Текст книги "Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***"
Автор книги: Пьер де Шамбле́н де Мариво́
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)
Госпожа де Миран не сразу ответила мне, но, казалось, она скорее о чем-то задумалась, чем опечалилась, и вдруг, вздохнув тихонько, сказала:
– Ты и огорчила меня, дочка, и все-таки я восхищаюсь тобой. Надо согласиться, несчастье упорно преследует тебя. А нельзя ли как-нибудь устроить без моего вмешательства, чтобы эта белошвейка заявила, будто она и в самом деле ошиблась? Скажи-ка, что ты ей отвечала тогда?
– Ничего, матушка, только плакала, а мадемуазель де Фар все убеждала ее, что она ошиблась и совсем меня не знает.
– Бедная ты девочка! – сказала госпожа де Миран.– А я ведь и в самом деле впервые слышу об этом происшествии: сын не решился мне сказать, но, как ты говоришь, это с его стороны простительно, он, пожалуй, и тебе советовал ничего мне не говорить.
– Увы, матушка,– промолвила я,– ведь он меня любит, это его извиняет. Не далее как сегодня он просил меня молчать.
– Как! Сегодня? – воскликнула она.– Разве он приходил к тебе?
– Нет, сударыня,– возразила я,– он написал мне, но я умоляю вас не говорить ему, что я в этом призналась. Лакей, которого вы вчера послали ко мне, принес мне и от него коротенькое письмо.
И я тут же ей передала письмо. Она его прочла.
– Я не могу осуждать сына,– сказала она.– Но ты удивительная девушка, и Вальвиль прав, что любит тебя. Да,– добавила она, возвращая мне письмо,– если бы люди были рассудительны, не нашлось бы ни одного мужчины, кто бы он ни был, который не позавидовал бы победе Вальвиля над твоим сердцем. Как ничтожна наша гордость по сравнению с твоим поступком! Никогда еще ты не была так достойна согласия, которое я дала сыну на его брак с тобою, и я не отрекаюсь от своего слова, дитя мое, нисколько не отрекаюсь. Чего бы мне это ни стоило, я сдержу обещание; я хочу, чтобы ты жила подле меня; ты будешь моим утешением; ты отвратила меня от всех невест, каких могли бы предложить моему сыну,– нет среди них ни одной, кто окажется для меня терпимой после тебя. Предоставь действовать мне. Если госпожа де Фар,– а она, по правде сказать, мелкая душа и самая легкомысленная особа,– еще ничего не разгласила (хотя этому трудно поверить, зная ее характер), я напишу ей нынче вечером такое письмо, что оно, быть может, удержит ее. В сущности, она, как я уже тебе говорила, не злая, а только вздорная женщина. Потом я поговорю с ней, расскажу всю твою историю; кузина моя очень любопытна, любит, чтобы ей доверяли секреты, я посвящу ее в нашу тайну, и она будет мне за это так благодарна, что первая станет расхваливать меня за все, что я делаю для тебя. А что касается твоего происхождения, она будет превозносить его еще больше, чем я, и уверять всех, что ты, несомненно, принадлежишь к знатному роду. Но допустим даже, что она проболталась,– это не страшно, дочка, против всего найдутся средства; утешься. Одну уловку я уже придумала: нужно лишь укрыть меня от толков. Достаточно того, чтобы я стояла в стороне. А Вальвилю оправданием послужит молодость; какого бы ни были о нем хорошего мнения, он способен всецело предаться власти любви, а твое прелестное личико может далеко завести сердце самого благоразумного мужчины; и если мой сын женится на тебе, и притом станет известно, что я не давала на это согласия, виноватым окажется он, я же буду тут ни при чем. Кроме того, я добрая, это все знают; я, конечно, очень, очень рассержусь, но в конце концов все прощу. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Марианна? – добавила она, улыбаясь.
Вместо ответа я как безумная бросилась к ее руке, которой она случайно обхватила один из прутьев решетки. Я плакала от радости, я вскрикивала от счастья, я предавалась восторгам нежности и признательности, словом, я себя не помнила, не соображала, что говорю:
– Матушка, дорогая моя, обожаемая матушка! Ах, боже мой! Зачем у меня только одно сердце! Да возможно ли, чтобы у кого-нибудь еще было такое сердце, как у вас! Ах, господи, какая душа! – и множество других бессвязных слов.
– Как же ты могла думать, что твоя похвальная искренность обернется против тебя при такой матери, как я, Марианна? – ласково корила меня госпожа де Миран, а я все не могла справиться со своим волнением.
– Ах, сударыня, да разве можно представить себе что-либо подобное вашим чувствам? – ответила я, когда немного успокоилась.– Если б я уже не привыкла к ним, не поверила бы, что это возможно.
– Спрячь-ка хорошенько ту бумагу, что я тебе дала (она говорила о дарственной, которую передала мне). Знаешь, по этой дарственной ты уже можешь получить ренту за первую четверть года, и я тебе принесла эти деньги. Вот они,– добавила она, доставая из кармана сверточек луидоров. Госпожа де Миран заставила меня взять его, хотя я отказывалась и просила, чтобы она держала деньги у себя.
– В ваших руках они будут сохраннее, чем в моих,– говорила я ей.– Да и на что мне деньги? Разве я нуждаюсь в чем-нибудь, будучи при вас? Разве вы допустите, чтобы я в чем-либо испытывала недостаток? Все у меня есть, и даже в изобилии. Да и деньги у меня есть – те, которые вы мне дали не так давно (это было верно), и еще те, что мне достались в наследство от покойной моей воспитательницы, не все вышли.
– Нет, все-таки возьми,– сказала госпожа де Миран,– возьми. Надо тебе приучаться иметь деньги в руках, и это ведь твои собственные деньги.
Тут мы услышали, что отворилась дверь приемной; я спрятала сверточек с луидорами. В приемную вошла настоятельница монастыря.
– Я узнала, что вы здесь,– сказала она госпоже де Миран, вернее, моей дорогой матушке, ибо иным именем я больше не должна ее называть. Разве не относилась она ко мне как мать и, быть может, лучше, чем иная мать относится к родной дочери? – Я узнала, что вы здесь, сударыня,– сказала настоятельница сочувственным тоном (я ей сообщила о смерти господина де Клималя),– и вот пришла, чтобы иметь честь повидаться с вами; нынче я хотела днем послать к вам – я говорила об этом мадемуазель Марианне.
И они повели меж собой серьезный разговор; госпожа де Миран встала.
– Некоторое время я не буду вас навещать, Марианна,– сказала мне она.– Прощайте.
Затем она поклонилась настоятельнице и ушла. Судите сами, какое чудесное спокойствие испытывала я. Чего мне было теперь бояться? Каким образом счастье могло ускользнуть из моих рук? Могли ли быть более ужасные превратности судьбы, нежели те, какие я изведала? И вот я выхожу из них победительницей. Нет, ничто не может с ними сравниться. И раз доброта госпожи де Миран победила такие сильные причины для охлаждения ко мне, я могла теперь бросить вызов судьбе: пусть-ка она попробует повредить мне; с бедами покончено, все они исчерпаны; чего мне, рассуждая здраво, опасаться, кроме смерти милой моей матушки, Вальвиля или моей собственной?
Даже кончина моей матушки, которая, думается (да простится мне это во имя любви), была бы для меня еще более чувствительна, чем смерть Вальвиля, по всей видимости, теперь уже не помешала бы нашему браку. И вот я утопала в волнах блаженства, я говорила себе: «Кончены все мои несчастья! И если первоначальные мои бедствия были чрезмерными, кажется, началось для меня такое же чрезмерное благоденствие. Много я потеряла, но нахожу еще больше; мать, которой я обязана жизнью, быть может, не любила бы меня так нежно, как моя приемная мать, и не оставила бы мне имени лучше того, которое я скоро буду носить».
Госпожа де Миран сдержала слово: десять или двенадцать дней я не видела ее; но почти ежедневно она посылала в монастырь слугу, и я получила также два-три письма от Вальвиля с ее ведома; я не стану передавать их содержание, они были слишком длинными. Сообщу только то, что мне запомнилось из первой записки:
«Вы меня выдали матушке, мадемуазель (я ведь показала его письмо госпоже де Миран), но вы от этого ничего не выиграете: напротив, вместо одной, самое большее двух записок, которые я дерзнул бы вам написать, вы получите три, четыре и даже больше; словом, я буду писать вам, сколько душе угодно,– матушка мне разрешает, уж, пожалуйста, разрешите и вы. Я вас просил не говорить ей ни о наглости этой Дютур, ни о глупом поведении госпожи де Фар, а вы не посчитались с моей просьбой; у вас своевольное сердечко, которому вздумалось показать себя более откровенным и великодушным, чем мое сердце. Причинило ли это мне какой-нибудь вред? Слава богу, никакого, и я вас не боюсь! Если у меня в сердце меньше благородства, чем у вас, зато матушкино сердце не уступит вашему, слышите, мадемуазель? Итак, мы сравняемся. А когда мы с вами поженимся, еще посмотрим, правда ли это, что у вас в сердце больше благородства, чем у меня. А пока что я могу похвастаться, по крайней мере, что у меня больше нежности. Знаете, к чему привели те признания, какие вы сделали матушке? «Вальвиль,– сказала мне она,– моя дочь бесподобная девушка! Ты ей посоветовал держать в секрете то, что произошло у госпожи де Фар, и я не сержусь на тебя за это; но она все мне рассказала, и я, право, опомниться не могу! Я теперь люблю ее еще больше, чем прежде, и, если хочешь знать, она гораздо лучше тебя».
Остальное содержание записки состояло из нежностей, но то, что я привела, было существенным и одно только и запомнилось мне. Будем продолжать. Итак, десять или двенадцать дней ни госпожа де Миран, ни Вальвиль не навещали меня. И вдруг как-то утром, в десятом часу, пришли мне сказать, что меня спрашивает родственница госпожи де Миран,– она ожидает меня в приемной.
Так как мне не сказали, молода или стара посетительница, я вообразила, что приехала мадемуазель де Фар – единственная знакомая мне родственница госпожи де Миран, и я спустилась в приемную, уверенная, что сейчас увижу ее.
Я ошиблась. Вместо мадемуазель де Фар передо мной оказалась долговязая, тощая и плоская, как доска, женщина, у которой на узком длинном лице застыло холодное и сухое выражение; плечи у нее были острые, кисти рук бескровные, костлявые, с бесконечно длинными пальцами. Увидев этот зловещий призрак, я остановилась в недоумении, полагая, что меня вызвали по ошибке и что этому бесплотному, скелетообразному существу хотелось навестить какую-то другую Марианну (она попросила прислать ей в приемную Марианну).
– Сударыня,– сказала я ей,– я не имею чести знать вас. Вы, очевидно, не меня вызывали?
– Прошу извинить,– ответила та,– но для большей уверенности я вам скажу, что Марианна, которую я ищу, молодая девушка, круглая сирота, ибо она не знает ни своих родителей и ни кого-либо из своих родных, ту девушку, которая несколько дней состояла в ученье у хозяйки белошвейной мастерской госпожи Дютур и которую маркиза де Фар на днях возила к себе в загородный дом. За содержание этой девушки в монастырском пансионе платит госпожа де Миран. Так вот, на основании всего того, что сказано мною, мадемуазель, ответьте мне: вы и есть та самая Марианна?
– Да, сударыня,– ответила я.– Я та самая Марианна. С какими бы намерениями вы ни расспрашивали меня, я отпираться не стану,– для этого у меня достаточно искренности и мужества.
– Прекрасный ответ,– сказала посетительница.– Вы очень милы. Жаль только, что вы слишком высоко метите. Прощайте, красавица. Больше мне ничего не надо знать о вас.
И тотчас, без лишних любезностей, она направилась к двери и отворила ее.
Изумленная столь странным поведением, я сперва словно остолбенела, а затем, спохватившись, позвала ее.
– Сударыня,– крикнула я,– сударыня! По какому поводу вы пришли ко мне? Вы действительно родственница госпожи де Миран, как вы заявили здесь?
– Да, прелестное дитя, очень близкая родственница,– ответила эта женщина,– и притом родственница, у которой больше рассудка, чем у нее.
– Я не знаю ваших намерений, сударыня,– заметила я в свою очередь,– но если вы пришли сюда для того, чтобы застигнуть меня врасплох, это нехорошо с вашей стороны.
Она ничего не ответила и стала спускаться по лестнице.
«Что же это значит? – воскликнула я, оставшись одна.– К чему клонила столь странная посетительница? Неужели какая-то новая опасность угрожает мне? Ну будь что будет. А только я ничего не понимаю».
Тут я вернулась в свою комнату, решив уведомить госпожу де Миран об этом новом происшествии; не то чтобы я считала дурным делом скрыть его,– к каким неприятным последствиям могло привести мое молчание? Ни к каким, по моему разумению. Но ничего о нем не сказать – значит обратить его в некую тайну, и сколь бы ни казалась мне эта тайна незначительной, я бы корила себя за нее, она бы камнем лежала у меня на сердце.
Словом, я была бы недовольна собой. «Так что же,– заметите вы,– почему бы вам и не рассказать все откровенно? Вы ведь ничем не рисковали при этом; у вас уже, вероятно, выработалась привычка ничего не скрывать от госпожи де Миран – ведь от этого у вас все складывалось лучше, и она всегда вознаграждала вас за вашу откровенность».
Как бы то ни было, я написала госпоже де Миран. Во вторник, в таком-то часу, говорила я ей, меня навестила какая-то дама, совершенно мне незнакомая, назвавшаяся вашей родственницей и имеющая такую-то и такую-то наружность; хорошо удостоверившись, что я именно та Марианна, которую она желала увидеть, она сказала мне то-то и то-то (и я привела собственные слова посетительницы о том, что я весьма мила, но жаль, что мечу слишком высоко); а затем, добавляла я, она без всяких объяснений ушла.
«По тому портрету, который ты мне нарисовала, я догадываюсь, кто такая эта дама,– ответила мне в коротенькой записке госпожа де Миран.– Завтра днем я буду у тебя и назову ее имя. Будь спокойна».
И я действительно успокоилась. Но ненадолго.
На следующее утро, между десятью и одиннадцатью часами, в мою комнату пришла послушница и передала мне от имени настоятельницы, что за мной приехала в карете горничная госпожи де Миран и я должна поскорее одеться.
Я поверила (ведь это было так правдоподобно!) и стала одеваться. С туалетом своим я покончила быстро, через четверть часа уже была готова и вышла во двор.
Горничная, о которой шла речь, прогуливалась там и, когда мне отперли, подошла к двери. Передо мной оказалась довольно статная женщина, одетая так, как и полагается одеваться служанкам, и державшая себя сообразно своему положению; словом, настоящая горничная, весьма к тому же почтительная.
Как я могла бы усомниться, что она прислана госпожой де Миран? Вот и карета, в которой она приехала,– карета, принадлежащая моей матушке; она немножко отличается от хорошо мне знакомой кареты, в которой я всегда ездила, но ведь у матушки может быть несколько карет.
– Мадемуазель,– сказала мне горничная,– я приехала за вами. Госпожа де Миран ждет вас.
– Может быть, она собирается куда-нибудь на званый обед и хочет взять меня с собой? Но ведь еще очень рано.
– Нет, она как будто никуда не собиралась ехать. Кажется, она только желает провести с вами день,– сказала горничная, замявшись, словно не знала, что ответить. Но ее замешательство было столь кратким, что я обратила на него внимание, когда уже было поздно.
– Ну что же, мадемуазель, поедемте,– сказала я, и мы тотчас сели в карету. Я заметила, однако, что кучер мне не знаком и нет ни одного лакея.
Горничная сперва села напротив меня, но едва мы выехали с монастырского двора, она сказала: «Мне тут очень неудобно, разрешите, я сяду рядом с вами».
Я ничего не ответила, но нашла, что это с ее стороны большая фамильярность. Я слышала, что так не принято делать. «Почему,– думала я про себя,– эта женщина так бесцеремонно держит себя со мной, хотя считается, что я по положению гораздо выше ее, она должна смотреть на меня как на приятельницу ее хозяйки. Я уверена, что госпоже де Миран это не понравилось бы».
А после такого размышления мне пришло на ум другое – я заметила, что ливрея на кучере иная, чем у слуг моей матушки, и тотчас мне вспомнилось вчерашнее странное посещение, которым меня почтила родственница госпожи де Миран: все эти обстоятельства немного встревожили меня.
– Откуда взялся этот кучер? – спросила я.– Я никогда не видела его у вашей госпожи, мадемуазель.
– Да это и не ее кучер,– ответила мне горничная,– дама, приехавшая навестить госпожу де Миран, любезно ей предоставила своего кучера, чтобы он отвез меня в монастырь.
Тем временем мы ехали и ехали. Я все не видела знакомой улицы, где жили госпожа де Миран, а также и Дютур.
Вспомните, что я хорошо знала дорогу от бельевой лавки до моего монастыря, ведь этим путем я отправилась в монастырь со своими пожитками, наняв для них носильщика, но теперь я не видела ни одной из тех улиц, которые пересекала тогда.
Беспокойство мое усилилось, даже сердце у меня забилось. Однако ж я и виду не показывала, тем более что обвиняла себя в смешном недоверии.
– Скоро мы приедем? – спросила я у своей спутницы.– Какой дорогой везет нас кучер?
– Самой короткой. Мы сейчас доедем,– ответила она.
Я озиралась, всматривалась, но напрасно – знакомой улицы, где жили Дютур и матушка, все не было. И вдруг, к ужасу моему, карета въехала в широкие ворота какого-то монастыря.
– Ах, боже мой! – воскликнула я.– Куда вы меня везете? Госпожа де Миран вовсе не здесь живет! Вы, как видно, обманываете меня.
И тотчас же я услышала, как захлопнулись ворота и карета остановилась посреди двора.
Моя провожатая не промолвила ни слова; я вся похолодела и уже не сомневалась, что меня заманили в ловушку.
– Негодная! – сказала я этой женщине.– Где я? Что вы задумали?
– Не поднимайте шуму,– ответила она.– Ничего страшного не случилось. Как видите, я привезла вас в хорошее место. Кстати сказать, мадемуазель Марианна, вы здесь очутились по распоряжению высоких властей; вас могли бы взять более скандальным способом, но сочли уместным действовать мягче; меня нарочно послали, чтобы вас обмануть, что я и сделала.
Пока она говорила это, отворилась калитка во внутренней монастырской ограде, и появились две-три монахини, которые с приветливой улыбкой ждали, чтобы я вылезла из кареты и вошла в монастырь.
– Пожалуйте, прелестное дитя, пожалуйте! – восклицали они.– Не тревожьтесь, вам не будет плохо у нас.
Сестра привратница подошла к карете, где я сидела, понурив голову и проливая потоки слез.
– Ну что ж, мадемуазель, выходите, пожалуйста,– сказала привратница, подавая мне руку.– Помогите ей,– добавила она, обращаясь к женщине, которая привезла меня. И я наконец сошла с подножки еле живая.
Пришлось почти нести меня на руках; бледная, ошеломленная, совсем без сил, я была передана монахиням, а те в свою очередь принесли меня в довольно хорошо обставленную комнату и усадили в кресло, стоявшее у стола.
Я сидела молча, вся в слезах и слабость моя граничила с обморочным состоянием. Глаза мои сомкнулись, монахини заволновались, умоляли меня не падать духом, я им отвечала только рыданиями и вздохами.
Наконец я подняла голову и бросила на них испуганный взгляд. Тогда одна из монахинь взяла меня за руку и, ласково сжимая ее, сказала:
– Полноте, мадемуазель, успокойтесь, придите в себя. Не надо тревожиться. Не такое уж большое несчастье, что вас привезли сюда. Мы не знаем, что у вас за горе, но зачем так печалиться? Ведь не на смерть вас осудили. Если вы останетесь в нашей общине, вы, быть может, найдете здесь больше приятности и утешения, чем думаете. Бог всему владыка. Вы еще, может быть, скоро вознесете ему благодарность за все то, что ныне кажется вам столь горестным. Потерпите, дочь моя, может, бог милость вам посылает. Просим вас, успокойтесь. Или вы не христианка? Каковы бы ни были ваши несчастья, нельзя впадать в отчаяние – ведь это великий грех! Ох, господи боже, да разве случается с нами в земной нашей юдоли что-либо такое, за что мы имели бы право роптать на бога? К чему ваши стенания и слезы? Будьте уверены, что вам нечего бояться каких-либо злых умыслов против вас. Перед вашим приездом нам говорили о вас столько хорошего! Вас очень хвалили, называли разумной девушкой, так покажите же, что нам сказали правду. Судя по вашему личику, вы должны быть очень сообразительны; вы нам всем до единой сразу полюбились, уверяю вас; все мы, как увидели вас, тотчас почувствовали к вам расположение, и если бы мать настоятельница по нездоровью своему не была еще в постели, то она сама бы вышла вам навстречу, так ей не терпится взглянуть на вас. Не опровергайте же доброго мнения, какое о вас сложилось, какое вы и сами нам внушили. Мы неповинны в том огорчении, которое вам причинили; нам велели принять вас, и мы вас приняли с любовью, мы очарованы вами.
– Увы, матушка! – ответила я со вздохом.– Я вас ни в чем не виню. Тысячу раз благодарю вас и других сестер за доброе ваше мнение обо мне.
Немногие эти слова я произнесла с жалостным и умилительным видом; иной раз в минуту скорби человек говорит с глубоко трогательным выражением; а к тому же я была так молода и вызывала поэтому такое глубокое сочувствие, что, мне кажется, добросердечные монахини даже плакали, глядя на меня.
– А ведь она, наверное, еще не обедала,– сказала одна из них.– Надо ей чего-нибудь принести.
– Право, не нужно,– возразила я.– Благодарю вас, мне совсем не хочется есть.
Но на общем совете было решено, что я должна поесть хотя бы супу; пошли за супом, принесли весь монашеский обед, на десерт подали мне довольно аппетитные фрукты.
Сперва я от всего отказывалась; но монахини так настойчиво угощали, а в ласковом обращении инокинь всегда кроется такая убедительность, что я волей-неволей попробовала супу, отведала и всего остального и выпила вина, разбавленного водой, хотя все время отказывалась и говорила: «Я не в силах».
Ну вот, наконец я и разделалась с обедом; вот я хоть и не утешилась, но все же немного успокоилась. Я столько плакала, что слезы у меня иссякли; я подкрепилась пищей, меня обласкали, и постепенно то отчаяние, которому я предавалась, смягчилось; бурное горе сменилось печалью; я больше не плакала. Я задумалась.
«Откуда исходит удар, поразивший меня? – говорила я себе.– Что подумает об этом госпожа де Миран? Что она предпримет? Уж не та ли ее зловещая родственница, что приходила ко мне в монастырь, виновница случившегося? Но как же она все это подстроила? Не входила ли в заговор и госпожа де Фар? Что тут замыслили? Неужели матушка ничем не поможет мне? Откроет ли она, где я нахожусь? Может ли Вальвиль смириться с нашей разлукой? Уж не завербуют ли и его самого? Не уговорят ли его отказаться от меня? Как поведет себя госпожа де Миран? Не согласится ни на какие уступки или же не устоит перед всяческими наговорами против меня? Оба они больше меня не увидят. Говорят, в это дело вмешались власти; моя история станет всем известна. Ах, боже мой! Не будет у меня больше Вальвиля, а может быть, и дорогой моей матушки».
Так разговаривала я сама с собой; монахини, встретившие меня, ушли: колокол призвал их в церковь. Со мною осталась только послушница, которая читала про себя молитвы, перебирая четки, пока я занята была печальными размышлениями, смягчая их иногда более утешительными мыслями.
«Матушка так любит меня, у нее такое доброе сердце, до сих пор она была такой стойкой, я получила столько доказательств ее твердости,– возможно ли, чтоб она вдруг изменилась? Ведь она что сказала при последнем нашем свидании? «Я хочу кончить свою жизнь подле тебя, дочь моя». А у Вальвиля столько порядочности, у него такая нежная, такая благородная душа!.. Ах, господи, какое горе! К чему все это приведет?» Так кончались все мои рассуждения, да и что иное могло мне прийти на ум.
В ответ на мои тяжкие вздохи доброжелательная послушница, продолжая перебирать свои четки, иногда молча покачивала головой с грустным видом, какой бывает у людей, когда они жалеют нас и хотят выразить нам сочувствие.
Порой она прерывала свои молитвы и говорила: «Господи Иисусе, смилуйся над нами! Да поможет вам бог, да ниспошлет он вам утешение!»
Вернулись мои монахини.
– Ну как? – заговорили они.– Успокоились немножко? Кстати, вы еще не видели наш сад, он очень красив. Мать настоятельница велела нам повести вас туда. Пойдемте прогуляемся по саду – прогулка отвлекает от печальных мыслей, радует сердце. У нас прекраснейшие аллеи. Мы погуляем, а потом пойдем к настоятельнице, она уже встала.
– Как вам будет угодно,– ответила я и отправилась с монахинями.
Около часу мы прогуливались, а затем пошли в покои настоятельницы, но монахини побыли там всего одну минутку – одна за другой они незаметно исчезли.
Настоятельницей монастыря была пожилая женщина знатного рода, и, наверное, в молодости она славилась красотой. Мне еще никогда не приходилось видеть, чтобы в человеческом лице отражалось столько безмятежного спокойствия и важности, как в ее чертах. О таких лицах, как у нее, хочется скорее сказать «старинные», чем «старые»; время как будто щадит их, не откладывает на них тяжелого отпечатка, а лишь скользнет по ним, оставив за собою легкие и такие милые морщинки. Ко всему этому добавьте выражение, исполненное достоинства и монашеской сдержанности, и тогда вы сможете представить себе настоятельницу, о которой идет речь, женщину высокого роста и одетую чрезвычайно опрятно. Ведь даже ее облачение, весьма простое, отличалось изяществом, ложилось четкими, аккуратными складками и производило приятное впечатление, как символ внутренней чистоты, мира, душевной удовлетворенности и разумных мыслей этой женщины.
Лишь только мы остались одни, настоятельница сказала мне:
– Присядьте, пожалуйста, мадемуазель.
Я села на стул.
– Мне говорили,– добавила она,– что с первого же взгляда все чувствуют к вам расположение. Да и невозможно, чтоб при такой кротости вашего облика вы не были рассудительной девицей. Все мои монахини в восторге от вас. Скажите, как вы здесь чувствуете себя?
– Увы, сударыня,– ответила я,– я бы чувствовала себя очень хорошо, будь я здесь по своей воле. Но пока еще я только глубоко удивлена, что очутилась здесь, и никак не могу понять, почему меня сюда привезли.
– Да неужели вы не догадываетесь, каковы были на это основания? – возразила настоятельница.– Вы не подозреваете, что тут за причина?
– Нет, сударыня,– ответила я.– Я никому не сделала зла, никого не оскорбила.
– Ну, хорошо, я вам сейчас скажу, в чем тут дело,– сказала настоятельница,– по крайней мере, то, что мне сообщили, возложив на меня обязанность лично передать вам это. В большом свете есть молодой человек, весьма видного положения, весьма богатый и весьма знатный, и этот человек хочет на вас жениться; вся его родня встревожилась и, чтобы помешать такому браку, сочла своим долгом убрать вас с глаз этого юноши. Никто не сомневается, что вы девица весьма благоразумная и весьма добродетельная, в этом отношении вам воздают должное, и нападение идет не с этой стороны; вся беда в том, что никому не известно ваше происхождение, а какое это несчастье, вы знаете. Дочь моя, против вас восстали могущественные родственники вашего нареченного, и они не допустят столь неравного брака. Если бы дело шло только о достоинствах невесты, вы могли бы надеяться, что подойдете больше, чем какая-либо другая девица; но ведь в свете не довольствуются добродетелями. Как бы ни заслуживали вы уважения, все равно светские люди постыдились бы войти с вами в родство; ваши добрые качества не послужили бы оправданием и для вашего мужа; ему никогда не простили бы женитьбу на безродной, он погубил бы себя во мнении общества. Очень досадно, что люди придерживаются таких мыслей, но, в сущности, они тут не так уж виноваты; различие в общественном положении необходимо в жизни, а оно перестало бы существовать, исчез бы всякий порядок, если бы дозволялись такие неравные, можно сказать, такие чудовищные брачные союзы, каким было бы ваше замужество, дочь моя. Подумайте, в каком положении вы, по воле божьей, очутились со дней вашего детства, вспомните все его обстоятельства; подумайте, кто вы такая и кто тот человек, который хочет на вас жениться; поставьте себя на место его родни. Прошу вас, поразмыслите обо всем этом.
– Ах, сударыня, сударыня, а я прошу вас пощадить меня,– сказала я с той наивной смелостью, которая нисходит иногда на человека в минуты великой скорби.– Уверяю вас, что мне уже нечего и задумываться над такими вещами, я все понимаю. Больше не нужно унижать меня. Я слишком хорошо знаю, кто я такая, я этого ни от кого не скрывала,– можно справиться, правду ли я говорю. Я открыла это всем, с кем меня сталкивал случай; говорила об этом господину де Вальвилю,– ведь он тот самый человек, о котором вы ведете речь; я говорила об этом его матери, госпоже де Миран: я им рассказала о всех бедствиях моей жизни с глубочайшей откровенностью, которая могла их оттолкнуть от меня, описала все без малейших прикрас; им все известно, сударыня: и несчастья, постигшие меня с колыбели, несчастья, из-за которых я стала безродной, и сострадание незнакомцев, нашедших меня на дороге, где были простерты мертвые тела моих убитых родителей; сострадание чужих людей, взявших меня к себе и воспитавших меня в деревне; а затем бедность моя после их смерти; моя заброшенность и одиночество; я рассказала о помощи, оказанной мне знатным человеком, который тоже вскоре умер; о помощи или, вернее, милостыне, которую он мне подал,– так я говорила, чтобы еще больше унизить себя, лучше обрисовать свою нищету, чтобы господин де Вальвиль устыдился своей любви ко мне. Чего еще от меня хотят? Я ведь нисколько себя не щадила, и, может быть, даже сказала больше, чем было, боясь, как бы они не обманулись; пожалуй, никто на свете не был бы так жесток ко мне, как я сама, и я не понимаю, как это после всех моих признаний госпожа де Миран и господин де Вальвиль не покинули меня. Я хотела отпугнуть их, и пусть кто-нибудь представит в своем воображении особу более жалкую, чем я себя рисовала; так что в этом отношении никто не может меня упрекнуть. Кто сможет ставить мое положение так низко, как я это делаю? Говорить лишний раз о моем ничтожестве,– значит, обижать и без того уже обиженную девушку, столь достойную жалости столь несчастную, что вам, сударыня, монахине, даже настоятельнице монастыря, остается лишь одно: почувствовать сострадание ко мне. Не будьте на стороне людей, преследующих меня, вменяющих мне в преступление любовь, которую питает ко мне господин де Вальвиль и от которой я не могу его исцелить, ибо она возникла у него по воле божьей, а не благодаря моему желанию и кокетству. Если люди столь тщеславны, то уж не такой особе, как вы, благочестивой и милосердной, одобрять их суетную гордость, и если правда, что у меня есть много хороших качеств,– нему я не смею верить,– вы должны считать, что больше ничего от меня и не надо требовать. Господин де Вальвиль, человек светский, иных достоинств от меня не требовал и вполне ими удовлетворялся. Госпожа де Миран, всеми любимая и уважаемая дама, которая должна заботиться о своем звании не меньше, чем мои гонители, и которая не меньше их не хотела бы навлечь на себя позор, осталась довольна такой снохой, хотя я всячески старалась разочаровать ее во мне. Она все знает, однако ж и мать и сын думают одинаково. Что ж, моим недругам угодно, чтобы я противилась своим любимым и отвергла то, что они мне предлагают, тогда как я и сама отдала им все свое сердце и дорожу не богатством их, не высоким положением, а только их нежностью ко мне? Да разве они не господа своих поступков? Разве они не понимают, что делают? Разве я обманула их? Разве не знаю я, что они оказывают мне слишком много чести? Ничего нового вы не можете сказать мне, так, ради бога, не будем больше об этом говорить. Я ниже всех по своему происхождению, мне это известно,– и достаточно. Будьте добры сказать мне теперь, что за люди насильно поместили меня сюда и что они собираются со мною делать.