355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Загребельный » Юрий долгорукий » Текст книги (страница 3)
Юрий долгорукий
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:38

Текст книги "Юрий долгорукий"


Автор книги: Павел Загребельный


Соавторы: Дмитрий Еремин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

Да, размышлял Данила Никитич, многое изменилось с тех пор, как весной тысяча сто сорок пятого года отплыл он с посольством из Суздаля в Византию. Прежде всего, изменился он сам, Данила: когда отплывал весной, кипела в его душе лишь юная удаль да путали разум глупые бредни; теперь же на сердце одно лишь желание воли себе и людям.

Но почему, если так, не стихают боль и тревога? Не оттого ли, что, возвращаясь домой, ещё не знает Данила Никитич, найдёт ли себе сотоварищей на Руси?

Вон – сеется мелкий дождь, песок под ногами скрипит, деревья шепчутся глухо, хмельные воины Изяслава песни поют, а воздух наполнен гарью: встречает его родная Русь раздорами и печалью. Окрепнувший разум Данилы отточен, будто был отдан в гранильню хитрому мастеру и тот придал разуму блеск и резкость, глубину свеченья и мощь. Данила видит теперь немало: горе родной Руси от княжьих усобиц, своекорыстие сильных бояр и слабость нищего люда.

Чувствует слабость и собственной мысли: на кого рассчитывать ему здесь, на Руси? К какому делу призвать? Ужели к бунтарству, словно Спартак? Но Спартак был рабом, а он, Данила, дружинник. Негоже ему помышлять о такой крамоле…

А что же тогда иное? Какое дело родится из чистой мысли? Оно Даниле неясно. Весной хоть была неразумная удаль: она расправляла крылья в его душе, как птица перед полётом, и весь Данила тогда устремлялся ввысь, открытый глупым надеждам. А ныне надежд тех тщеславных нету. Вот только честные мысли без дела да любовь к боярышне Пересвете остались…

«Жива ли она, Пересвета? – подумал он с неожиданной болью, уже подходя к церковным воротам, возле которых стоял высокий монах. – А если жива, то помнит ли о Даниле? И уж она ли это в то давнее вешнее утро, когда покидал он Суздаль, печально смотрела на книжника, отплывающего в Царьград?

Туманом оно, туманом то утро повито!..»

Пока не ради своей души, а ради забот Долгорукого приходилось книжнику жить на свете. Вот и к сидящему под замком в монастырской келье Святославу Ольговичу у Данилы сейчас не своё, а князя Юрия дело: надеясь порушить и без того некрепкие братские связи Ольговичей, посеять между ними вражду и тем самым ослабить их силу в Киеве, князь Юрий давно уже пестовал дружбу со Святославом, младшим из Ольговичей. А младшему князю на что надеяться возле двух старших, любящих только власть и поживу? Они не о нём, а лишь о себе да о детях своих пекутся. От этого в сердце младшего возникают зависть, угрюмство, злоба. В такое сердце легко заползает любое лукавство.

Рассчитывая на это, князь Юрий и повелел Даниле ещё весной, отправляя послов в Царьград, увидеться в Новгороде-Северском или в Киеве с младшим Ольговичем, вручить ему некую грамотку, полную обещаний. А чтобы тайная связь Святослава и Юрия не пропала, а крепла, Даниле было приказано взять с собой в Киев из Городца смышлёного парня – старшего сына Страшко – Никишку. Никишке же полагалось ходить, когда надо, в Киев к некоему Ружате, бывшему в своё время ещё слугой Мономаха, а ныне глубокому старику, искусному мастеру игрушечных да затейных дел. А если и это не выйдет, то, может, сам Святослав ненароком, во время охоты, нет-нет, а окажется в Городце. Ну, а послать после этого в Суздаль из Городца смышлёного парня с хорошей вестью Страшко сумеет и сам.

Год с половиной прошёл с той синей весны. Сейчас – ненастная осень. Уже не Ольговичи, а Изяслав-мономашич пирует в Киеве. Игорь Ольгович брошен в поруб[8]8
  Поруб – тюрьма.


[Закрыть]
.

Сидит под запором и Святослав. Уж не за то ли, что был он тайным союзником князя Юрия? С Юрием, чай, и Игорь был во вражде, и Изяслав, племянник, не в дружбе. Похоже, как раз за то теперь Святослав и терпит! «Но, может, всё ещё ходит сюда, к старику Ружате, Никишка Страшков из Юрьева Городца? – размышлял Данила Никитич. – И если ходит, то, может, есть мне от князя Юрия важные вести? Зайду к Святославу, потом к Ружате Кирьку пошлю – узнать о Никишке…»

От печального Святослава книжник узнал, что до нашествия Изяслава парень Никишка был тут два раза под видом весёлого коробейника, потом – пропал. Не слышно и о Ружате. Может, схватили их Изяславовы ратники, сняли головы с плеч?

– Теперь молю об одном, – униженно просил Данилу исхудавший, жалкий, небрежно одетый князь Святослав, боязливо оглядываясь на дверь, за которой стояла стража. – Бежать помоги отсель! Не то сгноит меня Изяслав. А князю Юрию, коли поможет, вовеки буду рабом!..

Выйдя из кельи несчастного Ольговича, книжник прямо у двери нос к носу столкнулся с Никишкой.

Загорелый, кудрявый да статный парень, уткнув кулаки в бока, стоял во дворе и молча, с улыбкой смотрел на воинов, охранявших узилище Святослава. Небрежно приставив оружие к стене, присев на корточки перед большим туесом и холстиной, расстеленной на земле и уставленной разным добром, воины рылись в куче игрушек.

Данила Никитич успел приметить, что берестяной туес – работы Страшко: таких туесов он видел в доме Страшко немало. Того же мгновенного взгляда было достаточно, чтобы понять, что забавные скоморошьи маски, игрушечные гусли и балалайки длиной в ладонь, жестяные зеркальца в липовых рамках, глиняные козлы да девушки в сарафанах, принесённые в туесе Никишкой и вываленные сейчас на землю, сделаны руками искусника Ружаты: изделия старого мастера не раз привозились в Суздаль в дни масленицы да пасхальных забав и были хорошо известны Даниле. Скользнув по ним взглядом и подмигнув Никишке, книжник с интересом склонился над туесом.

– Гляди ты, как сделано всё искусно! – сказал он, вытянув из разворошённой воинами многоцветной кучи игрушек боярышню в ярком платье. – К такой в каждом сердце вспыхнет любовь! Смотри, и сам в неё не влюбись, – шутливо обратился он к парню. – Небось уж давно влюбился?

Данила Никитич заметил, что парень, увидя его, вначале дрогнул и растерялся, потом опомнился, взял себя в руки, теперь же совсем успокоился и легко ответит на шутку. И в самом деле, Никишка с беспечной, глупой ухмылкой отозвался:

– Не-е… что мне в такой, из тряпок? Живую бы мне ладней!

– Ишь ты, ловкач! – поддел Данила Никитич. – Ему подавай живую!

Один из воинов поддержал:

– А что же? Оно, вестимо, будет способней! – и вновь углубился в рассматриванье забав.

– Ты сам это делаешь, или как? – спросил Данила Никитич кудрявого коробейника, указав на игрушки.

Поняв, куда клонит книжник, Никишка ответил:

– Дед у меня искусник. Он лепит их, я ношу…

– Должно, что у деда есть и получше?

– Такое делает – заглядишься! – причмокнув губами, ответил парень.

– А можно то посмотреть?

– Чего же… известно, можно. Вот кончу, давай – сведу. Вы будете брать аль нет? – спросил он воинов деловито. – Коли нет, держите вот это: дарю от сердца! Когда приду вдругорядь, тогда, глядишь, решитесь купить смелее.

Минуту спустя они с Данилой Никитичем вышли из ворот. А ещё через час Данила Никитич сидел в подворье у митрополита.

Вначале владыка принял его отчуждённо. Но, услышав о патриархе и о Царьграде, переменился: велел принести еду и питьё, сам сел за стол и до полдня провёл с Данилой в беседе.

«Ну, видно, недолго тут будет сидеть Святослав в плену, – спокойно решил Данила Никитич, шагая от дома митрополита назад, к ладьям. – Князь Изяслав от церкви помощи не дождётся: митрополит ныне вкупе с Юрием, а не с новым киевским князем. Выходит, то, что велено было мне сделать, я сделал. Пора поспешать домой…»

И в этот же день, провожаемые Никишкой, суздальские ладьи двинулись вверх по Десне – к Юрьеву Городцу.

Послы плыли спешно, надеясь отдохнуть в Городце, выходить болящего Константина, самим же набрать еды, чтобы дальше плыть беспечально и без помех до самого дома.

Они не знали, что нет Городца, что пожгли его половцы, посекли людей от стара до мала, угнали живых в полон и что лишь мужик Страшко, его дочь Любава да сын Ермил таятся ночью возле лесной опушки…



Глава IV. НА ЛЕСНОЙ ТРОПЕ

Он тетивочку шёлковеньку натягивал,

А он стрелочку калёную накладывал,

Стрелил в того Соловья-разбойника,

Выбил ему правый глаз со косицею…

Былина

Утром Страшко с Ермилкой и Любавой, иззябшие и голодные, медленно обошли остатки посада.

Обглоданный огнём, вытоптанный копытами половецких коней, городецкий холм походил на череп покойника, врытого по уши в землю. Ни крика, ни вздоха: всё мертво и мрачно. Лишь в россыпи чёрных углей и пепла неясно мелькают людские кости: как видно, убитых половцы кинули в избы, предав огню. Туда же, похоже, попали старик Ананий и малый Ивашка: тел убитых отца и сына Страшко не нашёл нигде. Значит, сгорели вместе с кузницей и избой – на глазах поганых.

– Судьба!..

Поплакав, Любава заботливо набрала золы на своём пепелище и отнесла её к месту, где раньше стоял их тын, прислонённый к столбу близ кузни. Там она вместе с Ермилкой старательно закопала золу в песок, насыпала холмик, а сверху воткнула маленькую берёзку: пусть птицы поют над невинными прахами дедушки и Ивашки!

Оставаться здесь было бесцельно: ни пищи, ни дома, ни близких людей.

Да и зачем оставаться им, суздальским людям, решил Страшко, когда господин их, князь Юрий, сидит за далёкой Окой и Москвой-рекой, а Городец – сгорел в задеснинских лесах, среди вотчин Ольговичей и Мстиславичей? Наедут опять в нехороший час чужедальние ратники, схватят Страшко с Любавой да с сыном Ермилкой и продадут по медной ногате за голову. Будет их доля долей рабов: труди себя да казнись на чужой земле!..

Страшко вместе с сыном и дочерью опустился перед свежим могильным холмиком на колени, горько сказал:

– Прощайте, батя с Ивашкой!

Потом в слезах поклонился покрытому гарью холму:

– Прощай же и ты, Елена… навеки, лада, с тобой расстался!

Он помолчал, погружённый в тяжёлые думы, в последний раз огляделся и тут же радостно вздрогнул: из ближних кустов, от реки, вышел конь.

Кузнец узнал его по ране на шее: это был конь-бахмат того самого половца, которого ночью Страшко задушил на поле. Похоже, конь забежал в кусты, отдохнул там за ночь, а утром вышел к ниве кормиться. На нём держалось сбитое набок седло, волосяная уздечка свисала с морды до самой земли. Наступая копытом на длинный повод, животное всё время кланялось, будто благодарило землю за сочный корм, а небо – за полное солнца утро…

– Немедля иди к реке, не пускай коня к броду, – велел Страшко Ермилке. – А сам я оттоль, от лесу зайду! – и осторожно двинулся в поле.

Увидев людей, конь вздёрнул косматую морду, остановился и так стоял, раздувая ноздри.

Страшко подходил к нему прямиком, топча зелёную ниву: всё равно в такое дождливое лето хлебу не вызреть. Да и не ждать здесь теперь урожая: всё вытоптано и порушено степняками. Пригнувшись к сырым стеблям, он шёл к коню и тихо подсвистывал, мягко прищёлкивал языком и манил рукой, зажимая в пальцах кусок сосновой коры вместо хлеба:

– Гиу… гиу! Иди ко мне, добрый! Иди, лохматый!.. Но когда он попробовал подхватить узду, конь вдруг свирепо прижал к затылку уши и угрожающе повернулся задом.

Его, привыкшего к степным половецким ухваткам, видимо, испугал и насторожил бородатый большой мужик в славянской белой рубахе…

С конём Страшко и Ермил провозились до полдня. И всё же им удалось его обратать. Мужик по-хозяйски вскочил в седло, немного проехался, успокоил коня и стал осматривать половецкое снаряженье.

К низкой луке седла был привязан колчан с длинными чёрными стрелами и запасной тетивой для лука. Под седлом, по обычаю половцев, длинными грязно-алыми лентами были уложены куски сырого кобыльего мяса: на жаркой конской спине мясо хранилось и пропревало, как в печке!

Страшко, Ермил и Любава ели, разрывая мясо зубами, а конь стоял возле них и мирно махал хвостом. Потом кузнец напоил степняка, перемотал онучи, вложил в них, по старой привычке лесного охотника, запасную тетиву и подсадил на коня Любаву с Ермилкой.

Сам он пошёл пешком.

Путь их лежал на север и на восток, туда, где за далью лесов и рек лежала суздальская земля.

Им надо было идти всё лето – за Брянск, за Оку и Москву-реку, сквозь тысячи бед и препятствий. Надо было таиться людей боярских, чтоб не превратили в холопов; стеречься ратников вражьих, чтобы не ткнули копьём; сторониться буйных дорожных бродников, промышлявших разбоем, и зверя, и всякого лиха на неизвестных путях.

Им надо было найти Московское порубежье, – а как найдёшь его без ясной дороги? По солнцу и звёздам? Но всё это лето почти беспрерывно текут дожди, тяжёлые облака от края до края закрыли небо. Не видно, где занимается утром заря, где кончает дневной свой путь украденное непогодой солнце…

Однако что бы там ни было, а надо идти. Идти и дойти. И степняк шагает, махая гривой, а лес шумит и блестит под солнцем, и день как будто зовёт: иди!

Закинув лук за широкие плечи, придерживая колчан, привязанный к поясу, Страшко размашисто шёл за конём. Чёрная горечь потерь ещё не покинула сердце. И всё-таки где-то в его глубине уже пробуждалась надежда: а может, ещё и найдут бездольные свою долю на новом месте? Может, Никишка, старший в семье Страшко, повстречается на пути: чай, бродит он где-нибудь тут же, между Днепром и Окой, собирая для князя разные вести. Дён десять назад пропал… небось на Суздаль подался? Придём, а он уже там, – замолвит за батю слово! Впрочем, князь и сам кузнеца городцовского знает: Страшко не только отдал князю Никишку, но и сам не раз набивал подковы рыжему Юрьеву жеребцу…

От этих мыслей – с каждой новой верстой – на сердце Страшко становилось легче.

«Не я последний, не я и первый! – в конце концов решил про себя кузнец. – Чай, хуже не будет: уж раз пошли – до князя дойдём!»

В тот год из южной Руси многие бежали к Оке и верховьям Волги: на старом Днепре и его притоках стало тревожно. Бояре делались всё сановитее и сильнее; простой народ голодал, а князья после смерти Владимира Мономаха всё яростнее бились друг с другом за киевский «стол», за выгодное княженье. Позабыв о заветах отцов и о своих междукняжеских договорах, они нанимали полчища половцев и пускали их, словно собачью свору, на Уделы соседей. В награду за помощь Переяславлю половцы жгли, как сухую полынь, черниговские посады. За помощь Чернигову – жгли посады и сёла Переяславля. Воя от злобы и дикой удали, грабили всё подряд: увозили добро, угоняли пленников в степь, к своим очагам и жёнам.

Как брошенные костры, пылали в лесах и на русских реках избы убитых смердов, церкви, палаты разбитых в бою князей.

А в глубине Руси, на землях Юрия Долгорукого, младшего сына покойного Мономаха, в «Великом углу», где, подобная тетиве гигантского лука, протянулась между Окой и Волгой река Москва, а за ней простирались высокие земли Суздаля, – было тихо. Там строили, драли землю под пашню, сея на месте бывших лесов весёлое жито. Там девушки закликали весну и пели:


 
Весна, весна красная,
Приди, весна, с радостью,
С великою милостью!
 

А летом ласково торопили ниву:


 
Родися, родися,
Рожь с овсом,
Живите богато,
Сын с отцом…
 

Всё это там, за лесами и дальней рекой Москвой! – размышлял Страшко. – Там в добром мире встречают детство, проводят зрелое мужество, доживают спокойную старость и тихо идут в последнюю домовину.

По крайней мере, так говорят о Суздале люди.

А у молвы, как у птицы, большие крылья: летит молва от края до края и всем поёт желанную песню.

Услышит ту песню седой былинник – и переложит молву на струны.

Услышит бездомный странник – свернёт с пути и пойдёт на Суздаль.

Услышат её печальные девушки или дети-сироты и старики да старухи – оплачут своих убитых и уведённых в полон, обуют калиги – грубую обувь из необделанной жёсткой кожи – и тронутся в путь: от леса до леса, от поля до поля, от горя до горя, к Москве-реке.

Услышит молву и разбойник, что рыщет по всем дорогам. Он свистнет свою ватагу, и встанет она на тропе, по которой идут и в сумках несут остатки добра бездомные люди. А может, проедет по той тропе и холоп боярский с дарами иль «гость» с заморским товаром. Заляжет ватага на тёмной опушке, и вот – притихла опушка: ни свиста, ни стука.

А к ней, к ватажной засаде, по узкой дороге шагает конь. На коне дремлет дева. За конём молча идёт большой бородатый мужик в холщовой белой рубахе…

Курносому парню Мирошке, ватажному новичку, хочется выскочить на поляну да крикнуть в лицо беспечному мужику: «Постой! Не ходи к опушке! Назад вороти! Эй, слушай!..»

Но и без этого крика раздумчиво шагающий за конём Страшко внезапно насторожился. На середине поляны его как будто что-то толкнуло. Остановившись, он пристально поглядел вокруг…

Над тихой поляной горело солнце. Трава под ним сверкала и колыхалась. Сверкал, колыхаясь, и лес вокруг.

Никого: тишина… безлюдье.

Но вот Страшко показалось, что впереди на опушке что-то мелькнуло. Недаром конь вдруг запрядал ушами и пугливо всхрапнул, как будто почуял зверя.

А может, помстилось? Видно, солнышком разморило, а как очнулся – так сразу и померещилось неведомо что!..

На всякий случай Страшко стянул с плеча половецкий лук и вынул стрелу. Но не успел он поднять головы от колчана, как из кустов к коню подскочили люди. Они схватили коня под уздцы, стянули с седла Любаву. Та крикнула во весь голос:

– Батя!

Страшко испуганно замер.

Большой бородатый ватажник – пожалуй, крупнее, чем сам Страшко, – схватился сильной рукой за лук. От его рывка толстая жильная тетива вдруг лопнула с жалобным струнным звоном. Стрела, которую кузнец успел всё же выхватить из колчана, упала под ноги ватажника и сломалась…

Страшко отскочил к кустам. Успел отскочить, сорвавшись с коня, и ловкий Ермилка. Любава же не успела.

Когда Страшко оглянулся из-за кустов, он с болью в сердце увидел: три оборванных, бородатых разбойника окружили Любаву и стали охлопывать и оглаживать её, будто вещь, пригодную для продажи.

Бродяг было пятеро. Один из них, совсем ещё молодой, кучерявый, курносый парень, стоял в стороне и только смущённо моргал рыжеватыми ресницами, наблюдая за остальными. Другой тоже не принимал участия в свалке: схватив коня под уздцы, он молча глядел на Любаву злыми, безжалостными глазами. Глаза и усы на его худо-ватом, бледном лице выделялись, как чёрные угли в недопечённой лепёшке…

В первые минуты Страшко растерялся. Оглядывая из-за кустов поляну, возбуждённо покрикивающих разбойников и рвущуюся из их рук, зовущую на помощь отца и брата Любаву, он торопливо прикидывал: что теперь делать? С чем кинуться на бродяг и выручить дочь да коня-бахмата?..

Пригнув лук грудью к земле, он попытался связать тетиву. Но пальцы не слушались. Да и лук выгибался так круто, что жилка вряд ли бы выдержала стрелу.

Мужика охватило отчаяние. А тут ещё один из разбойников погрозил ему издали кистенём.

Бородатые, удалые – они привыкли ко всяким делам, ничего не боялись. Застигнутый ими врасплох, кузнец от волнения даже забыл о запасной тетиве, замотанной им в онучу. Он только суетливо топтался с Ермилкой возле кустов да в бессильной ярости разгибал и сгибал половецкий лук.

Но вот один из бродяг – худой и высокий, как шест, с длинными вылезающими из рукавов хламиды руками – сорвал с головы Любавы платок и грубо схватил за косу:

– Моей она будет!

Второй ватажник – низенький, неуклюжий, с тёмной яминой вместо правого глаза – потянул Любаву к себе:

– Аи лучше будет моей!

Густобородый, с густыми же, сросшимися на переносице бровями гигант, который оборвал тетиву половецкого лука и только что пригрозил Страшко кистенём, оттолкнул обоих:

– Я первый в доле! Любава взмолилась:

– Ох, добрые люди, не погубите моей красы! Дайте мне выкупиться золотой ценой!

Бродяги сразу заинтересовались.

– А что за цена? – спросил её тощий, похожий на шест, бродяга. – И где твоё золото? Покажи.

– Вон там оно… у отца моего в онучах! – как можно громче вскричала она, повернувшись к кустам. – Там же и разные самоцветы… Эй, батя, ты слышишь?

Страшко изумлённо спросил из кустов:

– Чего ты? Какие тут самоцветы?

С особым значением девушка пояснила:

– Закатаны у тебя в онучах… в той правой онуче, помнишь?

– А-а, это…

Страшко торопливо крикнул:

– Я помню! – и сел за кустом в траву. Бродяги переглянулись.

– Ну что? – спросил товарищей одноглазый. – Возьмём?

– Да что же, – сказал густобородый. – Коль правда у странника есть самоцветы, выкуп возьмём!

Похожий на шест убеждённо забормотал:

– Чего нам рядиться? Пойдём к отцу, возьмём самоцветы… Кому ни есть продадим их. Еду и одежду купим!

Густобровый распорядился:

– Что ж, дева, пойдём к самоцветным онучам. А ты, Сыч, – он повернулся к черноусому, молча стоявшему у коня, – пока стереги животину, себя хождением не труди. Тебе твоя доля достанется, как и всем…

Но тот, по-прежнему не сводя с Любавы своих безжалостных чёрных глаз, вызывающе крикнул:

– Нет! На выкуп я не согласен! Бродяги насупились.

– Всегда с тобой, Сыч, морока, – наконец недовольно проговорил густобровый. – Что тебе в деве?

Названный Сычом со злым упрямством ответил:

– Берите себе мужика, его онучи со всем добром и мальца в придачу, а мне – коня с этой девой. Хочу я её себе одному…

Сердце Любавы дрогнуло, но она промолчала. Некоторое время молчали и остальные. Только голубоглазый курносый парень, стоявший поодаль, нетерпеливо переступил с ноги на ногу, громко вздохнул и сказал с укором:

– В особицу одному себе всё берёт… Негоже! Бродяги заволновались:

– И верно… Чего ты чудишь, ей-богу?

– Известно, чай: Сыч…

– Ишь, хочет деву с конём! – вскричал одноглазый. – Ещё самоцветы-то где? В онучах? А он уже коня берёт…

– И то! – подтвердил бородач. – Добудем онучи, тогда бери!

Между тем Страшко достал тетиву, закрепил её на концах половецкого лука, наладил стрелы.

– Ну, скоро ли ты, отец? – закричал ему густобровый. – Чай, время!

– А я уж готов! – ответил ему Страшко и спустил стрелу.

Лицо подстреленного исказилось. Он ткнулся в траву. Пальцы его вцепились в сырую землю.

Вторая стрела, как чёрная молния, взвилась над кустом, но ни в кого не попала. Одноглазый разбойник растерянно закричал:

– Постой! Чего ты всех губишь, право? – и кинулся к лесу.

Страшко удалось попасть бегущему в шею. Тот закрутился на месте, стараясь вырвать стрелу рукой. Тогда и высокий, похожий на шест, бродяга прыжками, как вспугнутый заяц, устремился в лес. Обгоняя его, туда же промчался на половецком коне черноусый Сыч.

Минуту спустя из ватажников на поляне остался, кроме убитого, только голубоглазый курносый парень. Он в смертельном страхе глядел на Страшко, как на живого Перуна: разъярённый мужик метал свои стрелы подобно молниям!

Вот и над парнем метнулась молния.

Мимо…

«Ох, час мой смертный!»

Парень упал в густую траву и закрылся локтем. Он слышал, как дочь мужика и мальчик подошли к нему. Вслед за ними, тяжко дыша, подошёл и мужик.

– Лежишь? – с угрозой спросил он парня, ткнув его лаптем в бок. – Я и тебя, бродягу, пощекочу стрелой…

– Не тронь его, батя! – сказала Любава. – Он мирно стоял и меня не трогал…

– Одной он с ними ватаги! – сердито крикнул Страшко. – Один с них и спрос. А ну… – Он нагнулся и перевернул парня вверх лицом. – Ишь тощий!

Парень лежал и жмурился, прижав к груди руки. Вид его был так беспомощен и невзрачен, что сердце Страшко смягчилось.

– Ты чей? – опросил он спокойней. Спрошенный быстро открыл глаза, и они на его лице вдруг блеснули, как два голубых цветка.

– Из Мытовки, что на Цне…

– А тут чего с ними бродишь?

– От голода, от бездолья… Неурожай там, в Мытовке нашей, ноне!

– Аль тут сытней?

– Не знаю.

– Ан, знаешь: чай, перехожих да странных не раз губил? От бедности нашей жиреть задумал? – Страшко опять свирепо ткнул его лаптем в бок.

Любава остановила:

– Постой ты… вот, право! – и мягко спросила парня: – А батя с маманей где?

– В полоне… Три лета назад, как их всех в полон увели. Я кое-как у родных ютился…

Парень глядел на Любаву без страха, и на его курносом лице глаза сияли по-детски ясно.

– Вставай, – сказала ему Любава. – Чай, сыро… Страшко проворчал:

– Ишь, сыро! Такого бы в землю… ещё сырей!

– Да ладно ты, батя! – вдруг рассердилась Любава. – Без роду, без дому – такой, как и мы!

– Ан мы людей не губили.

– И я не губил…

Страшко насмешливо крикнул:

– В ватаге, чай, песни пел?

– Я только единый день в ватаге и пробыл, – ответил парень. – Пришёл и ушёл… как не был!

Глаза его были ясными, и Страшко отвернулся.

– Ермилка, – велел он сыну, – пойди-ка стрелы мне собери. Да одну онучу от тех кустов принеси…

Любава и парень остались вдвоём. Они что-то всё говорили, оглядывали друг друга, а когда мужик замотал онучу и вновь подошёл к ним, готовый в путь, Любава болтала бойко, парень усмешливо морщил нос, и оба вели себя так, будто до этого здесь и не было ничего – ни посвиста стрел, ни разбойников на дороге.

Это Страшко рассердило, но он смолчал и только строго взглянул на парня. Тот на секунду смутился, потом попросил:

– Возьми и меня с собой… Страшко не ответил.

– И вам со мной легче будет, – настаивал парень. – Путь-то не малый! Глядишь, пригожусь и я… К тому же, – добавил он, глядя в глаза Страшко, – не трогал я душ невинных. То делать всю жизнь страшусь, хоть я и не робкий: могу на нож пойти, если надо. Вот за тебя и за дочь твою на рожон пойду…

Любава смущённо заулыбалась. Страшко опять промолчал.

– Меня ты нынче не тронул, – тихонько закончил парень. – А мог бы убить. За то, отец, спасибо тебе…

Страшко искоса посмотрел на Любаву: молчит, остроносая… очи к земле. И парень вдруг погрустнел. Эх, сердце ты человечье!

Помягче спросил:

– Как звать-то?

– Мирошкой.

– Вот ловко! – Страшко с невольной улыбкой, как на родного, взглянул на парня. – Мирошка брат у нас был, да помер. Хороший мужик был, складный. Ну-к что ж, – добавил он просто, – коль так, собирайся с нами. Пошли…

Ловко закинув лук за плечо, Страшко пошёл с Ермилкой вперёд – к зелёной опушке. Весело переглядываясь, вслед за ними двинулись и Любава с Мирошкой.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю