Текст книги "Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***"
Автор книги: Пьер де Шамбле́н де Мариво́
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
Моя приятельница приобщала меня ко всем своим религиозным упражнениям, проводила со мной часы за чтением священных книг, водила с собой в церковь на все проповеди; часто я просиживала, как и она, час или два в сосредоточенном и благостном безмолвии в глубине исповедальни, полагая, что лучший способ добиться внутренней сосредоточенности – это усердно подражать позе и выражению лица моей благодетельницы.
Она сумела вовлечь меня в мир подобных забот и занятий постепенно и вкрадчиво.
– Сестра во Христе,– часто говорила эта дама, она и ее друзья только так меня и называли,– нельзя без волнения видеть благочестие такой девушки, как вы! Глядя на вас, хочется вознести хвалу господу и еще сильнее любить его.
– О да,– подхватывали ее друзья,– умилительная любовь к господу, свидетелями коей мы сподобились стать,– несомненно, знак божьей милости не только к мадемуазель Тервир, но и ко всем нам. Неспроста молодая и прелестная особа проникнута столь глубоким благочестием,– говорили они.– На этом дело не может остановиться, господь судил вам более высокое предназначение, он требует вас к себе целиком, это всякому ясно. Человечество нуждается в великих примерах, и вам, быть может, суждено явить миру сей пример торжества благодати божьей.
Эти воодушевляющие речи они подкрепляли вниманием поистине почтительным, делали вид, будто изумлены моей святостью, восторженно закатывали глаза; я была у них особой значительной и достопочтенной, с которой следует считаться. Во всяком возрасте, а особенно в столь юном, приятно чувствовать уважение окружающих. С самых ранних лет мы любим поклонение! И вдова надеялась, что таким незаметным путем она приведет меня к желанной цели.
Неподалеку от ее дома находился женский монастырь, и мы не реже чем раз или два в неделю посещали эту обитель.
Одна из инокинь состояла в родстве с вдовой; та посвятила ее в свои планы, и монахиня стала ей помогать с поистине монашеской изворотливостью и недостойным рвением. Я сказала «недостойным» – и не оговорилась: я считаю, что нет ничего более опрометчивого и даже непростительного, как прибегать ко всяким приманкам, чтобы обмануть молодую девушку и внушить ей желание стать монахиней. Такое поведение бесчестно; следовало бы, напротив, преувеличить опасности, подстерегающие ее в случае пострига, вместо того, чтобы скрывать их или делать вид, будто их вовсе не существует.
Как бы то ни было, родственница моей вдовы делала все возможное, чтобы меня очаровать, и это ей удавалось; я полюбила ее всей душой, для меня было праздником видеть ее; вы не представляете себе, как заманчива дружба монахини, как сильно ее влияние на молоденькую девушку, которая еще ничего не видела и не имеет никакого опыта. Монахиню любишь не так, как обыкновенную подругу в миру; невинная привязанность перерастает в своего рода страсть; нет сомнения, что и одежда наша, так отличающая нас от других женщин, и весь наш спокойный, умиротворенный облик немало этому способствуют; много значит и кажущийся покой, царящий в монастырях, благодаря чему они представляются нам убежищем от всех бед и треволнений; и, наконец, отрадное действие на молодую и неопытную душу производит даже наша обычная молчаливость.
Я останавливаюсь на всех этих подробностях ради вас, Марианна, я хочу, чтобы вы хорошенько разобрались в своих чувствах; очень важно знать, не вызвано ли ваше намерение уйти от мира именно этими маленькими обольщениями, которые очень скоро потеряют свою прелесть.
Они-то главным образом и пленяли меня, когда я бывала в монастыре; надо было видеть, как эта монахиня пожимала мои руки, с каким умилением она говорила и смотрела на меня. К ней присоединялись еще две или три невесты Христовы, столь же ласковые, как она. Они называли меня самыми нежными именами; меня восхищали их манеры – простые и полные благочестия; я уходила от них с миром в душе, с умилением вспоминая добрых сестер и всю их обитель.
– Боже! Как не позавидовать их счастью! – восклицала вдова, когда мы вдвоем возвращались в ее замок.– Зачем я не постриглась в монахини! Мы оставили их в тиши уединения, а сами снова должны окунуться в тревогу и суету мирской жизни.
Я полностью разделяла эти мысли; состояние моей души было таково, что еще две-три такие прогулки в монастырь – и я бы окончательно решилась; но непредвиденная случайность произвела во мне полный переворот.
Вдове нездоровилось, и мы уже целую неделю не были в монастыре; но мне захотелось провести там часа два, и я упросила вдову отпустить меня одну с горничной. Я должна была вернуть ее родственнице, монахине, книгу. Войдя в приемную, я попросила вызвать ее, но мне ответили, что у нее приступ ревматизма и она лежит в постели. Она сообщила мне об этом через другую сестру, обычно выходившую вместе с ней ко мне в приемную.
Это была девушка лет двадцати пяти – двадцати шести, рослая, с чертами выразительными и даже красивыми; правда, она выглядела менее веселой или, если угодно, более серьезной, чем остальные; на ее лице почти всегда была написана печаль, казалось присущая ее чертам, не мешавшая ей, однако, быть очень привлекательной, благодаря нежному и кроткому выражению глаз. Я так и вижу перед собой эти прекрасные глаза. Она обычно молчала и только слушала общий разговор, когда мы собирались все вместе в приемной; одна из всех она не давала мне ласковых прозвищ, а просто говорила «мадемуазель», но от этого не казалась менее любезной, чем остальные.
В этот день лицо ее было еще печальней, чем обычно; не допуская мысли, что монахини могут грустить, я подумала, что ей нездоровится.
– Не больны ли вы? – спросила я.– Вы сегодня немного бледны.
– Очень может быть,– отвечала она,– я плохо спала ночью, но ничего, это пройдет. Если желаете, я вызову к вам кого-нибудь из монахинь?
– Нет,– возразила я,– в моем распоряжении только час времени, я предпочитаю провести его с вами; скоро я смогу проводить все время с нашими милыми сестрами, и мне не придется то и дело покидать их.
– Как это не придется покидать? – спросила она.– Неужели вы хотите принять обет?
– Я уже почти решилась,– сказала я.– Завтра же напишу об этом своей матушке. Я давно завидую вашему счастью и хочу быть такой же счастливой, как вы.
Я просунула руку через решетку, чтобы пожать ее руку, которую она мне протянула молча, не дав иного ответа на мои слова; но я заметила, что на глазах ее выступили слезы, и она опустила голову, видимо желая скрыть их от меня.
Я была так поражена, что несколько мгновений не могла выговорить ни слова.
– Что с вами? – воскликнула я наконец, удивленно глядя на нее.– Мне кажется, вы плачете? Значит, я заблуждаюсь, считая вашу жизнь счастливой?
При слове «счастливой» слезы покатились по ее щекам; я тоже заплакала, хоть еще не знала причины ее горя.
Наконец, несколько раз тяжело вздохнув,– казалось, она хотела, но не могла сдержать эти вздохи,– она ответила:
– О, мадемуазель, умоляю вас, не рассказывайте никому о том, что видели, пусть никто не узнает о моих слезах; я не могла сдержать их; если хотите, я скажу вам, что со мной происходит, может быть, это принесет вам пользу, откроет вам глаза на многое.
Она остановилась, чтобы вытереть слезы.
– Говорите же,– сказала я, тоже вытирая глаза,– ничего не скрывайте от меня, дорогая,– ваше горе все равно что мое собственное, доверие ваше я считаю благодеянием и никогда его не забуду.
– Вы хотите постричься в монахини? – сказала она.– Ласки сестер, их радушие, их беседы, а также, сколько могу судить, влияние госпожи де Сент-Эрмьер (так звали вдову) – все склоняет вас к этому; и вот вы хотите принять обет, полагая, что имеете к этому призвание; вы даже не отдаете себе отчета, что не заметили бы в себе такого призвания, если бы не усилия окружающих. Но будьте осторожны! Если вы действительно призваны, вас удовлетворит спокойная и размеренная монастырская жизнь; но не доверяйте своему теперешнему увлечению: об этом трудно судить заранее, предупреждаю вас; быть может, ваша склонность исчезнет вместе с обстоятельствами, которые ее породили; все это может измениться. Я не в силах объяснить вам, какие несчастья ожидают девушку ваших лет, если она ошибется в своем призвании, и как ужасны последствия подобной ошибки. Вам кажется, что все здесь – благодать и благоволение; и действительно, в монашеской жизни есть свои приятные стороны, но это приятности особого рода, не каждый создан, чтобы довольствоваться ими. У нас есть и свои горести, неизвестные миру, и для того чтобы их переносить, также требуется призвание. Есть натуры, способные в миру противостоять величайшим несчастиям; но заточи их в монастырь – и они не в состоянии будут выполнять даже самые простые иноческие обязанности. У всякого свои силы, те, что требуются от монахини, даны не каждому, хотя на первый взгляд тут нет ничего особенного; все это я знаю по собственному опыту. Я поступила в монастырь, когда мне было столько лет, сколько вам теперь; меня ловко подготовили к этому, так же как теперь готовят вас, я, как и вы, познакомилась с одной монахиней и привязалась к ней, вернее, не к ней одной: все меня ласкали, я всех любила и не могла без боли расстаться с ними. Я была младшей в семье, и родные всячески потворствовали моему влечению; я воображала, что войти в круг этих добрых святых девушек, так сильно любивших меня,– предел человеческого счастья; выходило, что моя любовь к ним уже была высочайшей добродетелью, в их обществе бог казался таким милосердным, и так сладко было служить ему в кругу милых сестер, в мире и любви! Увы, мадемуазель, все это – одно ребячество! Совсем не бога искала я в сем убежище; нет, просто мне хотелось всегда быть любимой баловницей славных сестер-монахинь и самой любить и баловать их: вот что привлекало мою детскую душу, а вовсе не призвание к монашеству. Никто не сжалился надо мной, никто не предостерег от ошибки, а когда я поняла свое заблуждение, было уже поздно. Правда, к концу послушничества на меня часто находили приступы тоски и отвращения, но меня уверяли, что это ничего, что это дьявольское искушение, меня все еще продолжали ласкать и нежить. В юные годы у нас нет сил, чтобы противостоять всем: я дала себя уговорить – отчасти из послушания, отчасти по доверчивости натуры. Наступил день моего пострижения, я не противилась, я исполнила все, что мне приказывали; от волнения в голове моей не осталось ни одной мысли; мою судьбу решили другие; я была не более чем зрительницей на этой церемонии – и в каком-то оцепенении навеки связала себя монашеским обетом.
Монахиня снова заплакала; рыдания душили ее, я едва расслышала последние слова.
Как видите, сначала ее слезы растрогали меня; но теперь я испугалась. Обстоятельства, которые привели ее в монастырь, так походили на мое теперешнее положение! Одинаковые следствия порождались теми же причинами, и история так напоминала мою собственную, что я содрогнулась при мысли о грозящей,– вернее, грозившей мне опасности. Ибо в этот самый миг монастырь и его обитательницы разом утратили в моих глазах всякую прелесть, мои чувства сразу охладели и к ним, и к их приманкам.
Подумав немного над тем, что услышала, я сказала продолжавшей плакать монахине.
– Ах, сударыня, сколько мыслей пробудили во мне ваши речи! Как много такого, о чем я и понятия не имела!
– Увы! – отвечала она,– Я уже просила вас и еще раз повторяю свою просьбу: не рассказывайте никому о нашем разговоре; я и теперь достойна сожаления, но мне станет несравненно хуже, если вы проговоритесь.
– Ради бога, разве это мыслимо? – отвечала я.– Неужели я могу обмануть ваше доверие, ведь вам я обязана, быть может, счастьем и покоем всей жизни; к сожалению, я не могу отплатить вам такой же услугой, хотя сочувствую вам от всей души и вместе с вами проливаю слезы,—добавила я с таким нежным участием, что она без утайки открыла мне свое сердце.
– Увы, вы еще не все знаете; страданиям моим нет предела! – воскликнула она, прижавшись лицом к моей руке, протянутой к ней сквозь решетку, и орошая ее слезами.
– Дорогой друг,– воскликнула я,– расскажите мне обо всем! Облегчите свое сердце, поделитесь со мной своим горем; я вас люблю и буду плакать вместе с вами.
– Хорошо: я верю вам,– сказала она,– мне нужна помощь; помогите мне; одна я не в силах с собой бороться.
С этими словами она вынула из-за корсажа запечатанное письмо, но без адреса, и дрожащей рукой протянула его мне.
– Раз вам жаль меня, избавьте меня от этого, умоляю,– сказала она.– Возьмите эту злосчастную записку, мое мучение; спасите меня от неминуемого несчастья. Я не хочу ее больше видеть. Уже два часа она у меня, и я не могу ни жить, ни дышать.
– Но письмо не распечатано; вы не прочитали его? – спросила я.
– Нет,– ответила она,– тысячу раз меня брало искушение распечатать его, тысячу раз я готова была надорвать конверт; еще немного, и я бы не устояла, я бы распечатала его. Наверно, я прочла бы это письмо, не явись вы, на мое счастье. На мое счастье! Ах, я совсем не испытываю счастья, отдавая его вам. Я даже не верю, что это счастье. Письмо у вас, и я уже жалею об этом; еще немного, и я попрошу вернуть его. Но не слушайте меня; а если вы прочтете эту записку,– я вам разрешаю, ибо ничего не хочу от вас скрывать,– ни за что не рассказывайте мне ее содержания, слышите? Ни за что. Я догадываюсь, что там написано; а если бы знала наверняка, то говорю откровенно: я за себя не ручаюсь
– Но скажите, от кого оно? – спросила я, заразившись ее волнением.
– От моего смертельного врага; от того, кто сильнее меня, сильнее моей веры, сильней моего разума, от человека, который меня любит; он потерял рассудок, хочет и меня свести с ума – и в этом он достаточно успел. Вы должны поговорить с ним: его зовут.
И она тут же, в крайнем волнении, сказала его имя.
Вообразите, как я удивилась, когда она назвала одного молодого человека, с которым я почти ежедневно встречалась у госпожи де Сент-Эрмьер. Это был молодой аббат, лет двадцати семи; он не получил еще сана, но пользовался небольшим бенефицием, слыл чрезвычайно благочестивым человеком и держал себя так, словно в самом деле был человеком добродетельным; я и сама почитала его образцом благонравия! Услышав это имя, я невольно вскрикнула от удивления.
– Я знаю,– продолжала монахиня,– что вы с ним часто встречаетесь. Мы с ним состоим в дальнем родстве. Он посещал меня в монастыре, обманывая насчет цели своих визитов; возможно, он обманывался и сам. Теперь он говорит, что полюбил меня, сам того не зная; возможно, моя слабость началась с той минуты, когда я узнала об этой любви. С тех пор он меня преследует, а я с этим мирюсь. Покажите ему это письмо, скажите, что я его не читала, что я больше не хочу его видеть и прошу оставить меня в покое; пусть пожалеет меня и себя; скажите ему, что бог его накажет: небо пока еще хранит меня, но он может, на свое горе, оказаться сильнее неба, если будет продолжать эти преследования; скажите ему, что он бы содрогнулся, если бы узнал, в каком я состоянии. Если я снова увижу его, то не отвечаю ни за что: я убегу к нему из монастыря, я наложу на себя руки, я могу сделать все, что угодно. То, что нас ждет, ужасно, у наших ног разверзлась бездна, и мы оба погибнем безвозвратно.
Все это она говорила, обливаясь слезами, глаза ее блуждали, лицо исказилось, я смотрела на нее с ужасом Мы обе довольно долго молчали. Я первая собралась с мыслями и сказала, не пытаясь сдержать слезы.
– Успокойтесь, дорогая; вы родились с душою нежной и добродетельной, не бойтесь ничего, господь не покинет вас; вы принадлежите господу, и цель его – лишь вразумить вас. Скоро вы сможете сопоставить счастье божественной любви с жалкими радостями любви к слабому, развращенному человеку, который непременно, рано или поздно, окажется неблагодарным и, без всякого сомнения, неверным; он завладел вашим сердцем, чтобы обмануть его, и отдал вам свое только затем, чтобы вас погубить. Да вы и сами это знаете, я лишь повторяю ваши слова; все это – преходящее заблуждение, оно рассеется, как дым, вы выйдете из этого испытания более сильной и более просветленной и будете радоваться, что ушли от мира.
Тут зазвонил колокол, призывавший монахинь на молитву.
– Приходите ко мне еще,– сказала она едва слышно и ушла.
Я долго одна сидела в приемной. То, что я услышала, ошеломило меня. Я была так поражена неожиданностью, столько новых мыслей нахлынуло на меня, что я совсем забыла, где нахожусь, и не трогалась с места.
Между тем стало темнеть; я заметила это как бы сквозь туман и пошла искать горничную, которая привела меня. Она уже ждала меня, и мы отправились в путь.
Итак, я совершенно излечилась от желания стать монахиней – излечилась настолько, что меня пронимала дрожь при одной мысли, что я была к этому близка и едва не связала себя роковым обетом. К счастью, я пока никому ничего не обещала и говорила о подобной возможности только в виде предположения.
Госпожа де Сент-Эрмьер, к которой я зашла на минутку, хотела оставить меня ночевать у себя, но мне нужно было побыть наедине с обуревавшими меня новыми мыслями; к тому же мне казалось, что мое лицо должно было измениться так же, как чувства, и я боялась, что вдова заметит происшедшую во мне перемену. Мне нужно было успокоиться, принять свой обычный вид, чтобы ни в ком не возбуждать подозрений.
Поэтому я не поддалась на ее настойчивые уговоры и вернулась к господам Вийо, где могла на свободе свыкнуться со своими новыми намерениями и обдумать, как постепенно и незаметно приучить к ним других, ибо мне было совестно слишком быстро разочаровать их, мне хотелось избежать слишком бурного взрыва удивления и негодования. Но, как видно, я очень неловко взялась за дело и ничего не сумела избежать.
Я забыла упомянуть об одной подробности, которую вам надо знать: возвращаясь на ферму к господину Вийо в сопровождении горничной, отводившей меня в монастырь, я встретила молодого человека, о коем говорила монахиня,– того самого аббата, из-за которого она пролила столько слез и чье письмо, лежавшее у меня в кармане, привело ее в такое смятение.
Я отослала горничную и уже собиралась войти в дом, когда этот молодой тартюф, с обычной своей благостной миной, остановился, чтобы со мной поздороваться и сказать несколько любезных слов.
– Значит, мы не увидим вас сегодня у госпожи де Сент-Эрмьер, мадемуазель? – спросил он.– Я как раз иду к ней ужинать.
– Нет, сударь, меня там не будет,– ответила я,– зато я могу передать вам поклон от госпожи де (я назвала имя монахини), с которой только что рассталась; мы говорили о вас.
Мой холодный тон, вероятно, произвел на него впечатление: так мне, по крайней мере, показалось.
– Это очень любезно с ее стороны,– отозвался он,– я изредка посещаю ее в монастыре. Как она поживает?
– Хотя вы видели ее всего три часа назад (он покраснел при этих словах), вы не узнали бы ее, так она расстроена,– ответила я,– я ее оставила всю в слезах и доведенную до отчаяния безрассудным поведением одного господина, который несколько часов тому назад написал ей письмо. Она с отвращением вспоминает свои прежние встречи с ним, не хочет его больше видеть и просит передать, что все его попытки посетить ее будут тщетны, и поручила мне вернуть ему это письмо; вот оно,– заключила я, вынимая из кармана письмо, которое, непонятно каким образом, оказалось распечатанным. Должно быть, монахиня успела надломить печать, теперь же конверт окончательно разорвался, и аббат, вероятно, подумал, что мне известно содержание письма и что я знаю, как далеко он зашел в своем нарушении правил религии и нравственности и даже простой порядочности, ибо, судя по всему, речь шла не больше и не меньше, как о похищении из монастыря, а ведь только бесчестный человек мог сделать ей подобное предложение.
Он взял письмо дрожащей рукой. Прежде чем уйти, я сказала ему:
– Прощайте, сударь, можете меня не опасаться; обещаю сохранить все в тайне. Но бойтесь моей подруги, она решилась на самые отчаянные шаги, если ваши преследования не прекратятся.
Эту угрозу я придумала на свой страх и риск; монахиня мне таких поручений не давала, просто я считала своим долгом уберечь ее от нависшей над ней ужасной опасности, я была возмущена поведением аббата и хотела отбить у него охоту продолжать свои домогательства.
Мне это действительно удалось, он больше не появлялся в монастыре, и я спасла от него монахиню или, лучше сказать, ее добродетель, ибо она в иные минуты готова была отдать жизнь за то, чтобы увидеть его еще хоть раз; она и сама в этом призналась при наших последующих встречах.
Между тем, после многих внутренних борений, покаянных молитв и стенаний, ей удалось вернуть себе душевный покой; она постепенно вновь обрела вкус к монастырской жизни и стала примером благочестия и веры для всего монастыря.
Что касается аббата, то этот урок не пошел ему на пользу; как видно, он был слишком низок душой, чтобы исправиться. Монахиня впала в заблуждение; аббат же был развратником, лжецом в личине благочестия; бог, умеющий отличить слабость от злодейства, не даровал ему такой же милости, как ей, в чем вы убедитесь из дальнейшего, когда я дойду до одной из самых печальных страниц моей жизни.
На другой день я отправилась после обеда к госпоже де Сент-Эрмьер; она была у себя в молельне, в то время как в гостиной ее уже ждало несколько посетителей.
Спустя четверть часа она вышла к гостям, и еще издали, увидев меня, радостно крикнула, точно не в силах сдержать порыв восторга:
– Ах, наконец я вас вижу, дорогое дитя! Я как раз думала о вас, даже не могла углубиться в молитву. Скоро, скоро мы лишимся удовольствия видеть вас с нами, но вы только выиграете. Господа, нам предстоит очень скоро расстаться с ней; невеста Христова укроется от нас в стенах божьей обители!
– Как так, сударыня? – спросила я, стараясь улыбнуться и тем скрыть румянец, выступивший на моем лице при упоминании о божьей обители.
– А так, мадемуазель,– ответила она,– я только что получила письмо от маркизы (речь шла о моей матери) в ответ на мое: я писала ей, что она должна быть готова к уходу своей милой дочери в монастырь, ибо таковы ваши намерения. Она просит передать вам, что слишком нежно вас любит, чтобы противиться вашей воле; она и сама охотно променяла бы свою хлопотливую жизнь на монастырское уединение и не настолько уважает свет, чтобы удерживать вас в миру против вашего желания; она разрешает вам принять монашеский обет когда угодно. Это ее подлинные слова, и я советую вам немедля воспользоваться разрешением,– добавила она, протягивая мне письмо.
Вместо ответа я залилась слезами; то были слезы печали и отвращения, что было ясно видно по моему лицу.
– Что с вами? – спросила госпожа де Сент-Эрмьер.– Можно подумать, что вы опечалены этим письмом! Неужели я ошиблась в вас? Значит, мы все в заблуждении? Вы передумали?
– Зачем вы не посоветовались со мной, прежде чем писать моей матушке? – спросила я сквозь слезы.– Вы окончательно погубили меня в ее мнении, сударыня. Я вовсе не хочу идти в монастырь; это не угодно господу.
При моих словах госпожа де Сент-Эрмьер застыла на месте и даже побледнела от неожиданности. Друзья ее переглядывались и разводили руками.
– О, боже! Вы вовсе не хотите идти в монастырь? – воскликнула наконец вдова с горестным изумлением, как бы говорившим: «Что тут происходит? Ничего не понимаю».
И в самом деле, я расстроила затею этой дамы, назидательную для общества и весьма почетную для нее. Она направила меня на стезю благочестия, и теперь для завершения ее триумфа мне оставалось только принять постриг.
– Не тревожьтесь,– сказал с улыбкой умиления один из ее гостей,– я ждал этого; это последнее искушение лукавого. Я уверен, что завтра она на крыльях веры помчится в святое убежище; чтобы сподобиться столь блаженной участи, не жаль пройти через некоторые испытания.
– Нет, сударь, нет,– все еще плача, ответила я.– Это не искушение лукавого; мое решение твердо и окончательно.
– Если так, я искренне жалею вас, мадемуазель,– сказала госпожа де Сент-Эрмьер с холодностью, предвещавшей в будущем полный разрыв между нами; она тотчас встала и вышла в сад; остальные последовали за ней, я тоже. Но с этого момента обращение их со мной так изменилось, что я просто не узнавала их. Передо мной очутились совершенно другие люди; они были не те, и я была не та.
О моих душевных достоинствах больше не было и речи; от почтительного удивления перед моими добродетелями, от восторженных возгласов, восхвалявших столь явные милости, ниспосланные небом юной невесте Христовой, не осталось и воспоминания: я превратилась в самую заурядную провинциальную барышню, которая кое-что обещала, но не оправдала надежд, и я из всех преимуществ сохранила лишь одно, довольно сомнительное – миловидное личико, в котором ничто даже отдаленно не напоминало моей прежней красоты, утраченной мною в тот миг, как я отказалась стать монахиней; и никто об этом особенно не сожалел: на что нужна красота, если в ней нет ничего поучительного?
Словом, я потеряла всякое уважение, и в отместку за мое былое величие они довели теперь свое равнодушие и нелюбезность до такой крайности, что, казалось, не замечали моего присутствия.
Поэтому визиты мои в замок становились все реже и наконец почти совсем прекратились. В продолжение целого месяца я видела госпожу де Сент-Эрмьер не больше двух или трех раз, и она отнюдь не жаловалась на это, не стремилась к встречам со мной, но и не избегала их, принимала меня с безразличным и рассеянным видом, но всегда безупречно вежливо; по всей видимости, мое присутствие не было ей противно, но и не доставляло никакого удовольствия.
Так прошло месяцев пять, как вдруг однажды ко мне явился лакей госпожи де Сент-Эрмьер с приглашением пожаловать к ней на обед. Я приняла приглашение, хотя немного удивилась. Удивление мое еще возросло, когда эта дама, увидя меня, опять заговорила со мной тем ласковым и предупредительным тоном, о каком в последнее время мне пришлось забыть.
Я застала у нее некоего дворянина, ставшего завсегдатаем ее гостиной уже после моей опалы. Я видела его только при двух последних моих визитах в замок; это был господин лет сорока, хилый, болезненный, страдающий астмой и еле живой. Астматик этот, как говорили, не прочь был покутить и повеселиться, но из-за слабого здоровья и необходимости соблюдать строжайший режим ему не оставалось ничего иного, как стать святошей. Вследствие этого лицо его стало тощим, бледным и аскетически-суровым.
И вот этот-то изнуренный, чуть ли не умирающий человек, кстати богатый и холостой, видевший меня всего два раза, успел разглядеть, что я красива и хорошо сложена.
Он знал, что за мною нет приданого, что моя мать после моего отказа уйти в монастырь будет очень рада как-нибудь сбыть меня с рук; все говорили, что, несмотря на мое непостоянство в деле с пострижением, я не перестала быть кроткой и разумной девушкой. И он решил, что сделает доброе дело, женившись на мне, что он окажет мне благодеяние, взяв на себя заботу о моей молодости и красоте и дав им, так сказать, приют под кровом супружества. В этом смысле он и высказался перед госпожой де Сент– Эрмьер.
Она была весьма рада возместить урон, который я нанесла ее престижу, оставшись в миру.
Дом богатого дворянина, думала она, ничуть не хуже монастыря, и, выдав меня замуж, она заслужит в обществе не меньшую славу, чем добившись моего пострижения. Итак, госпожа де Сент-Эрмьер одобрила затею своего знакомого и договорилась с ним сейчас же поставить меня в известность о его предложении, для чего пригласила меня на обед, на котором присутствовал и он.
– Входите, дитя мое, входите,– сказала она, лишь только увидела меня,– дайте я вас поцелую. Я люблю вас по-прежнему, хоть и перестала говорить вам об этом. Но не будем касаться моей сдержанности и причин, вызвавших ее. Надо полагать, господь все устроил к лучшему; то, что вам предлагают сегодня, может заменить понесенную вами утрату, и это меня утешает. Вы все узнаете после обеда. Сядем за стол.
Пока она говорила, я украдкой взглянула на гостя; он сидел, опустив глаза, со смиренным и в то же время загадочным видом человека, имеющего отношение к предмету разговора.
Мы приступили к обеду, он сам передавал мне блюда, пил за мое здоровье – и всем этим давал понять, что имеет на меня какие-то особые виды; то было молчаливое и в высшей степени благопристойное предложение руки и сердца. Все это легко заметить, но трудно объяснить словами. Предчувствие не обмануло меня.
После обеда господин этот вышел в сад.
– Мадемуазель,– обратилась ко мне госпожа де Сент-Эрмьер,– у вас нет приданого; матушка ваша не может дать вам никакого состояния; барон де Серкур (так она назвала своего благочестивого гостя) очень богат. Он человек глубоко верующий и полагает, что не может сделать лучшего употребления своим деньгам, как поделившись ими с девушкой из благородной семьи, добродетельной и достойной, как вы, и обладающей качествами, которым не хватает только хорошего состояния. Он предлагает вам свою руку. Брак должен быть заключен в несколько дней; он даст вам имя и богатство. Остается только сообщить о нем вашей матушке. Решайтесь же; вам раздумывать нельзя, подумайте о своем теперешнем положении и о том, что ждет вас в будущем. Я говорю с вами, как друг, барон де Серкур еще не стар. У него хрупкое здоровье, спора нет, навряд ли он протянет долго,– добавила она, понизив голос,– все в руках божьих, мадемуазель. Если вам суждено потерять супруга, по крайней мере, у вас будет хорошее состояние, чтобы с честью поддерживать его имя и чтить его память; положение молодой и богатой, хоть и печальной вдовы, право же, лучше, чем судьба обездоленной девушки из благородной семьи. Итак, решайтесь. Принимаете вы предложение?
Я ответила не сразу. Несколько мгновений я молчала. Этот человек с лицом кающегося грешника и унылым и томным взглядом, которого мне прочили в мужья, был мне совсем не по душе. Таким он представлялся мне в то время, но рассудок мне говорил другое.
Рожденная в бедности, почти покинутая матерью, я понимала всю безысходность своего положения. Не раз я со страхом думала о том, что меня ждет,– наступила минута, которая могла решить мою судьбу. Если я выйду замуж за барона, конец всем тревогам и страхам за будущее.
Правда, муж этот мне противен, но со временем я привыкну к нему. Ко всему можно привыкнуть, живя в достатке: богатство – великий утешитель.
К тому же должна сознаться, к стыду не только своему, но к стыду сердца человеческого вообще (ведь каждый, кроме своих личных, имеет ещё и черты, общие всем людям), должна сознаться, что среди других мыслей мелькала, правда отдаленно, и мысль о том, что муж этот слаб здоровьем и, как говорила госпожа де Сент-Эрмьер, я могу скоро овдоветь. Мысль эта, повторяю, промелькнула как тень в моем сознании, даже не запечатлевшись в нем, но, безусловно, она тоже повлияла на мое решение.