355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Загребельный » Разгон » Текст книги (страница 15)
Разгон
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:54

Текст книги "Разгон"


Автор книги: Павел Загребельный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 50 страниц)

Все это промелькнуло в голове Алексея Кирилловича неуловимо и никак не выказывалось внешне. Внешне был тот же помощник академика Карналя, которого можно видеть везде: чуть небрежное выражение лица, некоторая скособоченность от привычки склонять голову в одну сторону, прислушиваясь к словам своего шефа, сдержанность и спокойствие, как в той молодежной песне: "Не надо печалиться, вся жизнь впереди".

– Я хотел вас предостеречь, – сказал он неуверенно.

– Что-то случилось?

– Не тревожьтесь. Ничего... Я не так выразился. Не предостеречь предупредить. Вас может разыскивать один человек. Кажется, я вам говорил о нем. Один из заместителей академика Карналя. Кучмиенко.

– Я ведь не засекречена, – засмеялась Анастасия.

– Видите ли, это такой человек... Он убежден, что должен отвечать за академика, оберегать его. От всего... От женщин тоже. И когда узнает о вас...

– Алексей Кириллович, пощадите! При чем тут я? Ведь это вы...

– Я хотел помочь вам. Только как журналистке. Я знал, что академик вас почти прогнал, и мне было неприятно, тяжело. Я привык помогать людям...

– В самом деле, я тоже ничего не видела в том, что вы... Но при чем тут этот Кучмиенко?

– Он подозревает... Начнет докапываться. Он все найдет, обо всем узнает. Хоть через месяц, хоть через год. И окажется, что мы вместе возвращались из Приднепровска.

– В поезде ехало по меньшей мере триста человек. Это называется вместе?

– Речь идет все-таки о нас троих. Вы, я, Петр Андреевич...

– Вспомните, даже проводница не узнала в Карнале академика.

– Кучмиенко – не проводница. Я не должен был вам этого говорить, но просто... симпатизирую вам.

– Вы хотите, чтобы я защитила вас от Кучмиенко? Не выдала вас, если что? Маленький заговор?

– У меня был знакомый, который всегда занимал деньги и неизменно говорил при этом: "Пусть это будет нашей маленькой тайной". Я не о себе забочусь. Все, что я должен был сказать Кучмиенко, я уже сказал. Я о Петре Андреевиче.

Алексей Кириллович замолк. Анастасия не поощряла его к дальнейшему разговору. Они немного постояли, наблюдая, как прохожие, нарушая правила, перебегают на противоположную сторону улицы на красный сигнал светофора. Наверное, каждый из нарушителей искал оправдания в том, что на той стороне театр – в скором времени должен был начаться спектакль, спешил, а светофор слишком долго горит красным. Люди всегда пытаются оправдать свои поступки, даже тогда, когда никакого оправдания быть не может. Алексей Кириллович сам себе показался одним из тех, кто бежит на красный свет. Наверное, Анастасия уловила его настроение, сделала вид, будто между ними не было ничего сказано, предложила:

– Может, подвезти вас? У меня машина.

– Вы водите машину?

– Стараюсь быть современной. Машина – наследство от папы.

– Наследство? А разве?..

– Вы подумаете: вот цинизм, в наследство засчитывается только машина. На самом же деле это не так. Я любила своего отца даже больше, чем люблю маму. С мамой мы словно бы какие-то чужие. А с папой... Я была всегда с ним вместе. Среди мужчин. Так и выросла. Его товарищи все прошли войну так же, как он, но мне папа о войне не рассказывал никогда. Они рассказывали о войне только друг другу. Без конца вспоминали, уже все знали друг о друге, все самые интересные случаи и эпизоды, но говорили вновь и вновь. А мне – ни разу. Как будто бы папа боялся, что я ничего не смогу понять...

– Кстати, Петр Андреевич тоже не любит рассказывать, не предается воспоминаниям перед такими, как мы с вами... Мы не посвященные, что ли? А может, не хочет перекладывать ужасный груз воспоминаний еще и на наши плечи? Оберегает нас. Наверное, старшее поколение все такое. Собственно, я волновался сегодня, именно заботясь о Петре Андреевиче. У него совсем недавно произошла страшная трагедия в жизни, он еще и до сих пор... Одним словом...

– Трагедия? Ничего не знаю. На что-то мне намекал Совинский, но я не поняла. Какая-то женщина. Экзотическое имя.

– Айгюль. Жена академика.

– Что с ней?

– Она погибла.

– Какой ужас, – прошептала Анастасия. – И я ничего не знала... Еще имела нахальство думать об этом человеке бог знает что. Почему меня не предупредили?

– Согласитесь, что я не могу рассказывать каждому посетителю.

– Но ведь я пришла тогда лезть к нему в душу! Одно дело – деловой визит, другое – когда вот такая журналисточка с пером к горлу: вспоминай, возвращайся в прошлое, хочется тебе или нет! А у человека в прошлом сплошная рана. Боже, какой ужас! И какая я все-таки жестоко-несправедливая! Никогда мне не сравняться с вами, Алексей Кириллович. Наверное, вы сами пережили большое горе, раз имеете такую душу, такое сострадательное сердце.

– Что вы, – горячо возразил Алексей Кириллович, – я счастлив во всем. Просто удивительно счастливый человек. Я ведь помощник. Несчастливые люди не могут быть помощниками. Это особая должность. Знаете, я порой думаю, что когда-нибудь у каждого человека будет помощник. Даже у самих помощников тоже помощники. Представляете?

– Вы милый, – Анастасия чмокнула его в щеку, присмотрелась, не оставила ли пятна от губной помады. – Таких людей, по-моему, нет на свете. Еще нет. Может, когда-нибудь будут. Вы уникальная личность. Если бы я могла быть такой! А я жестокая и самовлюбленная! Даже и не попыталась задуматься, какая жизнь у академика Карналя, над чем бьется его душа, сразу настроилась к нему враждебно, не могла простить пренебрежения даже после нашей поездки из Приднепровска – все равно он не стал мне симпатичнее! И в ваш вагон идти не хотела. Если бы он сам не стал меня разыскивать, ни за что бы не пошла... Но какой ужас! Ходит среди нас человек, живет со своей бедой, и помочь невозможно. Ничто не спасет. Каждому суждено превозмогать собственную боль. И даже такой гордый, могучий ум беспомощен перед темной силой. А в ту ночь в вагоне... Из глубины какого горя почерпнул он доброты для нас с вами, Алексей Кириллович, вообразите! И теперь ему кто-то угрожает, подползает... Да плюньте! Если потребуется, я ваша союзница во всем. Помощи от меня никакой, но считайте, что я ваша единоличная армия!

– Выходит, я уже и полководец?

– А вы думали!

Она села в свои "Жигули", помахала Алексею Кирилловичу рукой. Он еще мгновение постоял. Последние зрители бежали к театру. Их подстерегали искатели "липшего билетика", преследовали до самой двери, улица гремела машинами, тихо сияли ртутные фонари, воздух был мягкий, шелковисто-приятный. "Как прекрасен этот мир, посмотри. Как прекра-а-а-сен этот мир..." Алексей Кириллович усмехнулся и зашел в телефонную будку. Бросил монетку, набрал номер, какое-то время слушал протяжные гудки. Телефон академика Карналя не отвечал. Можно было идти в свою малометражную квартирку, к своим веселым мальчуганам – Витьке и Володьке.

12

Даже времена года смещаются до неузнаваемости. Часто посреди зимы вдруг выдастся солнечный день, потекут ручьи, заголубеет небо, пронзительно запахнут почки деревьев, в воздухе словно разольется образ весны, и уже не знаешь, зима ли еще или наступает весна; а то ранняя осень ударит заморозками, дохнет угрожающе и хмуро, и снова удивишься, но теперь уже, испуганно ежась, готовый выставить руки перед собой, чтобы не пустить преждевременных холодов. Такая же мешанина царит и в годах – тяжелые, невыносимо длинные, несчастливые врываются в ряд благополучных, как злой, холодный ветер, упроченный ход событий резко нарушается, человек, теряясь, утрачивает на время истинную меру вещей, высший порядок уже не господствует в его мире, он теряется среди беспредельности времени, от событий остаются лишь их образы, иногда отчетливые, точные, неуничтожаемые, а иногда весьма приблизительные, размытые, призрачные.

Никто не может сказать, где начинается космос, так же невозможно определить день, от которого идут начала твоего счастья или несчастья.

Нейрофизиологи считают, что наш образ мира имеет математический вид. Но каким образом математический язык нервных сигналов переводится на язык субъективных переживаний и по каким законам находит свое отражение в таинственном потоке памяти? Карналь мог считать себя математиком, но знал лишь то, что напряженная работа мысли непостижима и невидима, и ты так же будто невидим для других, пока нельзя увидеть результатов работы твоей мысли. Тогда тебя заметят, признают, отдадут должное, и никто не поинтересуется, когда и где ты начинался, как мог возникнуть, почему стал математиком. Ты уже данность и собственность общества, ты принадлежишь человечеству по какому-то там естественному праву, так же как принадлежит ему и математика, о которой тоже никто никогда не задумывается: откуда она взялась, как могли возникнуть числа, формулы, теоремы? Ведь все это никогда не существовало в природе. Даже человеческая речь находит какие-то свои соответствия в жизни, в окружении, она заимствовала у природы звук, словами человек называет вещи, окружающие его. Из сорока двух тысяч глагольных значений в нашем языке тридцать шесть тысяч означают действия человека, остальные – действия животных. Следовательно, были первичные образцы, было приспособление языка к реально существующим вещам и процессам. А что такое число? Откуда оно и почему? Так же точно можно было бы спросить: а что такое математик?

О Карнале никто не спрашивал до времени, он затерялся среди сотен тысяч скромных учителей, свое общественное значение охотно определил бы словами "муж прекрасной Айгюль", но настал день, когда его заметили, когда он неожиданно приобрел ценность, когда его признали.

Сам он не заметил в себе никаких перемен – был все тот же, что и вчера, имел ту же самую голову, то же точное и, можно сказать, ожесточенное мышление, но еще вчера он был скромным преподавателем техникума, а сегодня приглашен сразу в университет. Потому что доктор наук. Потому что величина, светило, надежда.

Запомнил ли он тот день? Красную колоннаду университета имени Шевченко, непривычный интерьер аудитории, любопытные взгляды сотен студентов: а ну, что отколет этот новоиспеченный доктор, который перескочил в высшие сферы науки без промежуточных стадий, без чистилища? Боялись не студенты (это было во время экзаменационной сессии), боялся он. Так и запомнился тот день как день страха. Но обрисовать себе тот великий день, как мог бы обрисовать вечер дебюта Айгюль на оперной сцене, Карналь никогда впоследствии не пытался, да и не сумел бы. Еще и потому, что в двадцатилетней их жизни была такая невероятная сконденсированность событий. Отвечал всегда одно и то же:

– Можно отметить события для человечества намного интереснее.

Вот так и остались в его памяти в неожиданном соседстве, в перескоках, как дни во временах года, первые звуки розового вальса, в которых звездами сияли огромные глаза Айгюль; счастливый смех Рэма Ивановича, поздравлявшего Карналя с докторской степенью; ночной разговор по телефону с секретарем ЦК Пронченко; сверхвременное и сверхпространственное "бип-бип" советского спутника; серые глаза Гагарина; глуховатый Андрий Карналь, батько, в машинном зале вычислительного центра, где компьютеры шумели, как весенний дождь в зеленой листве.

Тридцать первого декабря того самого года, когда Карналь стал доктором наук, родилась дочка. Новогодняя ночь сделала их с Айгюль еще счастливее, хотя, казалось, у людей уже не может быть большего счастья, чем было у них.

Многие пугали Айгюль. У нее талант, он принадлежит народу, нельзя рисковать народным добром, а для балерины ребенок – это большой риск. Кто слышал когда-нибудь о детях великих балерин? Кто их знает, и были ли они на самом деле? Знают только балерин, их талант, их неповторимость. Заколебался даже сам Карналь, наслушавшись злых нашептываний, но Айгюль была непоколебима:

– Я пришла к тебе из пустыни, а законы пустыни требуют от женщин продолжения рода. Женщина должна доказать свою любовь мужчине. Чем лучше она может ее доказать, как не ребенком?

– Айгюль! О чем ты говоришь! Это я должен всю жизнь доказывать тебе свою любовь. Твоя телеграмма тогда в Одессе, эти три слова...

– Ах, что там три слова в сравнении с твоей жизнью! И что может быть выше самой жизни! Когда в пустыне встречаются двое людей – это самый большой праздник.

– Ты принадлежишь людям. Твой талант.

– Я принадлежу тебе.

– Нет, это я принадлежу тебе.

Они ни до чего не могли договориться, да и не было в том никакой необходимости, просто это было состязание великодушия и пылкость молодости.

Но когда Айгюль родила дочку и Карналь привез их домой, снова возник спор, кто должен дать имя ребенку. Снова каждый из них уступал эту высокую честь другому, и невозможно было прийти к согласию. Карналь думал, что Айгюль пожелает выбрать для дочери имя из близкого ей мира музыки: Одетта, Жизель, Виолетта, Аврора, но Айгюль и слушать не хотела об этих именах, считая их порождением художнического воображения, они сами по себе имеют право на существование, но не должны пересекаться с живой жизнью.

– Ты отец, ты и должен выбрать имя для нашей дочки! – настаивала Айгюль. – Разве у тебя нет дорогих имен, которые ты хотел бы сберечь навсегда в самом родном?

– Айгюль, – говорил Карналь. – Дороже не может быть. Единственное имя на свете.

– У нас в Туркмении каждую третью девочку называют Айгюль. Что такое имя? Это звук – более ничего. Но за именем стоит человек, и только он придает имени неповторимость. У тебя была тяжелая жизнь, и она представляется мне долгой, будто целые тысячи лет. Ты нашел меня с мамой Раушат в пустыне, чтобы рассказать о моем отце Гайли. А сколько еще было около тебя незабываемых людей? Наверное, среди них и девушки, была любовь. Я полюбила тебя четырнадцатилетней, а ты прожил перед тем целые тысячи лет, почему же было не влюбиться за это время хоть раз? Вспомни, я очень прошу тебя, я хотела бы этого, тогда наша дочка будет счастливой!

Она вызвала со дна его души тяжелейшее, то, что он подавлял в себе, к чему не хотел возвращаться памятью, пугаясь нестерпимой боли, какую это неминуемо вызвало бы.

Обрадованно довольствовался именем Айгюль, имя Айгюль окружало его, согревало, в нем сосредоточивалось все – оно было солнцем, воздухом, властью, образом того, что должно было сохраняться в памяти. Карналь знал, что пройдет с этим именем через всю свою жизнь, а еще надеялся отгородиться им от невосполнимых утрат прошлого.

А в прошлом была Людмилка, хоть он и до сих пор не знает: в самом деле она была или только привиделась, но имя навсегда осталось в его памяти.

Они назвали дочку Людмилой. Айгюль не требовала от него рассказа о далекой фронтовой Людмиле-Людмилке, а он как-то не собрался с духом рассказать, все откладывал и откладывал, никогда не думая, что имена Айгюль и Людмилки из далекой военной зимы трагически сольются для него когда-то – и он будет вспоминать их вместе, имея перед глазами дочь, будет вспоминать при встречах каждого нового года в бесконечном разбеге вечной жизни.

Каждое мгновение, отлетая, становится воспоминанием в жестоком царстве памяти, воспоминания так же умирают, как и прожитое время, но в этом умирании есть высокая целесообразность, ибо только таким образом уберегается от забвения то, что должно сопровождать нас на протяжении всей жизни. Случаи, напоминания, поступки, события стоят на горизонтах памяти, как неистребимые путеводители твоего прошлого, и еще неизвестно, не они ли помогают тебе в ежедневных трудах твоих, не с них ли начинается для нас наука высочайших восторгов и мучительнейшей боли, а если так, то разве же мы не спасаемся той радостью и той болью от очерствения и равнодушия и не становимся чище сердцем между двумя берегами бытия?

Так нежданно появляются в повествовании Сержант и Девушка. Невозможно даже представить себе ту глубину времени, в которой видим их сегодня. Гремит беспредельный фронт, исполинская советская земля как бы сузилась до той полоски огня, на которой пишется История Грядущего, фронт то сжимается, как стальная пружина, то разливается, как вешние воды, у него есть часы смертельного напряжения и волны расслабления, короткие, неуловимые, но люди с жадностью хватаются за те минуты, вкладывают в них столько чаяний.

Сержант был шофером артиллерийской батареи. На изношенной, иссеченной осколками трехтонке подвозил на огневую снаряды, метался между передовой и складами боеснабжения, выработал в себе отчаяние и умение проскакивать машиной между двумя разрывами снарядов, гонял ночью вслепую, без света, по болотам и снежным сугробам, попадал под бомбы, под пулеметный обстрел, били по нему разрывными и зажигательными пулями, били фашистские автоматчики, ловили на прицел вражеские снайперы, расстреливали его бессмертную машину прямой наводкой "тигры" и "пантеры". А машина жила, двигалась, расшатанная во всех своих железных суставах, катилась дальше и дальше по фронтовым дорогам, вздыхала, кашляла, захлебывалась старым мотором, что-то в ней скрипело, стонало, ойкало, иногда от близкого разрыва она тоже как бы взрывалась, окутывалась дымом и огнем, но снова рождалась и мчалась еще неистовее со своим молоденьким водителем, дерзким, в замасленном полушубке, с закопченным лицом.

Девушка была санитаркой в стрелковой роте. Всю войну на передовой. В самом пекле. Среди стонов и смертей. Маленькая, нежная, тоненький голосок, чуть ли не детские ручки. Полушубок на Девушке был безупречно белый, чистый, будто только что с интендантского склада, большая сумка с красным крестом так же поражала своей чистотой, словно бы не знала ужасающей грязи войны, не была среди слез и крови.

Видела, была, переживала. Санитарка шла всегда с первыми. Забывала, что и ее могут убить, не верила в собственную смерть, не было времени на мысли о смерти. Маленькими ручками умело делала перевязки легкораненым, нетронуто чистая, ловко передвигалась по ходам сообщений, переползала самые открытые участки, плакала над тяжелоранеными, которых не могла вынести с поля боя, плакала над собственным бессилием, плакала и всякий раз побеждала смерть.

Никто не посылал ее на войну, не брал на фронт, пошла добровольно, не могла представить себя без страшной своей спасательной работы, а война уже не могла обойтись без Девушки.

Замасленный, измученный фронтовыми дорогами и своей неумирающей трехтонкой водитель-батареец, впервые увидев Девушку, протарахтел и продымил мимо нее, как мимо светлого видения. Могло быть такое на самом деле? Да еще здесь, на войне!

Затем случай снова свел их, чтобы сразу же безжалостно отбросить друг от друга, но на этот раз Сержант набрался нахальства и махнул Девушке своей замасленной рукой. Девушка просияла улыбкой. Кому? И в самом ли деле была улыбка? Под зимними тучами, над мрачной землей диво девичьей улыбки – такое не могло принадлежать только ему одному. Если бы еще он был генерал, прославленный полководец, герой, а то просто Сержант. Даже автомата не имеет, а лишь старенький, затасканный карабин.

Зима на фронте особенно непереносима. Надо спасаться от морозов, одолевать глубокие снега, побеждать собственную неповоротливость и неуклюжесть от тяжелой одежды. А Сержанту все равно – зимой или летом, по дорогам или по бездорожью – возить снаряды на батарею. Все вокруг было забито снегами, сковано морозом, но машина Сержанта неистово металась между огневой позицией и складами боеснабжения, весело тарахтела возле позиций пехоты, прогромыхивала мотором в открытом поле и неслышно ныряла в затаенность лесов, забитых интендантскими службами.

Когда случай в третий раз столкнул Сержанта с Девушкой, он осмелился остановить машину. Стекла в кабине были выбиты бог знает когда, ни протирать их, ни опускать Сержанту не приходилось, смотрел на Девушку свободно, чуточку дерзко, но молча, а она узнала его сразу и сказала с ласковой завистью:

– Вы все ездите да ездите.

– Служба, – срывающимся баском небрежно бросил Сержант.

– И все в лес.

– Там ведь боеснабжение, – терпеливо пояснил Сержант.

– А я только в поле. Никогда не была в лесу.

– Как же так? Разве пехота не воюет в лесах?

– Может, кто-то и воюет, а мне все выпадает поле.

– Между прочим, – начал было Сержант и испуганно замолк. Хотел сказать: "Между прочим, я мог бы прокатить вас в лес", но своевременно спохватился. Кто он такой, чтобы с ним могла поехать столь чистая и святая Девушка? Машиной в лесу даже труднее, – сказал немного погодя. – В поле красота. Ну, бывает обстрел, зато видишь, куда выскочить и где проскочить. Большое дело, когда все видно.

– А вы бы свозили меня в лес? – спросила Девушка, но спросила так, что и не поймешь: и впрямь хотела поехать с ним или только шутит.

– Если бы вы пожелали...

Обращались друг к другу на "вы", потому что на фронте царила высокая вежливость. А они, кроме всего, даже не знали имени друг друга, знали только, что молоды, молоды, молоды...

– Если хотите, – снова начал Сержант, – то... Я мог бы хоть и сейчас, но...

– Но что? – теперь уже она смеялась откровенно и охотно.

– Давайте послезавтра.

– Почему не завтра? Послезавтра может быть бой.

Он хотел напомнить ей, что послезавтра последний день года и поездку в лес можно было бы считать его новогодним подарком ей, но сдержался: почему она должна принимать уже и подарки от какого-то незнакомого, замасленного Сержанта-батарейца?

Девушка была добра к нему. Не домогалась объяснений, не мучила неопределенностью, не насмехалась над его нерешительностью. Немного подумала, покосилась на Сержанта и неожиданно сказала:

– Послезавтра, но уже не откладывая. Туда и обратно. Только взглянуть.

Сержант мыл и чистил свою машину всю ночь. Зашивал полушубок, оттирал его черной хлебной коркой, умывался и расчесывал свой торчащий чуб, который все равно бы никто не увидел под старой, пробитой в трех местах осколками шапкой. Всю эту подготовку затмило утро, в серебряной изморози, в тихом инее, в такой неземной красоте, что сжалось бы от восторга сердце даже у самого черствого человека. Сержант глянул на седое мягкое небо, на серебряное сияние деревьев, украшенных миллиардами иголочек инея, представил себе, как влетит на своей трехтонке в это неземное царство, молча распахнет дверцу перед Девушкой: вот красота, вот диво, вот чистота и вечность!

Отвез на батарею снаряды, еще не веря в свое счастье свернул к позициям пехоты, притормозил в балочке, возле блиндажа, где встретил Девушку, мог бы просигналить, но не отваживался, только открыл дверцу в ожидании своей пассажирки. Замахнулся на недоступное и неприступное, в дерзости своей доходил до невероятного, ибо кто он такой, если подумать? Не генерал, не герой, без орденов, с единственной медалью, спрятанной так, что и не увидит никто, как ни расстегивай полушубок, как ни распахивай.

Пока он так казнился и мучился мыслями, из блиндажа выбежало белое и легкое, прыгнуло на сиденье его машины, сверкнуло ему темными очами. Отдал бы жизнь за один лишь взблеск этих очей! Рванул с места, разогнал машину, чтобы проскочить откос, простреливаемый фашистской батареей, изрытый черными воронками, гнал между теми воронками, между взрывами, сотрясавшими целый свет, выбирал дорогу так, чтобы машина попадала на чистый снег, не загрязненный взрывами, не почерневший от тяжелых извержений земли. Всегда пролетал по этому склону, будто гонимый дьяволами, пел и смеялся от избытка умения и счастья, обманывая фашистских артиллеристов, а сегодня впервые почувствовал настоящий страх – откос никак не кончался, машина барахталась в самом низу, неуклюжая и беспомощная. Сержант тихонько проклинал двигатель, колеса, горючее и господа бога, Девушка же совсем не проникалась его тревогой, умостилась на сиденье довольно удобно, еще раз блеснула на Сержанта черными очами, сказала:

– Меня зовут Людмилкой, а вас?

Он бросил ей свое имя, неуместное и ненужное на этом проклятом, простреливаемом и изуродованном фашистскими снарядами склоне. Вот так кончается то, что не успело и начаться, вот так кончается мир. Он не мог допустить конца, потому что ему верили и доверились, он бросал свою машину по сумасшедшей шахматной доске смерти, между черными и белыми квадратами, между черной, извергнутой из недр землей и белым снегом. Где-то в недостижимой высоте виднелся верх склона, упирался в седое избавительное небо, прыгнуть бы туда прямо снизу, ворваться с разгона, одним махом, чтобы покончить с этим неуклюжим барахтаньем, уйти от смерти и конца.

Голый склон, беззащитность машины, которая билась о пустоту, о взрывы, о Сержантову беспомощность. Почему ты бессилен именно тогда, когда от тебя ждут силы и ловкости?

Но все же он одолел тот склон смерти. Лес предстал перед ними тихий, закованный в серебро, начинался сразу, точно белый взрыв, катился беспредельными валами вечного покоя, наполнял собой все пространство, господствовал в пространстве, земля тут казалась навеки голой, и небо тоже казалось голым, был только лес, всеохватно-торжественный, вездесущий и всеобъемлющий. Машина ворвалась на опушку, первые деревья расступились перед нею, и тогда тихо коснулась руки Сержанта Девушка и попросила:

– Остановите, я хочу посмотреть!

Он не сумел распахнуть для нее дверцу. Пока он тормозил, она уже исчезла, легко скользя по снегу, сдергивала рукавицы, движением плеча откинула за спину санитарную сумку, с которой никогда не расставалась, бежала к высоким молодым елям, жавшимся к могучим дубам. Снег был чистый, ровный, без единой ямки, без малейшей впадинки, ни корня, ни ветки под ногой, Девушка бежала легко и красиво, Сержант мог бы сказать, что она бежала вдохновенно, хотя еще не знал, тогда этого слова. Он остановил машину, смотрел вслед Девушке, замерев на своем водительском месте, но как ни пристально провожал ее взглядом, все же не уловил мгновения, когда она внезапно споткнулась и упала. Упала лицом в снег и почему-то лежала, не шевелилась, не поднималась.

– Людмилка! – крикнул Сержант, но это ему только показалось, будто он подал голос, на самом же деле только прошептал вмиг пересохшими губами.

Потом неуклюже выбрался из кабины и еще более неуклюже побежал к Девушке. Заплетался в глубоком снегу, забывал удивляться, почему так глубоко увязает, когда Девушка перед ним пролетела, даже не оставив следов, бежал все тяжелее и тяжелее, пока не споткнулся и не упал почти рядом с Девушкой. Только уже когда падал, краем глаза заметил, как что-то невидимое сбило иней с елки и отломанная веточка упала рядом с ним на снег. Еще не верил в страшную правду, пополз к Девушке, прикоснулся к ее руке, потом как слепой, кончиками пальцев погладил ее лицо, приложил ладонь ко лбу. Мир обрушился на него и опустел. Ударило таким холодом, что Сержант даже застонал.

Перевернул Людмилку, рвал застежки полушубка, припал ухом к груди. Сердце молчало. Рвал гимнастерку, сорочку, закрыл глаза, чтобы не видеть величайшей святыни, но обречен был увидеть маленькую ранку напротив сердца. Какое маленькое сердце и какое большое, когда надо любить и умирать!

Сержант заботливо застегнул гимнастерку и полушубок, осторожно поднял девушку, понес к машине, не боялся фашистского снайпера, который пристрелял опушку и с жестокостью палача терпеливо ждал много дней, пока кто-то здесь появится.

Провисла за седым небом холодная враждебность, но Сержант и Девушка не заметили ее. Были слишком неопытны и молоды. И вот Девушка убита, безвинно и жестоко, а разве могут быть виноватыми такие молодые? И разве не для них приход новых дней и новых лет? Он хотел сделать ей новогодний подарок, а подарил смерть. Хотел сказать: "С Новым годом, Людмилка!" – а должен был молча, без слез, одиноко плакать. Под ним была голая земля, над ним было голое небо, в кабине лежала мертвая, безвинно убиенная, а у него не было времени даже для слез, ожесточенно швырял ящики со снарядами, потом летел своей умирающей, но вечно живой машиной по расстреливаемому фашистскими артиллеристами склону, спешил на батарею, пробивался сквозь снег, и это было для него как забвение.

В суровом царстве памяти навсегда сохраняется то, что должно быть сохранено. С годами память становится пронзительнее, отчетливее. Уже давно тот Сержант стал Генералом кибернетики, уже раздергали, распланировали, присвоили все его время для нужд государственных, не оставив ему самому ни капельки. Но все равно прорастает сквозь железную безжалостность повседневности вечное воспоминание о Девушке – и тогда, когда крутолобо вздымается перед ним Красная площадь и над неистовыми красками Василия Блаженного бьет в глаза высокое московское небо; и когда полыхают небеса над самыми большими в мире домнами Украины; и когда словно бы развертывает для него ладонями бездонную синеву над Бюраканской обсерваторией армянский астроном; и когда вслушивается он в океанически-органное звучание электронных машин. Всюду слышится ему биение сердца той безвинно убитой бессмертной Девушки.

Старые годы сменяются новыми, сливаются с ними в бесконечность. Далекие воспоминания вызывают грусть, но ушедшее прошлое скрывает в себе обещание грядущего. Всякий раз словно бы ждешь возрождения и наступления прошлого в будущем. Люди меняются и время меняется, только боль вечна. Иногда Сержанту кажется, что его предназначение на этой земле именно в том, чтобы всякий раз, когда кончается старый год с его трудами, радостями, утратами, неповторимостью и щедротами, сказать, обращаясь к своей дочке, а в первую очередь к той незабываемой, вечно молодой и прекрасной:

– С Новым годом, Людмилка!

В жизни Карналя было какое-то трагическое несоответствие: чем выше он восходил, чем шире становились открывавшиеся перед ним горизонты, тем большие постигали его утраты. С женщинами, которых он любил, должно было случиться какое-то несчастье, над ним как бы нависала невысказанная угроза, что дорогое для него, любимое, единственное будет неминуемо ранено или уничтожено. Доведенный до отчаяния, предавался он мрачным думам. Что есть жизнь? Утрата самого дорогого: людей, молодости, любви, а то и самой жизни? Когда-то Фауст продал душу дьяволу, чтобы взамен получить знания, силу, богатство и женщину. Соблазны, умело расставленные, собственно, и не дьяволом, а самой жизнью. Соблазны или назначение твое на земле?

Вот он, благодарный Айгюль за ее любовь, хотел самоуничтожиться в той любви, простоять всю жизнь у первой кулисы, полный восхищения перед женщиной, сотканной из музыки и света, но его разум не поддался этому, и уже Карналь отброшен в собственный мир, уже их время с Айгюль разделено бесповоротно, и расщелина прошла по живому телу их любви – раны были хоть и незаметны им, но неизлечимы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю