адрес и имя, с готовностью, ясно говорившей об их искреннем желании видеть меня в своем доме.
Мать молодой дамы на каждый вопрос отвечала первая; затем ее дочь скромно подтверждала ее слова, сопровождая свои речи долгим взглядом, выражавшим больше, чем речь.
Наш обед подошел к концу; мы заговорили о странном свидании, которое было нам назначено.
Но вот пробило два, и мы отправились в путь; в трактире нам сказали, что пригласивший нас господин кончает обедать; он предупредил своих слуг, что к нему придут по делу, и нам предложили подождать в небольшой гостиной; через несколько минут появился и он сам с зубочисткой в руке. Я упоминаю зубочистку, потому что эта подробность ярко характеризует оказанный нам прием.
Но прежде надо описать его внешность. Как я уже говорил, это был толстый человек, ниже среднего роста, на вид мешковатый и брюзгливый; говорил он так быстро, что половину слов проглатывал.
Мы встретили его глубокими поклонами и реверансами; он предоставил нам распинаться сколько душе угодно, но сам не соблаговолил даже головой кивнуть – не из гордости, но из пренебрежения ко всякому этикету; так ему было удобнее, и он постепенно привык не стеснять себя церемониями, ибо ежедневно общался с подчиненными ему людьми.
Он направился к молодой даме, по-прежнему вертя в пальцах зубочистку, которая, как вы сами видите, была очень под стать простоте его манер.
– Ara! – сказал он. – Вот и вы! Вы тоже пожаловали, – продолжал он, взглянув на меня, – отлично! Ну как дела? Вы по-прежнему грустите, бедняжка? (Вы сами догадываетесь, к кому относился этот вопрос). А кто эта дама, которая всюду с вами ходит? Ваша матушка или родственница?
– Это моя мать, сударь, – ответила молодая женщина.
– А, мать! Это хорошо. У нее честное лицо. И у вас тоже; я люблю честных людей. А что такое ваш муж? Почему он все время хворает? Он старик? Или вел слишком бурную жизнь?
Вопросы были не очень деликатного свойства, но задавал он их из самых лучших побуждений, как вы узнаете из дальнейшего; видимо, церемониться было не в его натуре. Собственно говоря, каждое его слово неприятно задевало самолюбие.
Есть люди, о которых говорят, что у них тяжелая рука; у этого добряка рука была совсем не легкая.
Но вернемся к нашей беседе. Итак, он осведомился о муже молодой дамы.
– Он вовсе не старик и не развратник, – ответила та, – это человек глубоко нравственный, и ему всего тридцать пять лет; но он перенес много несчастий; горе подорвало его силы.
– Так, так! – заметил толстый господин. – Бедняга. Как это печально. Вы меня давеча растрогали, и ваша матушка тоже; я заметил, что она даже заплакала. Так вы терпите нужду? Сколько вам лет?
– Двадцать, – ответила она, краснея.
– Двадцать лет! – воскликнул господин. – Зачем было так рано выходить замуж? Вы же видите, чем это кончается: появляются дети, возникают неожиданные затруднения, денег мало, бед хоть отбавляй, и прощай семейный мир! Да нет, я ничего! Ваша дочка очень мила, – прибавил он, обращаясь к матери, – очень мила, какое хорошенькое личико. Но не в этом дело; напротив, она мне понравилась именно своей скромностью; мне хотелось бы помочь ей, облегчить ей жизнь. Я глубоко уважаю добродетельных молодых женщин, особенно если они при этом красивы и бедны; их не так-то уж много; от других я не бегаю, но и уважать их не могу. Оставайтесь такой, сударыня, какая вы сейчас. Да! И этим молодым человеком я тоже очень доволен; очень удовлетворен. Надо быть честным юношей, чтобы так высказаться; у вас доброе сердце, нравятся мне такие люди, считайте меня вашим другом; вы поступили прекрасно, я даже удивлен. Короче, если он не подыщет для вас другого места (речь шла обо мне и господине де Фекуре), я сам о вас позабочусь. Не сомневайтесь Приходите ко мне в Париже, и вы тоже приходите (это относилось к молодой даме). Посмотрим, какое решение примет господин де Фекур относительно вашего мужа; если место останется за ним – тем лучше. Но и в этом случае я вас не оставлю, у меня есть кое-какие соображения, что-нибудь устроим для вас получше, подоходней. Но почему мы не сядем? Ведь вы не торопитесь? Сейчас только половина третьего, вы успеете рассказать о себе, я должен знать все ваши дела. Какие-такие несчастья приключились с вашим мужем? Был он прежде богат? Из каких вы краев?
– Я родом из Орлеана, сударь, – сказала она.
– А! Из Орлеана! Прекрасный город, – заметил он. – И что же, у вас там родня? Рассказывайте. У меня есть еще четверть часа; я принимаю в вас участие, так надо же мне знать, кто вы такая. Вы доставите мне удовольствие; итак?
– История моя, милостивый государь, не будет слишком длинной, – начала молодая женщина. – Наша семья происходит из Орлеана, но я выросла не в городе, а в поместье. Мой отец – небогатый дворянин; мы жили в десяти лье от Орлеана, в родовой усадьбе, оставшейся от обширных-дедовских владений. Там он и умер.
– А! – заметил господин Боно (так звали нашего благодетеля). – Так вы дочь дворянина: это очень мило, но что дворянство без денег? Продолжайте.
– Около трех лет назад муж мой впервые меня увидел и полюбил, – продолжала дама. – Это был наш сосед, дворянин, как и мой отец.
– Дворянин! – заметил наш новый покровитель. – Много ли проку от его дворянства.[68]68
Типичная точка зрения для людей XVIII в., когда все большее значение в обществе приобретало богатство. Мариво, выступавший против сословных предрассудков, стремился противопоставить дворянскому гонору не внушительную тяжесть денежного мешка, а представление о высоких моральных качествах человека вне зависимости от его сословной принадлежности и материального благополучия.
[Закрыть] Что же дальше?
– Я считалась довольно миловидной девушкой…
– Охотно верю! Этого вам не занимать; еще бы! Вы, стало быть, общая любимица и самая красивая девушка в кантоне,[69]69
Первоначально (с XIII в.) кантонами назывались во Франции небольшие части (чаще всего окраинные) провинции или «земли»; позднее кантон, стал одной из единиц административно-хозяйственного деления страны, составной частью ее провинций.
[Закрыть] это ясно как день. Ну?