355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер де Шамбле́н де Мариво́ » Жизнь Марианны, или Приключения графини де *** » Текст книги (страница 14)
Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:36

Текст книги "Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***"


Автор книги: Пьер де Шамбле́н де Мариво́



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)

Я гадала – поклонится мне он или нет, он не поклонился, и я последовала его примеру, из гордости, из осторожности и, пожалуй даже, из своеобразной жалости к нему,– все эти чувства смешались в моей душе.

Я заметила что госпожа де Миран наблюдает за ним и, несомненно, догадывается, в какое смятение его привела встреча со мной при Вальвиле, которого он, к счастью для себя, еще считал единственным, кто знает о его подлости. Началась служба; священник произнес весьма красивую проповедь: я не говорю «хорошую»: блистая суетным красноречием, он проповедовал о суетности дел мирских; но ведь пороком тщеславия страдают многие проповедники: они проповедуют не столько ради нашего поучения, сколько стремясь потешить свое самолюбие; таким образом, почти всегда у нас с церковной кафедры о добродетели проповедует порок.

Лишь только обряд пострижения кончился, госпожа де Миран попросила, чтобы меня вызвали в приемную, и пришла туда перед отъездом; с нею был только ее сын. Господин де Клималь отправился восвояси.

– Здравствуй, Марианна,– сказала мне госпожа де Миран,– Остальная компания ждет меня внизу, за исключением моего брата – он уже ушел. Я поднялась к тебе только на минутку, чтобы сказать несколько слов. Вот этот молодой кавалер по-прежнему влюблен в тебя, не дает мне покоя, все стоит передо мной на коленях и умоляет, чтобы я дала согласие на его намерения; уверяет, что если я буду противиться, то сделаю его несчастным, что это непреодолимая сердечная склонность, что ему судьбой предназначено любить тебя и принадлежать тебе. Я сдаюсь, в глубине души я не могу порицать его выбор; ты достойна уважения, а этого вполне достаточно для человека, который любит тебя и имеет состояние. Итак, дети мои, любите друг друга, я вам это позволяю. Не всякая мать так поступила бы. Согласно правилам света, сын мой совершает безумство, а я безрассудная женщина, раз допускаю это, но ведь он говорит, что тут дело идет о спокойствии всей его жизни, и сердце мое не в силах устоять перед таким доводом. Я полагаю, что Вальвиль не нарушает истинных законов чести, а только идет против установленных обычаев, что он причиняет ущерб лишь своему состоянию, но ведь он может обойтись и без погони за приданым. Он уверяет, что не может жить без тебя; я признаю все достоинства, которые он находит в тебе; итак, обиженными окажутся только люди и их обычаи, а бог и разум не будут в обиде. Так пусть же Вальвиль идет своим путем, и пусть никто не вмешивается в его дела. Ты, сын мой, принадлежишь к знатной семье, семьи Марианны никто не знает; гордость и корысть не желают, чтобы ты женился на ней; ты их не слушаешь, ты веришь только своей любви. А я не так уж горда, не так уж корыстна, чтоб остаться неумолимой; я полагаюсь на свою доброту. Я вынуждена согласиться, ибо боюсь сделать тебя несчастным: тогда мне пришлось бы стать твоим тираном, а я думаю, что лучше мне быть твоей матерью. Я прошу небо благословить побуждения, по которым я уступаю тебе; но, что бы ни случилось, я предпочитаю укорять себя за снисходительность, чем за непреклонность, которая не принесет тебе пользы и, возможно, привела бы к печальным последствиям.

В ответ на эти речи Вальвиль, плача от радости и благодарности, кинулся к ногам матери и обнял ее колена. А я была так растрогана, так взволнована, так потрясена, что не могла произнести ни слова; руки у меня дрожали, и все свои чувства я выражала лишь короткими и частыми вздохами.

– Ты ничего не отвечаешь, Марианна,– сказала моя благодетельница,– я понимаю твое молчание, я и сама взволнована и разделяю ту радость, какую вы оба испытываете. Небо могло послать мне сноху, более угодную свету, но не более любезную моему сердцу.

И вдруг я воскликнула в порыве восторга:

– Ах, матушка! Я умираю, я себя не помню от нежной признательности к вам!

И тут я умолкла, ибо слезы не давали мне говорить: я упала на колени и, просунув, сколько можно было, руку сквозь решетку, схватила руку госпожи де Миран, которую она протянула мне, а Вальвиль, вне себя от радости, бросился к нам и принялся поочередно целовать то руку матери, то мою.

– Послушайте, дети мои,– сказала госпожа де Миран, полюбовавшись некоторое время радостью своего сына,– в нашем положении нам надо проявить хоть сколько-нибудь осторожности; вы, дочь моя, должны находиться пока в монастыре, я запрещаю Вальвилю навещать вас без меня: ведь вы рассказали свою историю настоятельнице, она может догадаться, что мой сын любит вас и что я, может быть, согласна с его выбором; она станет рассуждать об этом со своими монахинями, а они все разнесут другим. Я хочу избегнуть этого. И даже неудобно, чтобы ты долго прожила тут, Марианна; я оставлю тебя в этой общине недели на три, самое большее – на месяц, а тем временем подыщу для тебя другой монастырь, где ничего не будут знать о печальных обстоятельствах твоей жизни; я сама помещу тебя туда, но не под своим именем, и ты побудешь там, пока я не приму некоторые меры и решу, как мне себя вести: ведь надо подготовить умы к вашему браку с Вальвилем и добиться, чтобы этот союз не вызывал удивления. Терпением и ловкостью можно всего добиться, особенно когда доверишься такой матери, как я.

Вальвиль опять принялся было благодарить, а я изъявлять свою почтительную нежность, но госпожа Миран уже поднялась со стула.

– Ты же знаешь, что меня ждут,– сказала она сыну.– Постарайся скрыть свою радость, можешь мне ее не показывать, я и так ее вижу. Пойдем.

– Матушка,– промолвил Вальвиль,– Марианна останется здесь еще месяц. Вы запрещаете мне видеться с нею без вас; но когда вы будете навещать ее, можно мне иной раз сопровождать вас?

– Да, да,– ответила госпожа де Миран,– но только раза два, не больше. А теперь пойдем, ради бога! Предоставь мне руководить тобою. Тут возникнет затруднение, о котором я не подумала: ведь мой брат знает Марианну, знает, кто она такая, и, может быть, нам придется поженить вас тайком. Ты, Вальвиль, наследник своего дяди, и это надо, друг мой, принять во внимание. Правда, после приключения Клималя с Марианной нам можно надеяться привлечь его на свою сторону, образумить его; и мы посоветуемся, как нам действовать; он меня любит, питает ко мне некоторое доверие, я этим воспользуюсь, и все может уладиться. До свидания, дочь моя.

И госпожа де Миран поспешила к двери, оставив меня в столь блаженном состоянии, что мне не под силу передать его словами.

Я уже писала вам, что от сильного волнения мне до этого не спалось три или четыре ночи, а теперь считайте, что я провела по меньшей мере еще столько же бессонных ночей. Ничто так не отгоняет сон, как чрезмерная радость или ожидание великого счастья, а раз это так, то где уж мне было спать?

Вообразите себе, что делалось со мной, когда я думала о том, что выйду замуж за Вальвиля, и как трепетала моя душа и могло ли при этих восторгах стихнуть волнение в моей крови.

Два первых дня я ходила как зачарованная, а затем к чувству счастья прибавилось нетерпение. Да, я выйду за Вальвиля, госпожа де Миран обещала соединить нас; но когда совершится это событие? Я пробуду здесь еще месяц; а потом меня должны поместить в другой монастырь, чтобы принять меры к браку Вальвиля со мной. А много ли времени потребуют эти меры, или все пойдет быстро? Ничего не известно. Никакой срок не назначен; чувства могут измениться! Подобные мысли подтачивали наполнявшее меня чувство удовлетворенности, из-за них я страдала почти так же, как от настоящего горя; мне хотелось сразу же перенестись в тот день, когда состоится свадьба.

Наконец эти волнения, столь же приятные, как и тягостные, стихли: душа ко всему привыкает, чувствительность ее притупляется, и я свыклась со своими надеждами и со своими тревогами.

Итак, я успокоилась; пять или шесть дней я не видела ни матери, ни сына, и вдруг в одно прекрасное утро мне принесли записку от госпожи де Миран, в которой она Сообщала, что в час дня заедет за мной вместе с сыном и повезет на обед к госпоже Дорсен; записка кончалась следующими словами:

«Главное, никакой небрежности в туалете, слышишь? Я хочу, чтобы ты была нарядная».

«Охотно исполню ваше желание»,– подумала я про себя, читая записку; я и так, когда еще не получала распоряжения, намеревалась принарядиться, а после этой записки я дала волю своему тщеславию – ведь мое кокетство оправдывалось послушанием.

Когда я говорю «кокетство» – то ведь, одеваясь более тщательно, чем обычно, женщина всегда вкладывает в это некоторое кокетство,– вот что я имею в виду, ибо в своих нарядах я никогда не выходила из рамок приличия; я всегда так поступала из чувства порядочности, природного благоразумия и из самолюбия. Да, из самолюбия.

Я утверждаю, что женщина, которая своим нарядом оскорбляет стыдливость, теряет все свое очарование: на нее смотрят только сквозь призму грубых приемов, к которым она прибегает, желая пленять мужчин; ей закрыт путь к их сердцам, она уже не может льстить себя надеждой понравиться, она просто развращает; она привлекает поклонников не как прелестная женщина, а как распутница, и тем самым может почти сравняться с какой-нибудь дурнушкой, готовой пойти на все ради успеха у мужчин. Если девушка держит себя разумно и скромно, меньше кавалеров станет увиваться около нее: «Ах, я люблю вас!» Зато, быть может, найдутся многие, которые сказали бы ей эти слова, если бы осмелились; стало быть, она меньше слышит объяснений в любви, но не меньше имеет поклонников; так что она выигрывает в смысле уважения и ничего не теряет в смысле любви.

Я и не заметила, как сорвалось с моего пера это рассуждение; к счастью, оно краткое и, надеюсь, не будет для вас докучным. Продолжим повествование.

Пробило одиннадцать часов; пора одеваться, и я постараюсь одеться как можно лучше, раз это угодно госпоже де Миран, а раз ей так угодно – это хороший знак, это показывает, что она не изменила своего решения отдать мне сердце Вальвиля. Будь у нее колебания, она бы не стала подвергать сына опасностям моих приманок, не правда ли?

Вот какие мысли приходили мне, пока я одевалась; они доставляли мне удовольствие, а от этого увеличилась и моя миловидность: цвет лица стал свежее, а глаза более живыми.

Наконец я готова, скоро пробьет час; я жду госпожу де Миран и, чтобы рассеять скуку ожидания, время от времени подхожу к зеркалу, смотрюсь в него, поправляю прическу, хотя она и без того мне очень к лицу,– но раз уж поднимаешь руку к волосам, надо же их пригладить.

Открывается дверь, мне сообщают, что госпожа де Миран приехала, и я отправляюсь. Ее сын ждет меня у монастырских ворот и, подав мне руку, ведет меня к карете, в которой сидит моя благодетельница.

Я еще не сказала, что, когда я спускалась по лестнице, встречавшиеся мне послушницы очень удивлялись, видя меня такой хорошенькой. «Господи Иисусе! Душенька, да какая же вы красавица!» – восклицали они с наивной простотой, которой можно было поверить.

Я видела, что и Вальвилю хотелось провозгласить то же самое. Однако он сдержался: рядом была сестра привратница, и он выразил свое восхищение лишь пожатием руки, а я ответила быстрым взглядом, который стал еще нежнее, оттого что был робким.

– Господин де Клималь не совсем здоров,– сказал мне Вальвиль дорогой,– у него уже третий день лихорадка.

– Очень жаль,– ответила я,– я совсем не хочу ему зла. Будем надеяться, что ничего серьезного у него нет.

Тут мы подошли к карете.

– Ну, скорее садитесь, Марианна. Надо спешить, а то опоздаем,– сказала моя благодетельница, и, когда я заняла свое место, она добавила: – Ты очень мила сегодня. Очень мила!

– Да,– с улыбкой согласился Вальвиль.– При ее красоте и стройности она всех затмит.

– Послушай, Марианна,– промолвила госпожа де Миран.– Как ты уже знаешь, мы едем на обед к госпоже Дорсен. Там будут гости, и мы с ней условились, что я тебя представлю как дочь одной из самых близких моих подруг, которая жила в провинции и там умерла, а перед смертью поручила тебя моим заботам. Запомни мои слова. Да ведь то, что я скажу посторонним, будет почти что правдой: я любила бы твою мать, если бы знала ее; я смотрю на нее, как на подругу, которую потеряла; стало быть, я никого не обману.

– Увы, сударыня,– ответила я, крайне растроганная,– ваша доброта ко мне все возрастает с того дня, как я имела счастье узнать вас; я так благодарна вам за те слова, которые вы сейчас сказали,– ведь каждое из них полно доброты.

– Вы правы,– сказал Вальвиль,– в целом свете не найдешь матери, похожей на нашу. Нельзя и выразить, как я люблю ее.

– Да,– промолвила она шутливо.– Я верю, что ты меня очень любишь. Но ты и льстишь мне немножко. Послушай, дочь моя, сейчас я введу тебя в самое избранное общество, лучше которого я не знаю. Ты увидишь там людей чрезвычайно здравомыслящих, очень умных. Я не стану тебе ничего предписывать; у тебя нет никакой привычки к свету, но это нисколько не повредит тебе в их глазах,– от этого они не менее здраво будут судить о тебе, и я не могла бы ввести тебя ни в одно общество, где твое неведение этикета было бы столь же защищено от критики, как здесь. Эти люди находят смешным лишь то, что действительно является смешным. Поэтому ничего не бойся, я надеюсь, ты им понравишься.

Тут мы приехали и вошли в гостиную госпожи Дорсен; у нее было трое-четверо гостей.

– Ах! Наконец-то вы привезли ее ко мне! – сказала она госпоже де Миран, увидев меня.– Идите сюда, мадемуазель, идите сюда! Я хочу вас поцеловать. А после этого мы сейчас же сядем за стол – мы ждали только вас.

Подали обед. При всей моей неопытности и незнании правил света, о котором говорила госпожа де Миран, я обладала врожденным вкусом и, право, хорошо почувствовала, что за люди мои сотрапезники. Однако ж я поняла, что от других они отличаются не только своим остроумием Конечно, остроумия у них было больше, чем у обычных людей, и притом самого блестящего, но все их остроты стоили им так мало усилий, так мало тешили их самолюбие, вся их беседа шла так легко и ровно, что я могла бы вообразить, будто они говорят самые обыденные вещи. Казалось, они совсем не стараются придать тонкости своим словам, сама тонкость их ума порождает такие реплики, а они и не замечают, что их разговор не похож на обычную болтовню; у них ум был устроен лучше, чем у других, потому и речи этих собеседников были интереснее, чем слышишь обычно в гостиных, притом без всякого их старания, я бы охотно сказала – без всякой вины; ведь иной раз остроумных людей обвиняют в желании порисоваться. О, здесь об этом никто и не думал, и не будь у меня от природы немного вкуса, немного чутья, я могла бы ошибиться и ничего бы не заметила.

Наконец, самый тон их беседы, удивительный тон, такой изысканный и вместе с тем простой, поразил меня.

Все, что они говорили, было верно, прилично и не выходило за рамки мягкого, легкого и веселого общения. Я рисовала себе в воображении светское общество совсем иным (и не так уж в этом заблуждалась); мне представлялось, что в нем полным-полно мелких, поверхностных правил и мелких вежливых уловок, важных и внушительных пустяков, которым трудно научиться, но которые надо усвоить под страхом прослыть смешной, хотя смешны-то сами эти пустяки. Тут все оказалось не так – ничего похожего на то, что я воображала, ничего такого, что должно было сковать мой ум и выражение моего лица, что внушало бы мне страх говорить,– наоборот, все побуждало меня быть смелее, освоиться с моими сотрапезниками и держаться с ними запросто; я даже заметила у них одну очень удобную для меня черту: своим благожелательным умом они восполняли туманные и неловкие обороты в моих репликах. То, что я выражала весьма неискусно, они довершали, высказывали эту мысль за меня, сами того не замечая, а всю честь находки приписывали мне.

Словом, я чувствовала себя с ними непринужденно; и я, воображавшая, что в учтивости светских людей кроется много тайн, и смотревшая на нее, как на трудную науку, совершенно мне неизвестную и по самой сути своей для меня непостижимую, я, к великому своему удивлению, увидела, что в обращении моих новых знакомых нет ничего особенного, ничего чуждого мне, а только нечто сближающее, любезное и приятное.

Мне казалось, что подобная учтивость должна быть свойственна каждому порядочному человеку и каждый понятливый ум может научиться ей, лишь только увидит ее образец.

Но вот мы с вами в доме госпожи Дорсен и дошли уже до последних страниц четвертой части истории моей жизни; я говорила, что как раз тут набросаю портрет этой дамы. Кажется, я говорила также, что описание ее будет длинным, однако теперь не поручусь за это. Возможно, оно будет коротким, так как я устала. Все эти портреты нелегко мне даются. Посмотрим, что тут получится.

Госпожа Дорсен была гораздо моложе моей благодетельницы. Такого облика, как у нее, больше не встретишь, и никогда наружность женщины так не заслуживала обозначения ее словом «облик», чтобы выразить все то хорошее, что думаешь о ней.

Я имею тут в виду выгодное сочетание множества штрихов и не буду пытаться описывать подробно ее внешность.

Но вот что я могу сказать в общих чертах. Госпожа Дорсен была красива, но сказать это – еще не значит охарактеризовать ее. Мысль о ее красоте не первой приходила на ум при взгляде на нее: прежде всего чувствовалось нечто более важное, и вот каким способом я хочу это пояснить. Олицетворим Красоту и предположим, что ей наскучил чересчур строгий характер ее идеально прекрасных черт, что она хочет изведать удовольствие просто нравиться, что она умеряет величавость своей красоты, не теряя ее, однако, что она намерена уподобиться Грации; тогда ей, несомненно, захочется походить на госпожу Дорсен. Вот какой портрет этой дамы вы должны вообразить себе.

И это еще не все – я говорила только о лице госпожи Дорсен, которое вы могли бы увидеть, будь оно запечатлено на полотне живописцем.

Но прибавьте к этому облику еще и живую душу, которая ежеминутно на нем отражается, рисует все, что она чувствует, передает ему все, что в ней теснится, и делает его таким умным, таким тонким, таким живым, таким гордым, таким серьезным, таким лукавым, какою в действительности и бывает поочередно сама эта душа; судите же, какую быструю смену выражений можно увидеть на лице госпожи Дорсен, бесконечно пленительных то силой, то изяществом, то лукавством.

Поговорим теперь об этой душе, раз уж мы дошли до нее. Когда у кого-нибудь мало ума и чувствительности, обычно говорят, что у него грубые органы тела; и один из моих друзей, у которого я спросила, что это значит, с важностью ответил мне следующими учеными словами: «Дело в том, что наша душа более или менее ограничена, более или менее стеснена органами тела, с которым она тесно связана».

Если он сказал мне правду, то, значит, природа наделила госпожу Дорсен весьма благодарным строением тела, ибо никогда еще душа не была столь подвижна, как у нее, и так мало стеснена в способности мыслить. Большинство женщин, обладающих умом, проявляют его ненатурально, со всякими ужимками. Одна, например, изъясняется небрежно, с рассеянным видом, чтобы слушатели подумали, будто ей почти и не надо утруждать себя размышлениями и все, что она говорит, само собой вырывается у нее. Другая стремится высказывать только тонкие мысли, изрекая их с необычайно тонким видом, разгадать который еще труднее, чем все ее тонкости; третья изображает из себя жизнерадостную и блещущую остроумием резвушку. Госпожа Дорсен не прибегала ни к одной из этих мелких и чисто женских уловок; тон, которым она говорила, явно зависел от того, что она думала. Она вовсе не старалась щегольнуть каким-то особым складом ума, у нее был широкий образ мыслей, при котором можно обсуждать любой предмет, какой выдвинет в разговоре случай; и я полагаю, вы меня поймете, если я скажу, что обычно ум ее не имел черт, присущих женскому уму, но мог быть и наиприятнейшим женским умом, когда госпожа Дорсен того желала.

Каждой хорошенькой женщине ужасно хочется нравиться; это и порождает у нее жеманные, более или менее ловкие приемы, которыми кокетки как будто говорят: «Посмотрите на меня».

Все это кривлянье совсем было не в обычае у госпожи Дорсен; самолюбие и гордость не позволяли ей унизиться до этого и отвращали ее от побед, которые можно одерживать таким образом; а уж если за целый день она на мгновение ослабляла свои строгие правила, об этом знала только она одна. Но вообще она предпочитала, чтобы больше хвалили ее разум, чем ее очарование: она не смешивала себя со своими прелестями; находя ее разумной, вы тем самым воздавали ей честь; находя ее красивой, вы воздавали честь только ее наружности.

Вот какой был ее образ мышления: поэтому она стыдилась бы, что понравилась вам, если бы вы, порассудив, могли сказать себе: «Она старалась мне понравиться»; госпожа Дорсен предоставляла человеку самому почувствовать ее достоинства и считала бы оскорблением для себя малейшую свою попытку добиться высокой оценки.

По правде говоря, она бывала довольна, когда люди замечали ее отвращение ко всяким мелким уловкам кокетства,– вот единственный упрек, который можно дерзнуть сделать ей, единственное кокетство, в коем можно ее заподозрить, если придираться к ней.

Во всяком случае, если это и слабость, то, по крайней мере, из всех человеческих слабостей – самая благородная, даже наиболее достойная разумной души, единственная, в которой она может спокойно признаться.

Но я так устала, что не в силах продолжать,– совсем засыпаю. Мне еще остается рассказать о лучшем в мире сердце, но в то же время и самом своеобразном, как я вам уже говорила; но за эту работу я не в состоянии сейчас приняться; я откладываю ее до другого раза, то есть до пятой части, где она придется очень кстати, и эту пятую часть вы получите очень скоро. В третьей части я вам обещала рассказать что-нибудь о моем монастыре: здесь я не могла это сделать – это тоже пока откладывается. Зато я заранее скажу, что речь пойдет об одной монахине и что ее история составит почти весь сюжет моей пятой части.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю