Текст книги "Разгон"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 50 страниц)
Она принесла с собой простоту и наивность пустыни, хотела жить, как маленький звереныш, рядом с ним, но без обязанностей, все обязанности должны были выпадать на его долю, она была подарком судьбы, наградой за былые страдания, вечным напоминанием о своем отце Капитане Гайли, а еще о Георгии Игнатьевиче или же Профессоре, как мысленно называл его всегда Карналь.
Карналю дали назначение в школу на Лузановке, он преподавал там математику в старших классах, ежедневно был занят, не видел Айгюль на репетициях, зато с трех до семи часов, когда у нее был перерыв, они могли вместе пообедать или просто погулять у моря, иногда она хотела поспать, тогда он усаживался за книжки, но вечером непременно бежал с нею, чтобы побыть на оркестровой репетиции, постоять позади режиссера возле первой кулисы во время концерта или спектакля, проводить и встретить Айгюль. Он умудрялся даже выбирать для нее атласные туфельки, сам проверял крепость лент, готов был обшивать суровыми нитками носки туфелек, чтобы не скользили по сцене, но этого уж она ему делать никогда не позволяла.
Шли дни, недели, месяцы. Ее ноги дозревали, как прекрасные плоды, ее руки в танце были нежно-гибкие, точно цветы. Карналь убеждался, глядя на Айгюль, что большинство людей живет всю жизнь, не зная, каковы возможности их тела, какая сила и красота скрываются в каждом движении. Когда высказывал вслух Айгюль свое изумление ее умением фантастически владеть каждой мышцей своего тела, она смеялась:
– Когда я родилась, один добрый человек положил мне в пеленки большую серебряную монету. На ней был молодой месяц и дикий зверь. Чтобы я была красивой, как лунное сияние, и гибкой, как тот зверь.
– Это был Капитан Гайли?
– Не Капитан – просто мой отец.
Она родилась, чтобы летать, не касаясь грешной земли. Приземление лишь эпизод, надоедливая необходимость сил притяжения, естественным состоянием была невесомость, но не беспомощная и беспорядочная, а контролируемая, продуманная.
Айгюль сразу взяли солисткой, ее заметили рецензенты, их отклики были полны энтузиазма, удивления, восторга, но все отличались каким-то странным холодком, словно бы рецензенты были отгорожены от Айгюль стеклянной стеной. Они тонко подмечали нюансы исполнения, классифицировали каждый жест, но эта классификация убивала наслаждение, никто не видел Айгюль на сцене такой, какой видел ее Карналь, никто не мог сказать о ней того, что мог бы сказать он. Для него Айгюль была неисчерпаемостью, вечной грациозностью, красотой, он был зачарован ее бесконечными возможностями в движениях танца, он видел, какой размах скрывается в спокойных линиях ее дивных ног, в которых никогда не было чрезмерной нервности, наталкивающей на мысль об усталости, о быстрой исчерпаемости.
Карналь мог бы бросить для Айгюль, забыть свою математику, переквалифицироваться, стать искусствоведом, репетитором, столяром, который строгает круглые станки для тренировок балерин, он как бы расплачивался с погибшим Капитаном Гайли за то, что остался в живых, что как бы взял на себя его запасы мужества и твердости, а потом еще в придачу забрал и его дочку. Но ведь был еще и Профессор Георгий Игнатьевич, круг обязанностей никогда не ограничивается служением кому-то одному, живешь для многих, для народа и целого мира, и Карналь, очнувшись от своего наваждения, попытался высвободить все силы своего ума для главного. Как у Лейбница: никаких отклонений в решительных делах! Каждый день делать свое и всякий раз новое. Броситься на штурм неведомого и недостижимого. Теорема Ферма так теорема! Дискретный анализ, так пусть будет и он!
Внешне быт Карналя не изменился, все оставалось по-старому, но теперь покончено было с бездумностью, с жизнью, посвященной только успехам Айгюль. И хотя он по-прежнему стоял возле первой кулисы, мыслями отлетал в такую даль, что ужаснулся бы каждый, кто попытался бы ее объять. Талантливые люди не всегда умеют долго сохранять верность другим, они слишком поглощены собой. Карналь не был уверен в своей талантливости, одаренности, но твердо знал, что рядом с Айгюль быть посредственным не имеет права. "Ты точно бурей грации дымилась. Чуть побывав в ее живом огне, посредственность впадала вмиг в немилость, несовершенство навлекало гнев".
Еще недавно он имел обязанности только перед наукой, теперь к ним добавлялись обязанности перед любовью, красотой, талантом, следовательно, перед жизнью.
Он еще не умел пустить в ход завоеванные за пять напряженных лет знания, никто не ждал от него никаких свершений и открытий, он еще и сам не мог очертить границ (да и вообще наличия) своих способностей, следовательно, с одинаковой доступностью открыто ему было и большое, и малое, незаметное и значительное, а поскольку рядом существовал теперь столь зажигающий пример, как Айгюль, Карналь замахнулся сразу на самое большое: на саму теорему Ферма. За триста лет никому не удалось доказать общее значение – так попытаемся для ряда значений. У него множество свободного времени. Везде, где будет с Айгюль, он заставит свой мозг жить абстракциями. Никто этого не заметит, никто не сможет постичь, никто и не поверит – тем лучше.
Он выстроил для себя зримый образ теоремы. Восьмая задача из второй книги "Арифметики" Диофанта. Заданный квадрат разложить на два квадрата. Бесконечное число способов решения. Когда степень больше квадрата квадрата, тогда разложить невозможно. Это Ферма. Какие способы решения и для каких значений? Его память барахталась среди завалов абстракций, она была замучена ассоциациями, одержима страстью комплексовать, вспоминать, сравнивать, открывать соотношения, оголять запутанные сцепления, влияния, отделять связи, очищать от напластований вероятностей. Для Карналя время теперь было как бы разделено, но вместе с тем сливалось в неразрывность. Он жил обычной человеческой жизнью, иногда слишком будничной, в примитивных заботах, пристрастиях, радостях и страданиях, но параллельно, незаметно, почти тайно продолжалась колоссальная работа мозга, и могло показаться, что это не оперирование буквенными абстракциями, а членение живого времени, изыскание способов его наирациональнейшего использования. Прослежены были все переходы, помечены связи, установлены причины, выведены следствия, открыты скрытые ритмы времени, замечены пустоты в нем и заполнены – вот наивысший триумф человеческих познаний, нетленного разума, преданности своей идее. Чрезмерность жажды знаний, с которой Карналь, наверное, родился, – это и должна была быть его идея. Тут он готов был признать даже теорию Декарта о врожденных идеях. Так рождаются с избытком поэзии в сердце или же... Равнодушия, жестокости, посредственности. Делать свое дело и не размениваться на второстепенные, какими бы они ни были привлекательными. Когда-то считали, будто дьявол искушает человека, за преходящие наслаждения требует отречений от любви, от всего человеческого. На самом же дело дьяволизм всегда выступал в личине понурой посредственности, которая не дает человеку возможности ничего на этом свете делать как следует: ни работать, ни увлекаться, ни любить. Все приблизительно, поверхностно, даже женщину чтобы не целовал, а только делал вид, что целует, никакой сосредоточенности на главном, никакого углубления – размен человеческой жизни на суету, на шум, на размахивание руками, на ненастоящесть, на чванливость.
Самое же удивительное: понимание этих, казалось бы, простых истин дали Карналю не предыдущий опыт и не многомесячная жизнь среди абстракций, в которых он заточил свой разум, точно в средневековый монастырь. Теперь все открывалось ему через Айгюль и благодаря Айгюль.
Она поражала его своей безучастностью. Сначала он возмущался, потом дивился, наконец вынужден был принять ее такой, какой она была. В душе даже признавая ее правоту. Она не знала ничего. Возмутительное незнание самых простых вещей. Ни великих людей, ни малых. Ни столиц, ни рек.
– А что, разве Киев – столица Украины? – спрашивала она с небесной улыбкой.
– Айгюль! – вздыхал Карналь. – Неужели ты и этого не знаешь?
– А почему бы я должна была знать?
Три года училась в балетной студии, не зная, кто там руководитель. Была солисткой оперного театра и не знала, какой из себя директор театра. Встретилась с ним где-то в переходах, тот не смог сдержаться:
– Я же взял вас солисткой, могли бы хоть поздороваться?
– А кто вы такой? – спросила Айгюль.
Когда Карналь попытался отчитать ее за такое вопиющее незнание, она нашла довольно оригинальное оправдание:
– Так директора ведь меняются!
– Но этот-то еще не сменился!
– Какое это имеет значение? А если уж ты такой знаток, то, может, скажешь мне, кто был директор у Фанни Эльслер или у Анны Павловой?
Карналь не знал, и Айгюль захлопала в ладоши и закружилась вокруг него, точно малый ребенок.
– А, видишь, видишь!
Она прикасалась к миру одними кончиками пальцев, не погружалась в него, не пыталась постичь. Вся жизнь на пуантах. Только памятники попирают землю всей тяжестью стоп. Но зато имела страсть. Умела танцевать. Вечное предчувствие красоты жило в ней, часто неочерченное, в большинстве случаев дерзкое, но Карналь оправдывал эту дерзкость, так как за нею стояло врожденное умение танцевать. В танце она напоминала иногда выстрел, молнию, облако. Легкая, как Психея, которую возносят духи, нежная, наивная, безгранично добрая. Все это помогало простить ее безучастность, равнодушие к самому очевидному, ей даже шло незнание простейших вещей.
Ну, ладно, ничего не хочет знать. Так, может, есть у нее какие-нибудь увлечения?
– Что ты любишь, Айгюль? – допытывался Карналь. – Книги? Песни? Лакомства? Наряды?
– Тебя люблю.
Никогда не забивала ему голову своими заботами, смеялась, когда он пытался проявлять свои знания балетном терминологии. Зачем? Каждый должен знать свое и наилучшим образом уметь, вот и все! А что она действительно умела, в этом не было никакого сомнения. Карналь мог отблагодарить ее только тем же, а поскольку не имел в своем распоряжении ничего, кроме математики, то и сосредоточился на своей математике.
Ничего не рассказывал Айгюль, не пробовал посвятить ее в свои раздумья, общность их душ состояла не в обмене мыслями, а в отношении к миру: делать свое дело, и как можно лучше. Между тем это удавалось только Айгюль. Если бы Карналь попробовал записать ту цепь формул, что сплелась в его памяти за долгие месяцы, ужаснулись бы, вероятно, все университетские профессора. Но он не поддерживал никакой связи со своей кафедрой, а выписывать свои формулы не заботился, поскольку они прекрасно помещались в его мозгу, поселились там, развивались, порождали другие, устанавливали свои законы сосуществования, беспощадно уничтожали все побочные наслоения, отталкивали надоедливых искусителей, терпеливо изучали боковые ходы, ощупывали все тупики. Во всем было не меньше сложности и красоты, чем в мире Айгюль, в сплошном празднике танца, в гармоничной неразрывности дуэтов, адажио, вариаций; так же, как у нее, действовали два категорических императива: "должен" и "не смеешь", нескончаемые требования точности и сплошные ограничения, отсекания ненужного, сосредоточения на главном, регламентирование, контроль, принуждение, которые неминуемо должны помочь умножить собственную свободу, дать размах, фантазию, богатство духа.
Но как Карналь ни наслаждался скрытой работой собственного разума, он должен был когда-то показать и результаты.
Он изложил на бумаге то, над чем думал два года, и сам ужаснулся: толстая тетрадь сплошных формул, в таких неразрывных соединениях и сцеплениях, будто это был самодовлеющий математический мир, в какой не смогло бы пробиться ничто постороннее, герметичный, недоступный ни для чего, кроме истины, инстанцию которой Карналь был уже не в состоянии определить, ибо это надлежало сделать кому-нибудь другому из тех людей, коих называют авторитетами.
Он перепечатал свою тетрадь и послал один экземпляр в математический журнал, а другой – ленинградскому профессору Рэму Ивановичу. Но получилось так, что ответа не дождался ниоткуда, потому что в их с Айгюль жизни произошла перемена.
Айгюль не придала перемене никакого значения, вернулась из театра, как всегда усталая и сонная, спала крепко и невинно, лишь утром вспомнила:
– Ты знаешь, меня приглашают в Киев.
– Как это – приглашают?
– Ну, в театр.
– В оперный?
– В какой же еще?
– Когда ты об этом узнала?
– Вчера!
– И не сказала мне?
– Забыла. Но сегодня вспомнила. Когда мы поедем?
Для нее все было страшно просто: вчера пригласили, сегодня едем. Никаких хлопот, никаких мелочей, никаких обязанностей. Единственная обязанность – перед искусством, а искусство звало ее в столичный театр, в академию, к высотам.
– Мне придется уволиться в школе, – напомнил ей Карналь.
– А-а, я забыла. Но ты ведь это сделаешь быстро, правда?
– Ты поинтересовалась условиями в Киеве?
– Условиями? А что это такое?
– Ну... – он сам не знал, что это такое. – Ты же видишь, у нас нет до сих нор квартиры, наш экономический уровень тоже... Конечно, это прежде всего моя вина, но уж если тебя приглашают... Кто же тебя приглашает?
– Театр.
– А лично?
– Я не знаю... Не помню... Был вчера какой-то человек... Солидный такой. Там где-то есть письмо... Не у меня... Я оставила его в дирекции.
– Тебе что-то обещают?
– Танцевать в "Марусе Богуславке".
– Да нет! Звание, квартиру, зарплату... Об этом ты не говорила?
– Звание будет. Может, и завтра. Сказали, со дня на день. Ждут Указа. А о квартире я не знаю. Может, поговорил бы с ними ты?
– Айгюль, приглашают не меня – тебя. Как же я могу говорить?
Указ появился как раз вовремя, когда они переехали в Киев. Квартиру дали, ясное дело, не Карналю, а Айгюль. Огромная квартира в старом доме, темные просторные комнаты, высокие потолки, тишина, простор – не верилось, что такое может быть на свете. Айгюль бросила свои ковры один в зале, другой в спальне, заявила, что мечтает о старинной мебели, простой и старой, как мир, и тут открыла ванную комнату.
– Боже, какая роскошь! – воскликнула она.
В Одессе ее поражало море. Ко всему относилась равнодушно, но на море никогда не могла смотреть без восторга. Так непохоже оно было на все привычное для нее, так непостижимо и могуче.
Тут ее удивила ванна – огромная, хоть купай великанов, какая-то мрачно-темная, точно подводное царство. Она открыла все краны, загремели целые водопады прохладной воды. Айгюль радостно плескалась в ней, будто никогда не видела обычной воды и не прикасалась к ней хотя бы пальцем. А впрочем, тело у Айгюль было такое дивное, что его можно было бы никогда не мыть. Чистая-пречистая, никогда не потеет. Дивное творение природы. Как золотистое перышко – легкая, чистая, прекрасная. И словно бы с детства только то и делала, что жила в таких квартирах. А Карналь никак не мог поверить, что это для них, что это навсегда, на всю жизнь, что это аванс, какого, может, никогда не отработаешь, что это бесплатно, не считая той мизерной платы за воду и другие коммунальные услуги да символической суммы за жилплощадь.
Работу Карналь нашел довольно быстро – в школах математиков не хватало. А потом его пригласили преподавать математику в техникуме, и он с радостью перешел туда, хотя на работу приходилось добираться на Соломенку – двумя трамваями – и терять на это уйму времени. Но никакие трамвайные переезды не могли помешать той постоянной внутренней работе, которую вел его натренированный мозг.
В адрес техникума и пришла телеграмма для Карналя. Так же неожиданно, как когда-то от Айгюль, так же провозвестник прекрасных перемен в его жизни: "Прошу прибыть для защиты диссертации". И подпись Рэма Ивановича. Откуда узнал ленинградский профессор о месте работы Карналя, как разыскал его в самом Киеве, на защиту чьей диссертации приглашает – сплошная неясность.
Посоветоваться Карналю было не с кем, кроме Айгюль.
– Ты помнишь ленинградского профессора Рэма Ивановича, о котором я тебе рассказывал?
Конечно же она не помнила!
– Он приглашает меня на защиту диссертации.
– Куда?
– В Ленинград.
– Это далеко?
– Айгюль! Неужели ты не знаешь, где Ленинград?
– Я знаю, но не знаю, очень ли это далеко.
– Не очень. Совсем близко. Ближе, чем до Ашхабада.
– Так ты поедешь?
– Наверное, нужно поехать. Приглашают ведь.
– А зачем тебе эта диссертация? Что это такое?
Он начал бормотать о каких-то научных интересах, о математике, о важных открытиях, иначе Рэм Иванович не стал бы его разыскивать.
– Но ведь мне без тебя будет скучно, – вздохнула Айгюль. – Когда я в прошлом году умоляла тебя поехать погостить в Туркмению, ты уклонился, а теперь едешь так далеко.
– У нас тогда не было денег, – напомнил ей Карналь.
– А теперь разве есть?
– Ну... нельзя сказать, чтобы много, но на билет туда и обратно хватит.
Она еще не верила, что он сможет покинуть ее даже на два или три дня. Да и сам Карналь как-то не мог вообразить себе их разлуку. Ему казалось, что она либо умрет от голода, либо будет спать все эти три дня, не просыпаясь, либо не найдет выключателя и целые ночи будет бродить по темной квартире.
– Я приготовлю тебе поесть, распишу все, что нужно, ты не волнуйся, попытался он успокоить Айгюль и заодно самого себя.
Она только улыбалась. Улыбка у нее была всегда неудержима, разливалась, как море, заливала комнаты, пространство, все вокруг. Даже когда Айгюль плакала от боли, от неудач на сцене, от усталости, она и тогда старалась улыбаться.
Он попросил Айгюль, чтобы не провожала его до самолета, побаиваясь, что иначе не заставит себя лететь и вернется домой вместе с нею. Желание вернуться было в нем еще и тогда, когда закрылись двери самолета, и тогда, когда взревели моторы. Если бы можно было, наверняка спрыгнул бы и побежал к троллейбусу, но могучая машина уже оторвалась от земли, под широкое крыло посыпались наклоненные коробочки киевских домов, сталью блеснули воды Днепра, зазеленели леса Черниговщины. Так начиналась для Карналя новая жизнь, о которой он еще и не догадывался. Самолет взбирался все выше и выше, в этом безустанном вознесении кто-нибудь мог бы усмотреть нечто символическое для Карналя, но при условии если бы он летел один, а так, затерянный среди многих пассажиров, был незаметным и для других, и для самого себя.
Незаметность нес с собой и по улицам Ленинграда, долго ждал у двери секретаря ученого совета – сразу к Рэму Ивановичу пройти не отважился. Когда же вошел наконец к секретарю, озабоченному чернявому человеку, бледному, с нервным умным лицом, и положил перед ним телеграмму, подписанную Рэмом Ивановичем, тот, как показалось, не знал, смотреть ему на телеграмму или на Карналя.
– Товарищ Карналь? – для верности спросил он.
– Да.
– Вы где-то устроились?
– Я к вам прямо из аэропорта.
– Тогда я помогу вам. Рэм Иванович поручил мне позаботиться о вас. Его, к сожалению, нет, он в Москве, но завтра утром будет. А в одиннадцать заседание ученого совета. Вы же – товарищ Карналь, да?
– Да, наверное... – сказал Карналь.
– Вы уже получили журнал со своей статьей?
– Журнал?
– Я хотел узнать, нет ли расхождений между публикацией и вашей диссертацией, какую вы прислали Рэму Ивановичу?
– Диссертацией? Какой диссертацией?
– Это ведь вы прислали Рэму Ивановичу свое разрешение теоремы Ферма для ряда значений?
– Да. Но это было давно. Кажется, полгода назад. Никакой диссертации. Я просто хотел услышать...
– Прекрасно. Рэм Иванович завтра будет. Мы с вами обо всем договоримся, а теперь давайте я вас устрою в гостиницу. Вы просмотрите журнал. Он только что пришел, к сожалению, я еще не успел... Вам же, как автору...
Он дал Карналю экземпляр математического журнала, новенький, с пронзительно приятным запахом полиграфической краски, журнал словно бы сам собой развернулся именно на той странице, где жирным шрифтом было набрано имя Карналя, а ниже в скобках стояло "(Одесса)", а еще ниже начинались причудливые арабески формул, абстрактные пропорции, соотношения, становления, интервалы, сверхчувствительные системы, гармония и наивысшая музыка для посвященных.
– Я теперь не в Одессе, – только и смог выжать из себя Карналь, еще не веря, что это его имя стоит в журнале и что это действительно он создал эти неразрывные цепи абстракций, которые звучали музыкой сфер.
– Мы знаем, – сказал секретарь. – Насилу разыскали вас. Рэм Иванович страшно сердится. Как это так – переехать в Киев, и никому ничего. Вы должны были бы держать связь со своим университетом. Для них вы всегда ученик. А теперь еще и гордость.
– Гордость? – Карналь вспомнил волокиту с аспирантурой, Кучмиенко, перешептывания, трусливые советы просить помощи у Пронченко.
Нет, для своего университета он так и останется чудаком, который грыз науку, демонстрировал в течение пяти лет блестящие знания, но оказался непрактичным, неспособным, собственно, никчемным, когда дошло до дела. Он что-то знал, но не умел убеждать в своих знаниях и намерениях. Не умел обещать, уговаривать, разрываться, расстилаться на всех ветрах.
– Гордость, – повторил Карналь и засмеялся несмело и в то же время горько.
Секретарь смотрел на него сочувственно, даже немного соболезнующе. Наверное, никак не мог поверить, что это и есть тот загадочный Карналь, который ошеломил весь их ученый совет.
Ученый совет собрался точно в одиннадцать. Старые профессора, моложавые доценты, солидные ученые, светила, корифеи, целые академии знаний, тихие переговоры, намеки, чуть заметные кивки головой, многозначительные паузы. Все это так не шло председателю ученого совета Рэму Ивановичу, с его лобастостью, громким голосом, веселой уверенностью, почти спортивным задором.
Рэм Иванович тряхнул Карналю руку, чуть не вырвал ее из плеча, крутанул, похлопал по спине, радостно развел руками:
– Видели какой? Молодой и красивый! Ну-ка, садитесь, Петр Андреевич. Думаю, все члены ученого совета познакомились с работой нашего молодого коллеги Карналя и имеют о ней твердо определившееся мнение. Верно? Эту проблему вряд ли нужно обсуждать. Где наш ученый секретарь? Просим записать то, что полагается в таких случаях. А уважаемого Петра Андреевича мы попросили бы рассказать нам... Ну, о чем бы мы попросили его рассказать? Например, о том, как он в присутствии председателя этого уважаемого собрания, то есть в моем присутствии, однажды зацепился брюками за гвоздь на стуле и не мог отцепиться даже тогда, когда ему на помощь пришла очень симпатичная женщина. Как бы это коллега Карналь смог нам объяснить и смог ли объяснить вообще?
– Я не понимаю, – пробормотал Карналь, вызывая смех членов ученого совета.
– Уважаемые коллеги могут убедиться, что наш соискатель ученого звания не относится к людям откровенным! – хохотал Рэм Иванович. – Он скрывает даже то, что могут засвидетельствовать другие, в данном случае я. Но, к счастью, он никак не может скрыть от нас своих блестящих математических способностей, в этом мы тоже имели возможность убедиться.
– Теперь убедилась и общественность, – добавил секретарь, – пришел журнал с публикацией.
– Даже? – деланно ужаснулся Рэм Иванович. – Тогда нам надо спешить, чтобы нас не опередил какой-нибудь другой ученый совет, ибо, я думаю, многим захочется провести защиту диссертации коллеги Карналя у себя.
– Но ведь никакой диссертации... – испуганно прервал его Карналь.
– Ах, никакой? Возможно, возможно! Какие будут предложения, уважаемые коллеги?
Теперь уже было покончено с шутками, один за другим вставали почтенные профессора, люди, известные Карналю как авторы учебников, капитальных трудов по математике, великих открытий, за каждым стояли целые математические школы, математические эпохи, если можно так сказать, и все эти люди, не сговариваясь, впервые в жизни видевшие Карналя, прочитав двадцать с чем-то страниц, в которые он напихал диких формул, все предлагали присудить Карналю звание доктора математических наук.
Секретарь несмело напомнил, что Карналь не представил документ о сдаче кандидатского минимума.
– Минимума? – удивился Рэм Иванович. – О каком минимуме может идти речь? Единственное его преступление состоит в том, что он слишком молод в сравнении с нами. Сколько вам лет, Петр Андреевич?
– Двадцать восьмой, – ответил Карналь.
– Лейбницу было двадцать девять, когда он предложил общие схемы решения задач на квадратуры и касательные, ввел таким образом как самостоятельные операции то, что мы сегодня называем интегрированием и дифференцированием. Для математика молодость не беда, а счастье. Мы поздравляем вас, коллега Карналь. С вашего позволения, разумеется.
Карналя поздравляли, обнимал Рэм Иванович, смеялись, вспоминая случай со стулом, о котором Рэм Иванович все-таки рассказал. Когда спросили, даст ли он банкет, Карналь вынужден был признаться, что у него нет денег. И вообще после женитьбы он, кажется, и не пил ничего, кроме легкого вина, да и то весьма редко. Оказалось, что это прекрасно совпадает с состоянием здоровья большинства членов ученого совета, которые не нуждаются в разогревании своего организма жидкостью подозрительного химического состава, отдавая преимущество собственному внутреннему огню (у кого он еще сохранился).
В завершение Карналя попросили рассказать о своих научных планах. Он не имел никаких планов. Ежедневно двумя трамваями – в техникум, лекции, заботы по дому, затем – в театр, встречать Айгюль.
– Немного интересуюсь проблемой минимизации булевых функций, – сказал он робко. – Рэм Иванович знает, что я еще студентом пробовал помозговать в области дискретного анализа. Кажется мне, что булевые функции...
– Ага! Кибернетика вас не забыла! – воскликнул Рэм Иванович. – Кстати, вы теперь в Киеве, а как раз в Киеве академик Лебедев создал первую на европейском континенте вычислительную машину. Вы об этом, безусловно, знаете, а вот о вас там не знает никто. Мы вынуждены были чуть ли не объявлять всесоюзный розыск, чтобы вас найти. Теперь мы вам не позволим спрятаться, не надейтесь!
Карналь еще не мог охватить размеров и значения всех перемен, которые должны теперь произойти в его жизни. В Ленинграде он задержался, вернулся домой только через неделю, на удивленно-осуждающий взгляд Айгюль по нашелся ответить ничего иного, как:
– Я, кажется, стал доктором наук.
– А что это такое?
– Ну, ученая степень... Наивысшая, разве что кроме академического.
– Тебе это нужно?
Растерянность перед ее наивностью так отчетливо вырисовывалась на его лице, что Айгюль прыгнула на него, охватила шею, подставила губы.
– Поцелуй, раз ты доктор! Никогда не знала, что это такое!
– По-моему, я был счастлив и без этого, – целуя ее, сказал Карналь.
– Но ведь ты рад, рад?
– Наверное, рад.
– Тогда я тоже рада.
Неужели так начинаются все великие дела в жизни?
Он еще не верил, еще не знал, еще хотел остаться тем, кем был, не было для него на свете ничего дороже этой тоненькой, сотканной из красоты женщины. Наверное, она тоже не хотела ничего и никого, кроме него. Они долго бродили в темноте по своей просторной квартире, пока ноги их не заплелись на старом ковре, и тут кончился для них мир и начались они сами. Были только они для себя, двое в бесконечности с безграничной чувственностью, нежностью и восторгом.