Текст книги "Юрий долгорукий"
Автор книги: Павел Загребельный
Соавторы: Дмитрий Еремин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Всякий на свете женится,
Да не всякому женитьба удавается.
Былина
Боярин хотел было тоже сказать: «Предивное место! Оно и меня не первый год занимает…» – но к сердцу опять подступила злоба.
Вместо льстивого слова он хмуро взглянул на княгиню, на сыновей Долгорукого – смуглолицего Ростислава и остроносого – в мать – молодого Иванку. Взглянул – и тоскливо замер: Андрея здесь не было. Видно, пока говорил боярин с князем про землю, пока «оправливал» князь Федота, строптивый княжич Андрей ушёл…
«Куда он ушёл? – ревниво подумал Кучка. – Не в вотчину ли, по вдовству своему, помчался смущать мою Анастасью?»
Боярин заторопился. Забыв про людей вокруг, не замечая пушистого снега, начавшего медленно падать с неба, не видя ям на пути и Якуна, сопящего рядом, он грузно пошёл на взгорье.
Князь весело крикнул вслед:
– Уж больно ты быстр, боярин! Подобно оленю бежишь по лесу! Младая жена влечёт?..
Боярин очнулся, в лицо горячей волной хлынул стыд. Багровый и жалкий, он сильно протёр ладонью глаза и тут вдруг заметил: снег! Летит он волной пушистой, ложится легко на землю, – молчит земля. Молчи же и ты с ней, сердце!..
Боярин вздохнул, с тугой, виноватой улыбкой дождался князя.
– Спешил я затем, чтобы встретить тебя достойней! – сказал он глухо. – От радости растерялся…
– Ништо!
Князь с хитрой беспечностью повторил:
– Ништо. Я, чай, и так не обижусь.
– Прошу без обиды. Прошу в мой дом и тебя, княгиня. И вас, преславные княжичи… Эко, а где Андрейша? – Боярин с безмерной болью взглянул на князя. – Хотел и его я позвать в усадьбу…
Князь Долгорукий нахмурился. На миг ему показалось, что он увидел Андреев след, идущий по взгорью к усадьбе. Нельзя такое позволить! И князь недовольно сказал что-то по-гречески, склонившись к молчаливой княгине.
Княгиня заволновалась, вскинула чёрные брови, заторопилась, пошла к возку.
Садясь в возке на пышные шкуры, она подозвала к себе Данилу и, тоже по-гречески, как и князь, что-то сказала, – боярин с досадой услышал её невнятную речь. Но книжник, как видно, знал ту чужую речь и мгновенно понял: он поманил кого-то рукой. Тотчас же ему подвели коня. Данила взлетел в седло и помчался следом Андрея – по лесу, по взгорью, за поле – к Неглинной роще…
«В усадьбу мою погнали Данилу, – тоскливо подумал Кучка. – Значит, Андрюша туда пошёл…»
Он горько прикрыл глаза, постоял с минуту. Но едва Долгорукий пришпорил гнедого, Степан Иванович ровно пошёл с ним рядом, чтобы никто из людей не заметил Кучкина горя…
Однако же князь, княгиня и книжник Данила Никитич знали об этом горе. И каждый из них не хотел воеводе несчастья. Князь первый решительно чтил семейный крепкий закон. Он сам был женат два раза, и оба раза – по властной воле отца: не любовь, а выгоды Русской земли заставляли его жениться!
Когда между морем Сурожским[20]20
Азовским.
[Закрыть] и Русью в степи стало расти и крепнуть сильное половецкое царство Дешт-ы-Кыпчак, великий князь Мономах сам выбрал сыну невесту: дочь половецкого хана Аепы. Став русской княгиней и попав в Суздаль, княгиня-половчанка с трудом отвыкала от жира, которым мазала тело от насекомых, любила скакать на коне по чистому полю, как воин, метко стреляла из лука, рядилась в яркие платья, дивилась мехам и снегу, носила бусы, понизи и запястья, перстни и всякие украшения из золота, меди и серебра.
Она была широкобёдрой, смуглой, скуластой, с плоским носом. Но сердце её было добрым, и Юрий любил половчанку. Она родила ему дочь и трёх сыновей – таких же смуглых, как мать, но схожих и с князем. Только старший сын Ростислав был в деда Аепу – вылитый половчанин: остроскулый, с чёрными, словно уголь, глазами и белым рядом сильных, волчьих зубов.
Половчанку-княгиню убила во время охоты дикая кабаниха. В зарослях молодого дуба княгиня подняла крупный кабаний выводок и ранила мать копьём. Кабаниха пыталась бежать, но охотники выгнали на поляну её поросят, и княгиня, смеясь, уклоняясь от кабанихи, стала насаживать поросят одного за другим на своё копьё. Каждый из поросят был мал, как котёнок, но тоже пытался бить мордой в копыта коня княгини, и это её забавляло, как риск в игре.
На кончике своего копья она подала слуге последнего поросёнка. Потом устремилась к свинье. Ей удалось ударить свинью в жёлто-бурый горб. Но кончик копья сломался. Зверь с яростным визгом кинулся на коня, ударил его по передним тонким ногам, и конь упал на землю вместе с княгиней.
Не успела княгиня встать, как кабаниха подмяла её под своё тяжёлое брюхо, стала злобно топтать и бешено рвать зубами…
По воле отца, в последний год его жизни, князь Юрий женился вторично. На этот раз Мономах ему выбрал в жёны дочь императора Византии, принцессу-гречанку: Византия держала в руках вселенскую церковь, и Суздальскому уделу было выгодно с ней породниться. Там, в Византии, сидел патриарх, там был центр наук и торговли, там было можно найти опору во благо родной земле. И князь Мономах, в предвиденье общей пользы, послал тогда сына в Царьград – навстречу принцессе Елене.
Скоро Юрий вернулся с Еленой на Русь, и в Киеве, у исада, их встретил отец – великий князь Мономах Хворь уже поедала его могучее тело, но он стоял, улыбаясь, и свежий днепровский ветер легко шевелил его длинную, сивую бороду.
Юрий увёз гречанку в свой Суздаль и прожил с ней тридцать с лишним счастливых лет.
Елена была спокойней, но и хитрее, чем половчанка: мысли её всё время стремились из русских лесов в Царьград. В первые годы супружеской жизни она впрямую пыталась влиять на князя в делах, суливших выгоды Византии. Потом, в ответ на упрямство мужа, обиделась и замолкла. Но тайные мысли не покидали её. Через епископов, ставленников митрополита, она пыталась ещё влиять на дела в центральных русских уделах. Недаром позднее, когда Долгорукий умер и князем стал ещё более, чем отец, упрямый и властный княжич Андрей, он выслал Елену домой – в далёкую Византию…
Было в княгине и то, что очень нравилось князю: живая тонкость ума. Вместо охоты и скачек, которые были милы княгине-степнячке, Елена любила шить золотом по шелкам и бархату, петь, особенно же молиться и целыми днями читать заморские книги.
– Книги суть реки мудрости, напояющие нас в жажде каждого века! – говорила она своим детям, читая пандекты и жития. – Велика есть польза вам от учения книжного. Наставлениям книжным учимы, обретёте ум здравый и благо душе своей. Ибо кто книги мудрые чтёт, тот сам премудрым бывает, он как бы беседует с мудрыми пастырями, принимая от них великую пользу…
Книги привозились Юрию в Суздаль послами, церковниками и «гостями». Сам он любил их читать неспешно, приказывал множить, и Елена усидчиво, день за днём, сама охотно переписывала на пергамент редкие, драгоценные книги. Укрытые в кожу, они лежали в книжной палате, как пища лежит в кладовых, дожидаясь голодного часа…
За долгие годы своей жизни с князем Елена с трудом, но привыкла к Суздалю и к Руси. Родила ему сыновей – мужественных и статных, и несколько дочерей – разумных и милых; испытала радости в дни их свадеб, не избежала печалей, когда сын или внук умирал от жестокой хвори.
Она умела быть доброй, ласковой и послушной, – князь никогда не менял её теплоты на чужую. Поэтому и другим не хотел потакать в семейном нечестье. Он не позволил бы и Андрею, овдовевшему год назад, ни явно, ни тайно пойти к Настасье, жене боярина Кучки: нельзя нарушать закон, утверждённый от века! Раз Кучка Настасье муж – никто не должен тревожить Кучкино сердце ни волей, ни случаем, ни в обиде!.. Об этом он и шепнул княгине. Об этом же и княгиня сказала в возке Даниле. Поэтому и Данила так спешно помчался по следу Андрея – догнать, успеть остеречь от ложного шага…
До этого книжник был, словно в сон, погружён в свои постоянные беспокойные мысли. Как и в дороге «от греков», он всё тревожней думал о том, сколь тяжко и круто за эту осень вдруг изменилась его молодая жизнь. Добро бы только донос царя Мануила и смерть Константина в пути… хотя и за это князь Юрий лишил его прежнего дружелюбья. Главное было в том, что книжник, вернувшись в Суздаль из Византии, открыто стал делать добро в своих родовых починках и сёлах. Прежде всего в этом неурожайном году он почти половину сбора зёрна на своей земле приказал отдать голодным слугам и смердам. Он разрешил взять лес на избы бездомным. Велел своим слугам, правящим «чадью» в посёлках, не мешать гуляньям и свадьбам, если они творятся там по любви. Он перестал, наконец, толкаться в княжьем дворе, тем самым как бы пренебрегая честью и силой бояр и князя.
Князь Юрий именно так и понял смысл крамольных поступков Данилы. Смерть Константина он бы ещё простил за то доброе, что Данила Никитич сделал в Киеве, побывав у митрополита и поручив Никишке помочь опальному Святославу. Долгорукий простил бы Даниле многое, если бы тот продолжал оставаться его единомышленником и помощником, княжьим дружинником и слугой. Но Данилу – как подменили! Он пошёл по особой, своей дороге и стал опасен. Такому нельзя ничего простить, потому что нельзя простить основного: крамольного вольнолюбия – спеси нищих! И если теперь Данила Никитич приехал с князем к Москве-реке, то это, увы, лишь затем, чтобы утром тронуться с княжеским сыном Иванкой в ратный поход к Оке…
«Отныне я стал дружинник не князя, а княжича. Быть в опале!» – легко догадался книжник ещё в начале похода, качаясь в седле от Суздаля до Московского порубежья.
В то время, когда у княжей избы на холме велись расспросы и ссоры, он молча стоял за спиной Иванки, очень похожего на отца, и неприязненно следил за князем и ссорой Андрея с Кучкой. Зато он с душевной болью наблюдал за толпой несчастных бежан, глядевших на князя ждущими, полными слёз глазами. Вон спорят князь и боярин о порубежье своих земель, секут друг друга словами, а голодные люди стоят и молчат – тощие, сирые, со слезящимися от стужи глазами…
«Не так ли вся Русь глядит на бояр и князей, скудея от свар и горя? – раздумывал книжник. – Вот князь и княгиня нынче в обиде за то, что якобы я не сберёг Константина, когда возвращались из Византии. Но как им ответить, что более драгоценного не сберёг я в собственном сердце: покоя?! Князь – он спокоен! Хоть он и в гневе, и злобой волнуем, сцепившись с Кучкой, но он спокоен! Ибо он твёрдо знает, что правда его деяний – в обилии здешних земель, во множестве смердов, которые платят дань, в покорстве бояр и слуг, в мечах добротной дружины. И старый боярин Кучка – тоже спокоен, хотя он и стал вон багровым от злости, – подумал книжник, взглянув на Кучку. – Ибо боярин сей тоже знает, что сила его деяний – во власти, в богатстве, в спеси его боярской. Лишь я один не спокоен. А не спокоен я потому, что вижу корысть и в Юрьевой правде, и в Кучкиной силе, а собственной силы – нет!..»
Не отвлекаясь от мыслей, Данила Никитич мельком взглянул на простор за Москвой-рекой – холодный, звенящий сухим предзимьем – и внутренне поразился: какая краса вокруг! Как густо темнеют сосны среди поникших берёзок! Вот так, бывало, в юности на заре, ещё сонный, выскочишь в поле, и взгляд – нет, даже не взгляд, а сердце – вдруг жадно охватит в одно мгновенье и ясность синего неба, и тайные шумы леса, и звонкую песню птицы, и серую нить дороги, и криков призывный отклик. И сразу поймёшь, что нет тебя краше, Русь! Нет вас милее, места родные, отцовы! Ни моря тут нет, ни роскоши солнца, дворцов и платьев, как в Византии. Но есть здесь роскошь приволья да смердов длинная песня…
Данила легко вздохнул – давно уже так не вздыхалось: ведь здесь, на Москве-реке, живёт Пересвета!
Как птица, которая возвращается к своему гнезду, куда бы она ни летала, так он, Данила Никитич, во время посольства памятью возвращался к ладе своей Пересвете. И вот – приехал сюда…
«Зачем я ещё до отъезда в Царьград не заслал к боярину сватов? – с досадой подумал книжник. – Самонадеян был, молод и неразумен: влекло тогда ум иное. Мне мир чужой показался лёгкой добычей. Манила тщетная слава!..»
На этом и были прерваны мысли Данилы: он вдруг услышал сердитый голос… Потом расстроенная княгиня пошла к возку. Делая вид, что берёт меха, мешая греческий с русским, она велела книжнику тихо:
– Немедля скачи в усадьбу: Андрея… верни Андрея! Данила взглянул на притихшего Кучку, потом на сурового князя, сидящего на коне, и также тихо сказал княгине:
– Скачу! Верну Андрея немедля…
Но книжник спешил напрасно: княжич Андрей и не думал идти в усадьбу. После ссоры с боярином он отошёл от избы, где князь «оправливал» тиуна и бежан, просто по злой досаде: чего болтать с воеводой Кучкой, когда ладнее рассечь старика мечом – и всякой смуте конец?! Однако отец не велит, гневится. И это не в первый раз: ссорясь с такими, как Кучка, князь всегда передумывал долгие думы, в то время как княжич коротко предлагал:
– Посечь!
Отец в те минуты хмурился и бранился:
– Нельзя с боярами сечься… И строго учил Андрея:
– От частых ударов меча и своя голова слетит…
– Вначале слетит чужая! – по пылкости нрава перечил отцу Андрей.
Но князь продолжал, мрачнея:
– Говорить мечом – промышлять плечом, а коль хочешь умом – и секись языком…
Подумав, он добавлял:
– И язык руки вяжет, и от речей голова летит!
Андрей смирялся. Но осторожность отца была ему не по нраву: хотелось ему позвенеть мечом, поглядеть на Кучку, когда тот падёт на землю, – и потечёт из-под пышной шубы волчья Кучкина кровь! Ведь что из того, что сильны в уделе Степан Иваныч и те, кто с ним? Зато у князя – дружина! Можно в единую ночь пожечь и вотчину Кучки, и дом спесивого Суеслава в Ростове Великом, и дом Васяты Иванского – Кучкина друга в Суздале. Можно пойти в Киев, где сел не отец, по праву, а Мстиславичи, младшие из князей Мономашичей, захватив «стол» киевский силой.
«Но чем же суздальский меч слабее переяславского или смоленского?» – самолюбиво думал Андрей.
Позднее, когда он стал князем, губил он бояр в отцовском уделе, ходил войной и на Киев. В один из походов Андрей Боголюбский взял Киев с бою и сел на дедово место – великим князем всей Русской земли. При этом он сел великим князем не в стольном Киеве, а в своём надёжном Владимире, поставленном за Москвой-рекой руками великого деда: разграбив Киев, Андрей Боголюбский, впервые за много веков, в 1169 году перенёс великокняжеский «стол» с Днепра за Москву-реку, задумав не на Днепре, а здесь утвердить столицу Руси. Правда, и «стол» позднее вернулся в Киев, и сам Андрей Боголюбский был в 1175 году убит боярами во главе с одним из Кучковичей…
Теперь же, уйдя от избы, он в горькой досаде просто побрёл наугад по холму – поглядеть оттуда окрест, на зареченские леса. Опытный, молчаливый отрок неслышно вёл вслед за ним коня. На полянах от жарких костров, завидев Андрея, вставали ратники. Воины князя любили Андрея за силу, за доброе, хоть горячее сердце и за отвагу. Немало походов провёл он с отцом в дружине, немало ран осталось на юном теле, но битва для княжича – точно пир:
– Пируй, меч с мечом! Веселись, копьё с сулицей!..[21]21
Копьём кололи, сулицу же бросали в чужую рать, как дротик, издалека.
[Закрыть]С холма, где стоял небольшой остой из дубовых брёвен на случай, если придут к Московскому порубежью враги, княжич взглянул окрест. Он увидел холмы и селенья справа и слева, дымы их очагов за Неглинной, вершины лесов Заречья, а прямо внизу – сверкающий первый ледок на тёмной реке. Сев на сосновый пень, он с улыбкой взглянул на небо: медленно падает чистый снег – пушистый, лёгкий, – и мир под ним затихает. Славно будет по этому неглубокому снегу идти в поход, забыв о боярине и о разных суздальских распрях…
– Ну, вот и зима пришла! – сказал он отроку, вставшему возле пенька с конём. – Люблю я зимнее время: бодрит оно, как в зной вода ключевая! Поедем, взглянем на тыльную часть холма. – Он кивнул на север, потом похлопал коня по шее и быстро вскочил в седло.
В эту минуту к нему и подъехал книжник. Земля зазвенела под конским копытом, с веток посыпался лёгкий снег. Андрей приветливо оглядел Данилу, спросил:
– И ты от боярской спеси на холм ушёл? Книжник замялся, потом сказал:
– Нет… Князь с княгиней меня за тобой послали: боялись, что ты в усадьбу Кучки пойдёшь.
– Зачем?
– Смущать покой Анастасьи… Андрей рассмеялся:
– Зачем же его смущать? Боярыне то не надо, и мне ни к чему.
– Кто знает, княжич, что надобно ей, что нет…
– На что намекаешь?
– Так… ни на что.
Андрей равнодушно повёл плечами.
– Я здесь без всякой вины. Настасьиных снов не хочу смущать. К тому же отец мне, вдовому, дочь Кучкину в новые жёны прочит. Со своевольными боярами князь наш ссорится, – недовольно добавил он, – а сам в них крепости ищет. Нам, своим сыновьям, дочерей боярских сватает в жёны…
Данила Никитич качнулся и побледнел. Андрей, заметив это, добавил:
– Да ты не бойся. О новой жене я ещё и не мыслил. О той, что в гробе лежит, всё ещё тоскую… Да и отец мне прочит не юную Пересвету, а лишь как мысль: что надо, мол, с Кучкой родниться. А я, чай, знаю давно, – он мягко похлопал книжника по руке, – что ты Пересветой ранен. Езжай же скорей врачевать сердечную рану!
Андрей ударил коня Данилы ладонью по круто выгнутой шее:
– Тебе говорю, скачи! Пока я езжу за тыл холма, ты сердце своё в усадьбе согреть успеешь. Вернёшься – скажешь княгине, что был со мной…
Данила Никитич смутился:
– Неловко мне вроде, княжич…
– Чего неловко? Скачи! Тебе говорю: скачи!
Он, рассердившись, опять ударил коня тяжёлой ладонью. Конь сгоряча рванулся и прыгнул в сторону – по снежку. Данила хотел сдержать его резвость, но княжич велел уже гневным тоном приказа:
– Скачи! – И книжник не в силах был отказать себе в этом счастье.
Глава XIV. ЛАДА
Яви мне зрак лица твоего, яко
глас твой сладок, и уста твоя мёд
источают, и образ твой красен…
Моление Даниила Заточника
Книжник скакал целиной, без дороги, лишь бы скорее попасть к Пересвете, сказать ей:
– Милая… лада!
Внезапно конь книжника встал, и Данила, едва не упав, очнулся: какой-то чужой человек стоял на его пути. И на лице человека – страх. И что-то в том человеке знакомо. Может, чёрные небольшие усы? Нет, не усы – глаза: наглые, злые глаза… Так это же Сыч, поганый убийца! То он заколол в посольской ладье араба Лейсад-даул-Ахья…
Данила рванул коня и вскричал:
– Постой-ка!
Сыч охнул и зайцем прыгнул в кусты.
– Погоди! – повторил Данила. – Не то конём затопчу!
Но бродяга, узнав Данилу, засел в кустах. Потом из кустов, оцарапав лицо и руки, он с визгом выскочил на поляну. А по поляне промчался к елям. Из елей – опять в кусты, и там вдруг притих, надеясь на добрый случай.
«Как быстрый заяц!» – невольно подумал книжник, но руки его привычно давали повод, шпоры кололи бока коня, а глаза искали бродягу зорко: не скрыться Сычу от мести!
Сквозь безлистую сеть ветвей, сухо бьющихся друг о друга, Данила видел бродягу ясно, а тронуть его не мог: кусты не давали. Но и бродяга не мог бежать: от этих кустов до леса книжник легко догнал бы его и замял конём.
Прикинув, куда скакать, если Сыч рванётся к лесу, книжник строго спросил:
– За что ты убил в ладье учёного сарацина?
– Не я! – поспешно ответил Сыч, припомнив лари, которые он открывал, и убитого им араба. – Клянусь душой, что не я…
– А кто?
– Гребец тут подплыл в челне… Туес у него в ногах, а на том туесе – самострел. Вот он и убил.
– Ты врёшь!
– Ей-богу, не вру.
– Ан, врёшь: гребец тот был наш человек Никишка. При этом я видел, что он до ладьи ещё не доплыл, когда киевский одноглазый Радила за ним помчался в погоню!
Сыч поёжился, промолчал. Данила спросил:
– Молчишь?
– А что же мне? Вот, ей-богу…
– Ты Бога не поминай. Уж лучше скажи, убийца: за что зарезал араба?
– Не я… Он сам на нож накололся… Данила Никитич крикнул:
– Он жив, чай, тогда остался и всё о тебе сказал!
У бродяги радостно ёкнуло сердце: значит, зря сарацин ему ночью снится? Теперь судьба не накажет, раз жив убитый!..
– Так жив сарацин остался? – спросил он смелее.
– Был жив! А как рассказал, – так помер. Сыч вздрогнул:
«Нет… видно, всё же не зря мне араб тот снится!» – и ноги его затряслись от страха. Он жалобно поглядел сквозь ореховый куст на Данилу, хотел сказать: «Не губи!» – но губы не раздвигались, и Сыч только грузно, словно старик, опустился на корточки под кустом, ожидая, что скажет книжник.
– От злобы своей звериной души ты сгубил араба! – в предельном гневе крикнул Данила Никитич. – И золото, знать, искал. По книжным ларям пошарил. Араб тот – ларей дороже! Ответишь за то, убойца! – и с маху пустил коня на тот куст, за которым сидел бродяга.
Сыч запетлял у кустов вдоль дороги, которая шла в усадьбу. Но на миг книжнику удалось настигнуть Сыча и ударить его сыромятной плетью. По-заячьи завопив от боли, бродяга свалился в покрытую лёгким снежком траву, покатился по ней, взметая листву и снег, вскочил и кинулся без оглядки к лесу…
Данила Никитич, остыв, придержал коня. Погрозив вслед Сычу кулаком, он мысленно оглядел себя, усмехнулся и медленно выехал на дорогу.
«Как глупый отрок! – подумал он о себе с беззлобным упрёком. – Нашёл для забавы время: чай, там Пересвета ждёт!..»
Мысль о боярышне тотчас же отозвалась в сердце, мгновенно прошла по всем жилам счастливой тёпой волной. Данила Никитич радостно встрепенулся и с лёгкой душой, отбросив мысли о князе, забыв и о злобе к Сычу, опять помчался к усадьбе.
Оставив коня у ворот, он оттолкнул испуганного слугу и быстро вошёл во двор. Найдя глазами крыльцо, он ясно заметил, как вдруг мелькнуло в дверях, распахнутых в сени, чьё-то лицо, дверь скрипнула и плотно закрылась, кто-то вскрикнул: «А-ах!» – и вновь стало тихо.
Но это припомнилось позже. А в этот миг книжник был полон только одним желаньем: увидеть свою Пересвету, сказать ей два слова наедине.
Не видя ни мрачных боярских слуг, ни лохматых лютых собак, хрипло лаявших возле конюшни, не слыша скрипа дверей и топота ног за ними, он кинулся в сени и шумно, с размаху вошёл в полутёмный дом.
Прямо перед собой, посреди светлицы, он разглядел пугливую тень старухи.
«А-а… мамка! – решил он сразу. – Боярыню стережёт».
В комнате с маленьким слюдяным окошком горела лампада. Здесь был полумрак, и книжник после дневного света всё видел неясно, плохо. Но по испуганному движению старухи, по расстановке вещей в светлице он не умом, а чувством вдруг догадался, что надо идти в ту дверь… вон в ту, которая слева.
Едва не толкнув старуху, книжник быстро шагнул вперёд и в левом дверном проёме увидел двух женщин. Одна из них молча стояла возле угла большой домовитой печи, откинув назад по-бабьи покрытую голову.
«Значит, боярыня, раз голова покрыта!» – отметил книжник.
С ней рядом стояла стройная девушка в розовой, как заря, одежде. Книжник узнал её сразу: «То милая лада моя, Пересвета!» И тут же забыл и о мамке, и о боярыне, и о князе с дружиной, и обо всём на свете. Он видел лишь стройную, как берёзка, юную Пересвету, встал перед ней и глухо, хотя ему показалось, что он закричал, спросил с ликующим счастьем:
– А-а… вот ты где, моя лада?! Сзади вдруг тонко запричитала мамка:
– Ой, страхи! Убьёт нас боярин за то, что пустили чужого…
Но молодая боярыня приказала:
– Молчи!
И улыбнулась Даниле:
– Здрав будь, премудрый книжник… аль меня не узнал?
О том, что приехал князь с сыновьями, боярыня с Пересветой уже слыхали от прибегавшего в дом Сыча. Но о том, что в усадьбе первым появится книжник, никто из женщин не мог и думать. Вот разве лишь Пересвета…
Она о книжнике думала едва ли не каждый день. И сердце её наполнялось то жаркой надеждой, то тяжким горем: уехал с посольством – и словно умер! Как будто и нет его больше в мире: осталась одна лишь память, лишь образ его в душе…
Анастасия ещё печальней думала об Андрее. Но встреч она не хотела: к чему встречаться, когда у ней муж – боярин? Да и Андрей, как муж говорил ей часто, не нынче так завтра женится на другой: мать нужна его малым детям…
Боярыня с Пересветой по склонностям, по возрасту, по заветным сердечным тайнам были скорее подругами, чем старшей и младшей в семье: мачехе шёл всего восемнадцатый, падчерице – семнадцатый год. Одна от другой они ничего не скрывали. Не было дня, чтобы они, скучая в усадьбе, не говорили друг другу – одна о горе, другая о счастье. И если боярыня Анастасия была тиха и печальна, то боярышня Пересвета – вся в юной радости, в ожидании близкого счастья.
– Счастливая ты! – говорила мачеха тихо. – А мне вот легче в могилу…
– Не надо, матушка, не печалься! – ласкаясь, в слезах, просила мачеху Пересвета.
– Придёт весна, возьму я и кинусь в омут…
– Ой, что ты, моя былинка!
– Иль зелье приму… Пересвета сердито хмурила брови:
– Твой муж, он отец мне, а тоже его виню: зачем тебя взамуж младую взял? Он-то, батюшка мой, уже стар, а ты, моя матушка, мне ровесница…
– Мне он чужой, постылый! – с тоской признавалась Анастасия.
– Зачем же шла за него? Чай, ведали все, что люб тебе юный княжич…
– Княжич Андрей был люб, да я ему не люба…
– Ну, полно… тому не верю!
– Зачем же он сватов с посольством услал к заморской царевне? Не кто иной, как Данила твой, сватом его поехал в Царьград! Ох, княжич, – молила она в слезах, – за что меня так казнишь?
С чисто девичьей непоследовательностью Пересвета лукаво взглядывала на мачеху и не то о Даниле, не то о княжиче говорила:
– А я его помню: статный… ланиты розовы… очи влекущи, – забыть нельзя!
– Не растравляй! – просила Анастасия. – Ведь ныне я мужня жена, а княжич – сон тайный!..
И вот этот сон опять из мрака вернулся: стоит он, напротив, в обличье Данилы, «свата»…
Не в силах справиться с горем, боярыня вдруг спросила:
– Ну как, привёз ли невесту? Книжник не понял и промолчал. Она, задохнувшись, переспросила:
– Ответь: привёз ли ему невесту? Молчишь? Аль стыд разъедает очи?
– Кому я привёз? И чего мне надо стыдиться? – опять не понял Данила.
– Сосватал ли в греках невесту для княжича? Отвечай!
Она опять задохнулась, не зная, что делать дальше, и досказала:
– Вон из-за этого вышла я ныне за старого воеводу… Данила Никитич с недоумением произнёс:
– Нельзя уже было искать Константину невесту: хворь его поедала.
– Не Константину… Андрею! – не в силах сдержать обиду, вскричала Анастасия.
Данила Никитич понял.
– Таким я сватом не ездил. Меня ты коришь напрасно.
Анастасия в страхе закрыла глаза:
– Ты лжёшь…
– Душою клянусь, не лгу! Князь посылал меня с княжичем Константином в Царьград за зодчим и с письменами к царю о дружбе… о Киеве также, о многом ином. Но ради Андрея князь Юрий туда никого не слал. Княжич вдов, однако, невест не ищет…
Анастасия вдруг поняла, что Данила не лжёт. Она откачнулась от печи, беспомощно огляделась: хотела сказать: «Постой!» – но голоса не было, и боярыня только глотнула воздух да горестно поглядела туда, где за дверью стояла мамка.
– Ты честно сказал, что не ездил сватом для Юрьева сына Андрея? – с трудом ещё раз спросила она Данилу.
– Душой бессмертной клянусь! Да и не хочет теперь князь Юрий, чтобы вдовый Андрей взял иную жену, кроме как от своих же бояр. Он сам при мне Андрею про то сказал…
Боярыня медленно опустилась на пол. Закрыв ладонями рот, боясь закричать от горя, она глядела на книжника молча, радуясь и пугаясь.
– Так, значит, меня обманули, сказав: «Он сватов послал к царьградской невесте…»
– Кто так говорил, скажи? – рассердился Данила.
– Боярин мне говорил… ныне – муж мой.
– Змеиная ложь устами его водила!
– Ох, тяжко! – тихонько сказала Анастасия. – Как тяжко: ведь то боярин…
Не поднимаясь с колен, как будто кланяясь, она досказала:
– То он! И батюшка мой, когда не хотела идти я за старого воеводу. Оба мне говорили. А я лютой лжи их поверила…
Она заплакала, и только тогда Данила вдруг спохватился, что мчался сюда не ради боярского горя, а ради встречи со счастьем своим – Пересветой. Он, улыбаясь, взглянул на неё и, совсем осмелев, взял тонкую руку:
– Так здравствуй… Дозволь сказать тебе, что хочу! Со двора вдруг послышался быстро растущий шум.
Потом рванулась наружная дверь, ведущая в сени, и в светлом её проёме встала фигура огромного бородатого мужика. В одной руке мужик держал наготове большую дубину с шипами на толстом комле, в другой руке – нож. А сзади него, на крыльце и ниже, стояли ещё мужики – бородатые, злые, готовые к драке.
– Кто ты такой? – свирепо спросил мужик широким и сильным басом. – Почто ввалился в боярский дом?
– А ты чего влез, холоп? – вдруг вспыхнул горячий книжник и резко шагнул к дверям.
Но бородатый не отшатнулся, не оробел. Напротив того: он тяжко шагнул навстречу и, обернувшись, сказал:
– Вяжи-тка его, робяты-ы! Давай, Таракан, сюды… Крыльцо заскрипело от сильных мужицких ног. Тогда вдруг вскрикнула Пересвета:
– Баган! Знать, бес тебя спутал? Иди с холопами прочь! Не видишь? То княжеский книжник… Данила Никитич… сотник!
Она назвала Данилу не сразу, будто споткнувшись, а «сотник» сказала твёрдо, и грозный мужик, неловко переступая с ноги на ногу, вдруг смутился.
– Дак что же мы, госпожа младая, – сказал он, вначале взглянув из-под мрачных бровей на Данилу, потом смущённо на Пересвету. – Мы, чай, боярину служим. Добро его стережём… От татей тебя да боярыню тут спасаем!
– Нету здесь татей! – гневливей вскрикнула Пересвета. – Иди себе прочь. Иди!
Баган неуклюже попятился, задел на ходу дубиной за дверь – и дверь загремела, потом сошёл на крыльцо – крыльцо закачалось, спрыгнул с крыльца на землю, и книжник услышал его спокойный и зычный голос:
– Добро-то не всё внесли?
– Всё! – ответил кто-то ему со двора.
– Гляди, а то засеку! – без злобы сказал Баган и, звякая на ходу оружьем и амулетами, грузно пошёл от крыльца по двору – к привычным своим делам.
Почти тотчас же послышался новый шум – вначале несильный, но многоногий, широкий. И книжник подумал: «Князь!»
Мамка выскочила наружу, а Пересвета осталась, и книжник сказал ей тихо:
– Вот и вернулся я, лада моя, к тебе… Девушка вспыхнула и смутилась.
– К тебе спешил, Пересвета…
Она окинула книжника быстрым, счастливым взглядом.
– Ты краше, чем той весной… живому цветку подобна!
Он говорил это сердцем, не думая о словах, и девушка, чувствуя это, не испугалась, не оскорбилась и даже не удивилась. Она глядела на книжника молча, доверчивым, нежным взглядом.
– И там, за далёким морем… и каждый час на Руси о тебе я думал…
Внезапно вбежала мамка.
– Ох, матушка Анастасия Суславна! – залепетала она в испуге. – Ох, страхи: боярин со князем сюда идут!
Анастасия вскочила с пола, на котором как опустилась, так и сидела до этого молча. Данила Никитич поспешно вынул заветный свиток.
– Вот «Слово» моё к тебе! – сказал он растерянной Пересвете. – Не чернью, но сердцем писалось то «Слово». Прочти и ответь мне сердцем!