Текст книги "Разгон"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 50 страниц)
Так же и Айгюль не пыталась хотя бы краешком ока заглянуть в его мир математических абстракции, она игнорировала ум Карналя так же, как его внешность, совсем не задумываясь над тем, красивый он или так себе. Ей достаточно было собственной красоты и той непередаваемой гармоничности, что напоминает морской прибой, лунное сияние, шелест листвы на деревьях или пение птиц. Провыв с нею день или два, Карналь невольно начинал думать, что молодые девушки больше всего боятся в мужчинах ума. Вообще говоря, существует множество вещей, каких человеку хочется именно тогда, когда их негде взять. Иметь ум не хочется разве только дураку, так как он не знает, что это такое. Девушке большой ум казался угрожающим. Она тоже не знает, что это такое, но остро чувствует скрытую угрозу, ибо наделена сверхчувствительностью благодаря тонко организованной натуре.
Что же касается красоты, то и здесь Айгюль придерживалась того мнения, что в этом состязании мужчины никогда не победят. Красота – это оружие женщин, их способ существования, их призвание, предназначение на земле. Поэтому им одинаково враждебны попытки мужчин состязаться с ними и их стремление лишить женщин привилегии в красоте и женственности.
Все это относилось к невысказанным мыслям в часы ночных молчаливых сидений на клене у стадиона. Но если мысли не высказаны, это еще не значит, что их нет. Созвучие душ помогает улавливать мысли даже на расстоянии, а Карналя и Айгюль и расстояние больше не разделяло, их удерживала только та невидимая грань, которую выставляет перед собой стыдливость. Но и здесь они, не сговариваясь, были единодушны, не переступали той грани, ибо усматривали в том залог желаемого для обоих счастья.
Впоследствии, через много лет, Карналь приезжал в Одессу, искал тот клен у стадиона и не находил. Попадалось на глаза нечто подобное, но пугал крутой спад откоса, на котором росли деревья, не верилось, что они с Айгюль могли там удержаться в те далекие ночи, свободно, без усилий, невесомостью, если и не телесной, то духовной. Было им в то время действительно легко, как никогда впоследствии, но, наверное, переживали это чувство лишь тогда, когда оставались вдвоем и могли забыть обо всем на свете. А когда расходились, у каждого было достаточно забот и волнений, Карналю выпадало их, пожалуй, намного больше.
Его положение на факультете было тревожным и странным. С одной стороны – уважение за безусловные успехи, наивысшие оценки на всех четырех курсах учения, грамота от самого министра за научную работу, намеки руководителей кафедр о возможности приглашения к себе в аспирантуру. А с другой настороженное недоверие, упорное преследование за вероятные грехи, обвинения в недозволенных намерениях, прозрачные намеки на биографию.
Последнее возмущало Карналя всего больше.
– Какая биография? – кипел он перед Кучмиенко. – Я в шестнадцать лет пошел на фронт. Много найдешь таких? Тебе же было двадцать, а не шестнадцать!
Кучмиенко встряхивал чубом – теперь не легкомысленно, а солидно, с каким-то скрытым значением.
– Главное не в том, как начать войну, – говорил поучительно, – главное – как закончить. Ты не сумел достойно закончить.
– Трагический случай.
– После трагических случаев не остаются живыми.
– Ты обвиняешь меня в том, что я живой?
– Ты уберегся, а это трагедия уже иного порядка.
– Но ведь и ты уберегся.
– Я принадлежу к победителям, а ты...
– Любопытно, к кому принадлежу я?
– Ты к спасенным.
– И спас меня ты?
– Можно сказать и так.
– Интенданты меня не спасали.
– Я был среди воинов, ты не забывай.
– А я среди убитых. А теперь воскрес, чтобы жить снова, жить за моих товарищей и сделать что-то в жизни также и за них, черт подери! Запомни это, Кучмиенко!
Кучмиенко был добр и великодушен.
– Чудной ты, Карналь! Я же хочу тебе добра. Нам лишь бы идейность.
– Почему ты считаешь, что только ты идейный? – возмущался Карналь. Откуда такое исключительное право?
– А кто же тогда идейный, если не я? – искренно удивлялся Кучмиенко и снова встряхивал чубом. – Раз я тебя критикую, а не ты меня, значит, выходит, что у меня есть такое право. Для тебя же делаю как лучше, а ты не понимаешь из-за своего упрямства. Спроси у кого угодно, и каждый тебе скажет о твоем упрямстве.
– Без упорства, или, как ты говоришь – упрямства, ученым стать нельзя.
– Еще неизвестно, кто станет ученым, а кто не станет.
– Не намереваешься ли и ты стать ученым? – смеялся Карналь.
– Увидим, увидим, – похлопывал его по плечу Кучмиенко, – все может быть.
– Тогда я не хотел бы быть в науке!
– Будем считать такие заявления преждевременными. Ты напрасно сердишься, Карналь. Мы же с тобой друзья. Вспомни первый и второй курсы, вспомни, как мы Отбивались от волков. Как гранатами от фашистов! Никому не удастся нас рассорить и разъединить. Удивляюсь, как ты этого не понимаешь!
– Иногда мне начинает мерещиться, что ты знаешь даже то, чего знать невозможно. Тебе легко жить, Кучмиенко. Наверное, ты и умирать будешь, как один великий англичанин – напевая. Но я умирать не собираюсь – ни напевая, ни плача.
Они расходились, хотя Карналь знал, что ненадолго и недалеко.
Как ни странно, но именно Кучмиенко первый принес Карналю известие о том, что в их университет приехал тот самый ленинградский профессор Рэм Иванович, который так высоко оценил студенческую работу Карналя.
– Прочитает у нас лекцию про теорию чисел Ферма, – сообщил Кучмиенко с таким видом, точно он только то и делал, что думал об этой теории и имел намерение опровергнуть Эйлера, в свое время опровергнувшего Ферма. – Ты ведь знаком с ним, Карналь. Он тебя хвалил, выбил тебе грамоту от министра.
– Знаком так же, как ты.
– Не меня же хвалил – тебя.
– Кстати, профессор довольно благосклонно относится к кибернетике и к Винеру.
Кучмиенко захохотал.
– Если бы я был профессором, то тоже позволял бы себе такие вольности! Ему что? Он знаменитость! А вот попробуй ты выпутаться из сетей лженауки, и окажется, что без помощи твоего друга Кучмиенко не сдвинешься с места!..
На лекцию они пошли вместе, отвязаться от Кучмиенко Карналь не смог.
Профессор был лобастый, крепко сбитый, похож не на математика, углубленного в теории, а на закоренелого практика или партийного, государственного деятеля. Энергия была в каждом его жесте, слова буквально били студентов – он укорял их за посредственность, бездеятельность, за умственную лень, как будто именно эти собранные в актовом зале студенты физмата повинны в том, что триста лет ждут своего разрешения проблемы, предложенные Ферма. То был не просто ученый – борец, агитатор. Он мог заставить забыть обо всем на свете и броситься немедленно решать нерешенное в математике.
Во время своей бурной лекции профессор цепко ощупывал взглядом аудиторию, словно искал кого-то. Карналь, холодея, решил, что он ищет именно его, и сник. Ему хотелось спрятаться под стол или хоть за спину Кучмиенко, потому что тот сидел выпрямившись, высоким, время от времени картинно встряхивал своим прекрасным чубом и с таким восторгом пожирал глазами профессора, что тот невольно мог причислить его к своим самый пылким сторонникам.
Студенты были так ошеломлены эрудицией и наступательным пафосом ленинградского профессора, что оказались не в состоянии задать хотя бы один вопрос. Проректор по научной части, представивший гостя перед началом лекции, поблагодарил его, и на этом встреча должна бы закончиться, но профессор жестом памятника выбросил руку вперед и, обращаясь ко всем, неожиданно сказал:
– Если здесь присутствует студент Карналь, я просил бы его остаться.
Все взгляды обратились на Карналя, он покраснел, медленно встал и среди всеобщей тишины пошел к профессору. А за ним, как тень, как привязанный, потянулся Кучмиенко. Это было так неожиданно, что студенты не шевельнулись, ожидая, чем закончится столь комичная ситуация. Проректор – тихий, спокойный человек – в смущении протирал очки, а ленинградский гость, видимо уверенный, что Карналь именно этот высокий и гордо-чубатый, загодя радуясь своей проницательности, спросил насмешливо идущего впереди, сгорбленного, расцвеченного румянцем неловкости:
– Вы тоже ко мне?
– Я Карналь, – сказал истинный Карналь.
Пророков нельзя ни смутить, ни устыдить. Профессор мигом накинулся на Кучмиенко:
– А вы? Кто вы и что вы?
– Я друг Карналя.
– Прекрасно. Поздравляю вас и завидую вам. – И мгновенно переключился на Карналя: – Выберите время и зайдите ко мне в гостиницу. Я остановился...
– В "Лондонской", – подсказал проректор.
– Номера не помню, там спросите.
– Тоже мне математик, не может запомнить, в каком номере остановился, бормотал пораженный Кучмиенко, протискиваясь вслед за Карналем к выходу.
В гостиницу Карналь так и не пошел. Ему всегда не хватало решительности в последнюю минуту. Вспоминал лобастого профессора, его манеру трибуна, энергичную наступательность и понимал, что не о чем ему с ним говорить. Такие люди не знают и никогда не захотят узнать, что такое неуверенность, сомнения, им неведомы тупики, высокое солнце истины сияет для них неугасимо, и они идут к ней, несмотря ни на что. А разве он, Карналь, принадлежит к таким людям?
Уж если они должны были познакомиться с профессором именно на почве толкования теории игр, то Карналь с полным правом мог бы сказать, как говорят англичане: если ты не можешь делать то, что тебе нравится, то пусть нравится тебе хотя бы то, что ты делаешь.
Но профессор принадлежал к людям, не отступавшим от своего. Он снова позвал Карналя, но уже не в гостиницу, а на третий этаж общежития, где в двух маленьких комнатках жил вместе со своей молодой женой, грузинкой, секретарь университетского парткома Пронченко.
Какой-то студент-первокурсник постучал в дверь комнаты Карналя и сказал, что его просят к Пронченко.
Пронченко был кандидат наук, вел на их факультете семинар по механике, но Карналь не посещал этого семинара и знал преподавателя только в лицо. Очень высокий и очень красивый человек, глаза как на византийских иконах, всегда чуть улыбающийся, лицо излучает доброту. Как и все фронтовики, ходит в старой офицерской форме. Рассказывали, что он был танкистом, горел в танке, имеет много боевых орденов, хотя никогда почему-то не носит даже колодочек. Может, из скромности, а может, чтобы не выделяться среди тех преподавателей, которые на фронте не были – кто из-за пожилого возраста, кто из-за болезни, кто был забронирован, как ценный специалист, к которым Пронченко принадлежать не мог, ибо защитил диссертацию уже после войны, выйдя из госпиталя, где лечился так долго, что успел познакомиться со своей будущей женой, влюбиться в нее, она влюбилась в него, и вот так вышло, что этот красивый украинец выкрал прекрасную грузинку из Тбилиси и привез ее сюда. Жену Пронченко студенты часто встречали в общежитии, она была так же красива, как и муж, глаза у нее немного грустные, темные, задумчивые, лицо ласковое, и вся она какая-то ласковая, приветливая, всечеловечески добрая, с каждым здоровалась, словно была ему сестрой или однокурсницей, хотя студенткой не была, преподавала в школе русский язык и литературу, всегда носила кипы тетрадей, которые должна была проверять и на которые математики злорадно указывали филологам: вот ваша будущая судьба.
Если ты в университете уже пятый год, можешь немало знать о каждом преподавателе. Ясное дело, о ректоре или проректоре знания твои соответственно большие, так же о Пронченко, который вызывает не меньший интерес, чем сам ректор. Но все это так, эвклидова геометрия, никаких пересечений, никаких касательных с житьем-бытьем рядовых студентов типа Карналя оно не имеет и не может иметь. И вдруг Пронченко приглашает Карналя к себе домой! Правда, тоже в общежитие, в такие же комнаты, как у студентов, так же стоит в очереди к общей плите жена Пронченко Верико Нодаровна. Но в то же время существует грань, какую переходить не дано. Для дел у Пронченко есть кабинет в университете, научные вопросы решаются на кафедре и в деканате, и в те две комнатки в общежитии могут ходить к Пронченко лишь ближайшие его друзья. А какой же ему друг Карналь, когда они толком и не знакомы?!
Карналь не любил, когда его куда-то звали, приглашали. Будто чувствовал в этом угрозу для собственной свободы, сразу переставал принадлежать себе, как бы переходил в чужую собственность, все его существо протестовало, бунтовало, роптало. Посягательство на свободу поступков он усматривал даже тогда, когда приходилось куда-то ехать. Купленный билет казался ему эквивалентом утраченной свободы. Случалось, Карналь выскакивал из вагона поезда, который уже трогался, или спрыгивал о парохода на причал, когда матросы уже убирали трап. Добровольных обязательств Карналь мог набрать на себя целые горы, но совсем не умел быть покорным. Его организм даже выработал своеобразные сигнально-защитные функции, и если, к примеру, Карналю очень не хотелось куда-то ехать или идти, у него даже могла повыситься температура. Врачи должны бы определить такое состояние как концлагерный синдром. Но что могли знать врачи о нем, Карнале, кто девятнадцатилетним побывал в аду и вернулся из такого ада, какой не снился даже великому Данте!
Когда Карналь услышал, что его приглашает к себе Пронченко, первой его мыслью было: опять Кучмиенко. Накапал на Карналя начальству, и тот, человек очень деликатный, не захотел вести с беспартийным студентом официальный разговор в университетском кабинете, а решил пригласить к себе домой. Может, знал строптивый характер Карналя, побоялся, что тот вообще не захочет явиться в кабинет, заартачится, еще ухудшит свое положение, даст повод тому же Кучмиенко выступать с новыми обвинениями. Как бы там ни было, Карналь изо всех сил старался найти объяснение такому неожиданному приглашению.
Между тем обошлось без Кучмиенко. Карналь понял это, как только переступил порог комнатки Пронченко. Возле стола, наполовину заваленного книгами, простого, плохо остроганного, кажется, чуть ли не самодельного, как почти вся тогдашняя мебель, за стаканами крепко заваренного чая сидели Пронченко, в своей неизменной гимнастерке, в диагоналевых галифе и хромовых сапогах, и... ленинградский профессор – без пиджака, с расстегнутым воротом белой сорочки, с небрежно сдвинутым набок галстуком. На освобожденном от книг клочке стола, кроме стаканов с чаем, вазочки с вареньем и корзинки с печеньем, лежал развернутый на последней странице "Огонек". Профессор, размахивая авторучкой, крикнул Карналю вместо приветствия, едва тот успел прикрыть за собою дверь:
– Коварство или скрытые действия. Семь букв? Знаете?
Пронченко и профессор, оказывается, ломали голову над журнальным кроссвордом. Самое примитивное занятие из всех, какие только мог вообразить себе Карналь.
– Ну, что же вы молчите? – торопил его профессор.
– Интриги? – подсказал Пронченко.
– Минуточку. Линейка – ложится. Шторм – сходится. Мотив – точно. Так и записываем: интриги.
Пронченко встал, подал Карналю руку.
– Садитесь пить с нами чай. С Рэмом Ивановичем, надеюсь, вы знакомы.
– В общих чертах, – буркнул профессор, – в очень общих чертах. Без приближений. В науке, знаете ли, приближение – процесс длительный и, как вам известно, бесконечный.
– Среди людей несколько иначе? – спросил Пронченко, и Карналь никак не мог взять в толк, спорят они или шутят, а может, просто дают отдых мозгу, так же как с этим нелепым кроссвордом.
– Кстати, студент Карналь подает надежды, – неожиданно сказал Рэм Иванович. – Его научная работа получила первую премию Министерства высшего образования.
– Знаю, – кивнул головой Пронченко.
– И как вы думаете использовать его после университета?
– А вот этого не знаю.
– Тогда кто же знает?
– Его научные руководители, воспитатели.
– Он жалуется, что его...
– Я не жаловался, – вырвалось у Карналя.
Верико Нодаровна принесла еще стакан чаю, Пронченко стал знакомить Карналя с женой. Карналь дернулся, чтобы встать навстречу женщине, но почувствовал, что его что-то удерживает снизу. Это "что-то" не было для него тайной. Все университетские стулья вместо фанерного круга имели плетеные сиденья – тоненькие палочки прибиты к каркасу маленькими гвоздочками. Гвоздочки, как известно, имеют головки с закраинами – прекрасный инструмент для продырявливания студенческих юбок и брюк. У Карналя единственные его брюки имели уже несколько таких "ранений", но сейчас речь шла уж не о целости брюк, а о его воспитанности, уважительном отношении к женщине. Карналь рванулся что было силы, но стул вцепился ему в брюки. Пришлось тянуть за собой и стул. Студент выглядел так комично, что Рэм Иванович не выдержал и захохотал. Пронченко тоже не удержался от смеха, только Верико Нодаровна укоризненно взглянула на мужа и, помогая Карналю освободиться от стула, сказала:
– Ты опять перепутал стулья, Володя. Я же просила тебя никогда не давать этот поломанный гостям, самому садиться на него.
– Студент – это не гость! – закричал Рэм Иванович. – Студент – человек для приключений. Когда же и не испытать всяческие приключения, если не в студенческие годы?
– Вы у нас впервые? – спросила Верико Нодаровна. Она говорила с приятным грузинским акцентом. – Правда, Володя, впервые? – обратилась она к мужу.
– Не приглашали, потому и впервые, – добродушно буркнул Пронченко. Потому и жалуется аж в Ленинград, а нам не сказал ничего.
– Я не жаловался, – снова стал было оправдываться Карналь.
Но его перебил профессор:
– Я страдаю склонностью к неточности. Constitutionally inaccurate! как говорят англичане. Жалоб не было. Я не встретил таких слов в письме нашего молодого друга. Так?
– Так, – согласился Карналь, пока еще не понимая, куда клонит профессор.
– Но разве истинное положение вещей зависит от того или другого сочетания слов? Мир для того, чтобы существовать, не нуждается ни в каких описаниях и постановлениях.
– Простите, профессор, – спокойно вмешался Пронченко, – но ведь мы знаем, что постановления в государстве с плановым хозяйством могут направлять целые участки жизни. А декартовская энумерация? Вы же математик, а математики спят и видят мир не то что описанный и прорегистрированный, но формализованный до таких пределов, что даже для поцелуев они мечтают вывести точные формулы.
Профессор вскочил со стула, хотел пробежать по комнате, беспомощно развел руками.
– У вас тут не разгонишься! Вы что – играете в скромность? Почему вам не дадут квартиру? Ведь тот, кто нес бремя войны, имеет право пользоваться плодами победы!
– Мы с Верико и пользуемся! – заметил Пронченко. – У нас целых две комнаты на двоих. По комнате на каждого! Это же целое богатство, профессор!
– Вы называете это комнатой? – профессор натолкнулся на стул, ударившись, запрыгал на одной ноге. – Могли бы хоть сократить до минимума меблировку. В моей ленинградской квартире, например, просторно, как на стадионе. В блокаду я сжег всю мебель, чтобы согревать свое старое тело. Пришлось даже зацепить кое-что из библиотеки. Пытался выбирать малоценное. Но разве ж для ученого книги могут быть малоценными? Теперь страшно подумать...
– А у меня был случай, когда я своим командирским танком разворотил стену сельской библиотеки. Засели там два фашистских пулеметчика, и мы никак не могли их выкурить. Пришлось идти на таран. Не знали мы, что там библиотека, да если бы и знали, все равно пришлось бы идти. Когда разворотил стены, танк влетел в дом. Улеглась пылища, глянул – книги, растерзанные как люди. А мои хлопцы уже выскочили из танка, собирают то, что уцелело. Один несет "Гаргантюа и Пантагрюэля", знаете, школьное издание, читаное-перечитаное... Я своей Верико до сих пор про этот случай не рассказывал, боюсь даже сейчас. Хотя подумать, что мог ты тогда на фронте...
– А мне пришлось спасать гаубицу, – вмешался в разговор Карналь, выковыривала с башни польского костела фашистского пулеметчика, и на нее насела рота фашистских автоматчиков. Насилу отбили. А костел гаубица разрушила капитально. От пулеметчика одни воспоминания... Когда же мы отбили тот городок, то к командиру пришла делегация граждан с протестом. Мол, повредили костел. Четырнадцатый век.
Профессор между тем сел, взялся за стакан, но чай уже остыл.
– Имея такую очаровательную жену, не грех угостить и грузинским вином, – воскликнул он.
Пронченко заглянул в угол за плетенную из лозы этажерку, набитую книгами и рукописями.
– Грузинского нет, – сказал оттуда, – а портвейн три семерки есть. Хотите?
– Налейте хотя бы нашему молодому другу!
– А почему такая честь? – удивился Пронченко. – Уж коли пить, так всем. За знакомство и за сотрудничество. Или как лучше? Может, за успехи нашей науки?
Он налил вино в стаканы. Пришла Верико Нодаровна. Профессор галантно уступил ей место, но она принесла табурет и села рядом. Пронченко плеснул ей немного из бутылки.
– Символически, – сказал он. – На фронте мы свое отпили. А я добавил еще в Грузии. У меня и сейчас еще такое впечатление от нашей свадьбы с Верико, что мы неделю плавали в вине. Море вина. Недаром поэты когда-то путали вино и море. Как это там у поэтов, Верико?
– Ты имеешь в виду Гомера, который называл море винно-черным?
– Прекрасно! – воскликнул профессор. – С поэтами – это прекрасно! Это возвращает меня к прерванному разговору. Итак, с чего мы начинали? С нашего молодого друга. Он зарекомендовал себя талантливым математиком, и я имел огромное удовольствие... гм... познакомиться... Но я имел также неосторожность посвятить нашего молодого друга в некоторые... Одним словом, я кратко изложил ему суть взглядов Норберта Винера на кибернетику... К сожалению, людей, которые разделяют хотя бы частично идеи Винера, кое-кто из ученых не поддерживает... Лженаука, реакционная идеология, интриги... Ученый уже по своей природе должен жаждать новых знаний, иначе он не оправдывает своего назначения.
– Отметьте еще и то, – спокойно заметил Пронченко, – что ученый прежде всего заботится о самом себе. У него собственные цели, и в случае неудачи он рискует лишь собственным опытом. Политика же всегда направлена на поддержку и защиту большинства. Рискует тоже большинством. Вот и приходится думать, прежде чем...
– Ага! – закричал радостно профессор, вскакивая, чтобы пробежать по комнате, но тут же вспомнил, что тут бегать негде, засмеялся и сел на свое место. – Вы говорите: защищать большинство. А если это большинство ни сном ни духом не знает о том, от чего его защищают?
– Незнание угрозы еще не свидетельствует о том, что эта угроза не существует, – спокойно отразил нападение Пронченко.
– Мы можем выпить? – удивляя Карналя своими неожиданными перепадами настроения, вдруг миролюбиво напомнил профессор. – За ваше здоровье, прекрасная Верико! Знаете, я всю жизнь сожалею, что рано женился. Всякий раз встречаешь таких красивых молодых женщин и невольно думаешь: ах, был бы свободен, как бы мог влюбиться, начать жизнь сначала!..
– Наверное, мой Володя будет думать когда-нибудь так же! – лукаво взглянула на мужа Верико.
– У него не будет для этого времени! Его заест общественная работа! Ученый и общественный деятель – это кошмар! Это забирает все твое время, все твои силы, изнуряет и исчерпывает... Но, дорогие мои друзья, в этом мире для нас нет иного выхода... Однако мы снова потеряли пить. Мы забыли о нашем молодом друге.
– Я не жалуюсь, – подал голос Карналь.
– И напрасно. Молчать могу я. В моем положении, с моим, как говорят, именем я могу и помолчать даже тогда, когда меня... гм... начнут критиковать... обвинять... Когда оракулы подвергаются нападкам, они умолкают, и их молчание убеждает нас в том, что они действительно оракулы. Не мной сказано, однако метко. Мы заговорили о кибернетике. Но что такое кибернетика? Это наука об управлении – в природе, в обществе, в производстве, вообще в жизни. Ленин придавал ей огромное значение. В резолюции Двенадцатого съезда нашей партии говорилось о научной организации труда и управления. В двадцатых годах у нас выходило около двадцати научных трудов по проблемам управления и организации производства. А теперь мы все это забыли и объявляем несуществующей науку об управлении только на том основании, что кибернетика пришла, мол, к нам из-за границы и кому-то мешает, или кто-то там из академиков просто не уразумел ничего в ней, кто-то, видите ли, не разобрался.
– Разберется, – спокойно заметил Пронченко.
– А мы тем временем будем сидеть и наблюдать, как весь мир двигает вперед эту науку? А потом – догонять? Смешно.
– Я ничего не могу вам сказать про кибернетику, так как не чувствую себя компетентным в этом деле, – спокойно продолжал Пронченко. – Но если это действительно полезные научные идеи, у нас нет никаких оснований не воспользоваться ими. Может, какие-то прыткие наши философы, в самом деле, не разобрались в сути и объявили лженаукой то, что заслуживает внимательного изучения. Факты могут подвергаться сомнению. Но главное – идеалы. За это воевали, это будем отстаивать всегда.
– Повторяю, боюсь не за себя. Вот перед нами наш молодой друг. Студент Карналь. Может, это будущее нашей науки. Но сегодня он похвалился своим знакомством (весьма приблизительным) с кибернетической теорией – и уже автоматически к нему мгновенно применяют прелиминарные подозрения в возможных преступлениях против нашей пауки. Ясно, все это работа посредственных людей. Своими жертвами они избирают именно тех, кто достоин самого большого восхищения и поддержки. Сконцентрировать удар на ком-то, кто проявляет способности, а самому потирать руки и захватить между тем тепленькое местечко. Посредственность, где бы она ни действовала, всегда пытается отстранить лучших.
– Но ведь студенту Карналю ничто не угрожает, – удивился Пронченко. – У нас никого не прорабатывают, не обсуждают. У нас в университете вы не услышите заявления: "Я, конечно, незнаком с кибернетикой, но твердо убежден в ее вредности для нас". Истинное только то, что твердо установилось, а не то, что кто-то провозгласит истинным, хотя бы это был столичный авторитет. Если и вы, Рэм Иванович, загнете нечто столь хитроумное, что сразу и не разберешь, думаю, мы все-таки попросим у вас некоторое время, чтобы определить свое к тому отношение.
– Говорят, одесситы даже не принадлежат ни к какой нации, – вздохнул профессор, – а составляют особое племя – одесситов, – это правда?
– Не совсем, – подала голос Верико Нодаровна, – я все же остаюсь грузинкой даже в Одессе. А мой Пронченко – украинец с Днепра.
– Земляки, – вслух подумал Карналь, который чувствовал себя здесь довольно неловко.
– А ты откуда? – охотно втянул его в разговор Пронченко.
Карналь назвал свое село, оказалось, что село Пронченко в сорока километрах ниже по Днепру. Бывшие казацкие села. Плавни, краснотал, рыба, сено, а рядом – степи.
– Кто родом из степей, уже от природы склонен к абстрактному мышлению, – высказал шутливо сентенцию Пронченко.
На что профессор сразу же возразил:
– Что же тогда говорить тому, кто родился в Ленинграде, в этом так точно спланированном городе? По вашей теории из него должны выходить лишь землемеры?
– У нас в селе когда-то был землемер Марко Степанович, – сказал Карналь, – так он требовал, чтобы его называли не иначе как геометром.
– А геометрия без вдохновения невозможна, сказал Пушкин, – добавила Верико.
– Уговорили и убедили, – поднял руки Рэм Иванович. – Отнесем это в заслугу парткома и, – он хитро прищурился на Пронченко, – его секретаря...
– Секретарем могут выбрать, но могут и не выбрать, – засмеялся Пронченко. – Я же вам говорил, что главное – идеалы, их непоколебимость. По-человечески мне стыдно, что я до сих пор не заметил Карналя, хотя мы, оказывается, даже земляки, а вы, Рэм Иванович, могли бросить все ваши дела и примчаться из самого Ленинграда, чтобы взять его под защиту.
– Сказать по правде? – наставил на Пронченко указательный палец профессор. – Если хотите знать, я примчался защищать не студента Карналя, а самого себя! Его еще не очень трогают. Он только написал, что не все доброжелательно относятся к его разговорам о кибернетике. Но ведь и меня пощипывают! Несмотря на мой научный авторитет, несмотря на то, что я пережил блокаду, чуть не умер, в сущности, умер, так как уже был вычеркнут из всех списков живых и деятельных. Обо всем забыто. Пощипывают коллеги. И еще неизвестно, чем это кончится. Я и прикатил сюда. Разведка! А как оно тут? Еще ничего не знаете о кибернетике, потому и воздерживаетесь от просмотра статей в печати? А когда критикуют какого-нибудь писателя, – изучаете? Не спрашиваете, знает ли кто того писателя, читал ли его? Вот вы, молодой человек?
– Я учился в сельской школе... И сейчас времени на все не хватает, искренне сказал Карналь.
– А что скажет нам секретарь парткома? – повернулся профессор к Пронченко, плохонький ивовый стул под ним затрещал.
– Сдаюсь, я только механик. Защищал диссертацию, на литературу не было времени.