355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Патрик Гейл » Заметки с выставки (ЛП) » Текст книги (страница 9)
Заметки с выставки (ЛП)
  • Текст добавлен: 9 сентября 2018, 00:30

Текст книги "Заметки с выставки (ЛП)"


Автор книги: Патрик Гейл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

Она рассмеялась.

– Конечно, нет.

– Но бизнес твоего отца…

– Был его, а не твой. В любом случае он уже угасал, когда перешел от него к тебе. Ты должен делать то, что умеешь лучше всего.

– Ты уверена? Ты же не говоришь просто ради того, чтобы сказать?

– Конечно, нет. Я все-таки думаю, что тебя не устраивал Лондон, и все эти клиенты-толстосумы. А вовсе не профессия юриста.

– Все должно быть хорошо, – сказал он.

– Что? Ты как-то нервничаешь.

– Все будет хорошо, – сказал он. – Вот увидишь.

СО СТУДИЙНОГО ДИВАНА

(1962)

Тушь, акварель

Датируемая первым годом брака Келли, эта экспрессивная работа является точной иллюстрацией поворотного момента в ее карьере как художника. Работа все еще реалистична, почти невротична в своем внимании к деталям, и изображает вид с дивана, стоявшего в ее студии, на двор и заднюю стену дома Миддлтонов в Пензансе. Платья, сушащиеся на веревке, безусловно, узнаваемы. Именно их мы видим на фотографиях 6 и 8. Кирпичную кладку дома она выписывает с почти аутичной точностью. И все же наложение цвета совершенно не реалистично, оно абстрактно. Если исключить тушь, как показано ниже на сканированной копии, которая была отредактирована в графическом редакторе, акварельный элемент демонстрирует поразительное сходство в использовании взаимозависимых форм и выборе намеренно негармонирующих тонов ее первых экспериментов в создании абстрактных работ (см. экспонаты 10–15). Примечательна небольшая картина, изображенная висящей в студии рядом с окном, из цикла Геометрия, 42 Джека Трескотика, который также был ее врачом и другом семьи, и ему, как правило, вменяют в заслугу то, что именно он помог Келли заинтересоваться модернизмом и выйти на широкую публику. Он также, по крайней мере, однажды спас ей жизнь.

(Из коллекции д-ра Мадлен Мерлуза)

Несколько месяцев до рождения Гарфилда были счастливейшими в жизни Рейчел.

Погода стояла великолепная – она даже представить себе не могла, что где-то в Англии может быть так солнечно и даже жарко – и она ощутила, что действительность пленяет ее сразу по нескольким фронтам. Она влюбилась в Западный Корнуолл, и не только в Пензанс и Сент-Айвс, но и во всю береговую линию с бухточками среди скал, и в странные деревни вдали от моря, в которых водятся привидения. Она влюбилась в дом, которому удалось оказаться старше любого другого жилища, где ей доводилось когда-либо жить, и одновременно быть начисто лишенным больной атмосферы. Солнечный свет будто омывал его каждый день, унося любые частицы сожаления или печали, накапливавшиеся в углах. Отчасти такое было возможно благодаря планировке, которая, казалось, была призвана привлекать солнце и свести к минимуму ощущение удушья, так часто возникавшее у нее во многих зданиях, как только входишь туда и закрываешь за собой дверь. Но частично ощущение счастья было связано с ее третьим соблазном, с квакерством. Вера Энтони, которую он неторопливо открывал ей, передалась ему от Майкла, его дорогого дедушки, а тому – от прадедов. Вера эта не была тайным воскресным занятием, обособленным от будничной жизни. Она была частью материи самого места, так же как разделочная доска или подоконники. Открытость Энтони и Майкла, их манера уделять должное внимание всему и всем, при этом избегая ханжества и питая отвращение к бойкой говорливости, тоже были вплетены в ткань дома. Потому что к покупке кружки или зеркала подходили с тем же тщательным и критическим анализом собственных побуждений, что и к вопросу о том, следует ли поддержать определенное дело или же нет, и что отнести кому-то в больницу. Вышколенная в бездумном лицемерии своих родителей, опаленная цинизмом Саймона, она была очарована.

Когда они впервые взяли ее с собой на молитвенное собрание, и она своими глазами увидела впечатляющее сочетание спокойного созерцания с отсутствием христианской атрибутики, давно отвергнутой ею как вздор и чушь, она обнаружила, что дивится тому, как это квакерство не стало основной мировой верой. Оно казалось настолько доступным, здравомыслящим и гибким.

День их свадьбы был не похож ни на что из того, что она себе представляла раньше. Да, они произнесли свои обеты перед свидетелями и расписались в книге записей, но не было ни белого платья у нее, ни смокинга у него, не звучало никакой патерналистской болтовни о том, что ее отдают, не было ощущения, что она теряет свою идентичность. (Пожалуй, это уже случилось…) Вместо этого присутствовала группа Друзей, возможно действительно молчаливо сосредоточившихся на них и на их надеждах, но в то же время проводивших молитвенное собрание, как они поступают в любое воскресенье.

– Сама понимаешь, тебе не обязательно ходить с нами на собрания, – сказал ей Энтони. – Есть много жен, у которых мужья не ходят, и наоборот.

Но она продолжала ходить и хотела этого, хотя и подозревала, что никогда не станет официальным членом Собрания Пензанса. Она ходила потому, что убедилась – такой еженедельный опыт подзаряжал ее и улучшал психическую концентрацию.

В одной постели они с Энтони оказались не сразу. Она попала в его комнату спустя пару недель после свадьбы, когда как-то ночью не могла уснуть из-за грозы. Она нашла его очень привлекательным, но сам секс оказался не очень успешным, прежде всего потому, что он был неопытен, и это, в свою очередь, сдерживало ее. Однако первые ощущения понравились, и, по мере того, как их совместная техника совершенствовалась, секс начал поднимать настроение, что распространялось и на дневное время.

По мере того, как в ней рос ребенок, она снова начала писать и рисовать. На крошечный доход от работы Энтони учителем английского языка в средней школе для мальчиков им было не по средствам потакать ее страстным мечтам о больших холстах. Но она экономила весьма изобретательно, пуская последние сбережения на краски, бумагу и карандаши и работая на чем угодно – от найденных ею старых кусков выброшенной судостроительной фанеры, до письма поверх старых картин и даже на репродукциях от Вулворта, выглядевших так, как будто они были на холсте. Их она покупала почти даром в лавках старьевщиков.

Энтони целыми днями пропадал на работе, а Майкл по утрам по большей части прогуливался вокруг гавани и в городе, проводя время с друзьями или подыскивая материал для своей колонки по мореплаванию, так что она в основном была предоставлена сама себе, что ее вполне устраивало.

С ней подружился один из городских врачей, Джек Трескотик – друг детства Энтони. Его настоящей любовью была живопись, и его абстрактные работы, которые она, втайне от него, находила несколько сухими и грубоватыми, снискали ему уважение окружения Хепуорт[23] в Сент-Айвсе и место в Обществе художников Пенвиза. Однако Джек приводил ее в недоумение. Он держал символическую дистанцию со своими возвышенными друзьями тем, что поселился в Ньюлине, а не в Сент-Айвсе и сохранял дистанцию с искусством, продолжая практиковать в качестве врача общей практики. Она дразнила его, утверждая, что это в нем говорил не способный потворствовать своим эгоистичным желаниям квакер, который может использовать свои знания для помощи другим. Но она подозревала, что он делал это потому, что боялся провала. Используя старый английский запасной вариант позиционировать себя как одаренного любителя, он тем самым пытался избавить себя от критики. Он дистанцировался и в других отношениях тоже. Постепенно она обнаружила, что решительный и независимый, рыбак Фред, которого время от времени он мимолетно упоминал, был его любовником, еще менее явным гомосексуалистом, нежели Джек. По правде говоря, Джек был настолько скрытным, что на первых порах у нее было искушение пофлиртовать с ним.

Зная, что деда по утрам чаще всего не бывало дома, и что днем он по большей части подремывал, запивая ланч пивом, Энтони, должно быть, попросил друга, чтобы тот присматривал за ней и проверял, чтобы она снова не слетела с катушек. Она не возражала, потому что очень скоро почувствовала симпатию к Джеку, немного смахивавшему на брата, которого у нее никогда не было, но трудно сказать, в каком качестве Джек присматривал за ней более пристально – как врач или как художник. Как врач, он спокойно следил за ее беременностью, проверял кровяное давление и заботился о том, чтобы она не забывала как следует поесть. Он также придал ей мужества ради ребенка уменьшить, а потом и полностью прекратить прием антидепрессантов.

Как художник, он помог ей создать студию из забитого всяким хламом флигеля позади дома. Эта хозяйственная постройка, расположенная наискосок через маленький двор, где Рейчел развешивала сушиться белье, была когда-то прачечной. Там сохранился медный бак, в котором, как помнил дед Энтони, его жена и мать готовили пудинги, а также кипятили белье, и система шкивов в высокой крыше, чтобы поднимать шесты, на которых сушились простыни. Во время войны мать Энтони какое-то время пыталась использовать постройку в качестве парника. Когда она овдовела, Майкл вставил там для нее окно побольше, в надежде что интерес к выращиванию рассады поможет спасти ее от болезненной приверженности к самокопанию. После ее смерти здание пришло в упадок и стало местом свалки вещей потенциально полезных, но ненужных. Старая детская коляска, ткань на которой истлела на солнце, велосипед с погнутым рулем, несколько бамбуковых подпорок для растений со времен, когда в сад пустили овощи, и тому подобное.

Подбадриваемый остальными, Джек помог ей вычистить помещение и смести паутину, копившуюся там десятилетиями. Они провели два дня, заляпывая стены белилами, вымыли окно с уксусом, снова занесли внутрь ветхий шезлонг, который собрались, было, выставить на улицу для мусорщика. И вдруг у нее получилась студия не хуже, а может даже чуть лучше, чем у него, построенная специально для своей цели на окраине Ньюлина.

Она начала работать каждый день, не имея в виду ничего конкретного, кроме доведения до совершенства любого замысла, захватившего ее. Она много гуляла, хотя большой живот делал это занятие утомительным и привлекал неодобрительные взгляды женщин, считавших, что лучше бы ей сидеть дома, задрав ноги вверх. Она писала красками и рисовала небольшие работы с натуры, на пляжах и в полях.

Обнаружилось, что в конечном итоге хозяйка из нее получилась неважная. Она частенько забывала приготовить что-нибудь на вечер. Но Энтони проявлял терпение. Предположительно, он был счастлив потому, что она снова казалась здоровой. Майкл был простым, но надежным поваром, привыкшим кормить себя и Энтони, так что он то и дело спасал ее, готовя на всех отбивные или сардины, или сосиски.

Когда беременность, наконец, одержала победу, и ей пришлось лежать все больше и больше, чтобы дать отдых больной спине и ногам, старик наслаждался, суетясь вокруг нее, хотя едва ли слышал хотя бы слово из того, что она говорила, и часто просто улыбался, вместо того, чтобы попросить ее повторить. Энтони возвращался домой после уроков, и находил, что она слушает радио, что отец накормил ее бутербродами с копченой селедкой, а Джек – забавными местными сплетнями. Им всем было очень весело вместе, и она не видела никаких оснований полагать, что жизнь не должна продолжаться таким же образом.

Роды начались четвертого сентября. Джек осмотрел ее, затем Энтони провел ее несколько сотен ярдов от их ворот до маленького роддома на набережной по направлению к Ньюлину. Джек с подбадривающими возгласами крутил педали велосипеда рядом с ними.

Роды оказались одновременно и гораздо более болезненны, и гораздо проще, нежели ее убеждали. Ничто, а менее всего труды Труби Кинга и доктора Спока из библиотеки, где она брала книги на дом, не подготовили ее к ощущению тела, полностью отделенного от головы, причем эффект еще и усилился, когда акушерка доброжелательно дала ей веселящего газа – боль и те слова, которые эта боль из нее извергала, грозили оказаться чрезмерными.

Но ребенок, которого они решили назвать в честь отца Энтони, был совершенен до такой степени, что она начинала плакать просто глядя на него, но плакать счастливыми слезами, и она вполне понимала тех женщин, которые думали, что боль стоит награды, и рожали ребенка за ребенком до полного изнеможения. Они отвели ему комнату напротив своей – она уже покрасила ее в синий цвет с фризом из маленьких облачков – и положили его в кроватку, пожертвованную квакерской семьей, которой она была уже не нужна.

Но затем над Рейчел сгустились тучи.

Сначала Майкл шокировал их, объявив, что переезжает в дом престарелых. С ним все было в порядке, не считая глухоты и приступов стенокардии, но он был непреклонен, говоря, что там у него друзья и что он предпочитает переехать, пока еще в своем уме. Было ясно, ему казалось – дом теперь принадлежит молодой семье, а он будет путаться под ногами и станет обузой. Но дело обстояло совсем иначе, не в последнюю очередь потому, что он не возражал против готовки, и Рейчел обнаружила, что ей его ужасно недоставало.

Младенец был теперь не таким сладким и, случалось, плакал часами без перерыва, Энтони, похоже, думал, она может успокоить ребенка просто потому, что она его мать, а это было далеко от действительности. Они наговорили друг другу резкостей, и у них случилась первая настоящая ссора. Джека не было, он уехал в Танжер, в один из своих совместных с Фредом отпусков, так что она не могла рассчитывать на него и надеяться, что он начнет подтрунивать над ней и приведет тем самым в более бодрое состояние духа.

Все пройдет. Она знала, что так и будет. Она знала, что младенцы вырастают, и пары заново приходят в гармонию. Она знал, что уже скоро у нее вновь появится время рисовать, и что грудь у нее не всегда будет так болеть. Она знала, что погода не всегда будет такой ветреной и мрачной. И все же темнота, наползавшая на нее, была совсем не похожа на темноту, которую она испытывала раньше. У нее не было никакой реальной причины, и тьма обрушилась на Рейчел с разрушительной скоростью, как буря на освещенные солнцем воды. Совершенно внезапно, по времени чуть более чем один день, какая бы маленькая железа ни отвечала за выработку надежды и адекватность оценок, она прекратила свою милосердную функцию; Рейчел проснулась от дневного сна, который, по настоянию Труби Кинга, мать и ребенок должны проводить в отдельных комнатах, плач Гарфилда слышался из-за стены спальни, и тихонько, из ящика, где она держала таблетки, от которых Джек отучил ее за время беременности, послышался шепот второго, злобного ребенка, обращенный к ней.

Она оставила Гарфилда плакать, побоявшись взглянуть на него, и взяла из ящика бутылочку с таблетками. Ей казалось неправильным умереть в доме, который был так хорош, и где лежал хороший младенец, невинный ребенок, а поэтому она натянула рыбацкий комбинезон прямо на трикотажное белье, поверх всего накинула самое толстое пальто, сгребла таблетки и бутылку сливянки, которую для них делал Фред, и потащилась в студию. Там она с усилием, в несколько горстей, проглотила таблетки и смыла их шероховатую горечь большими жадными глотками кисло-сладкой наливки. Потом она легла на разбитый шезлонг, накрылась одеялом и стала ждать смерти.

На нее снизошел восхитительный покой, на несколько минут она обрела необыкновенную ясность видения, так что могла рассмотреть каждую деталь знакомой задней стены дома, окна на ней, водосточные трубы, пятна ржавчины, папоротник, растущий из трещины рядом со стоком, бельевые веревки. Но одновременно она могла видеть формы, из которых состоят эти элементы, чисто как формы, незамутненные смыслом, и то, как солнечный свет, падающий на эти формы, без понимания или предпочтения, просто солнечный свет, высвобождал цвета и узоры, которые могла видеть только она. Даже прерывистый плач Гарфилда, едва слышный только его матери через открытое окно, имел форму и цвет.

Часть ее видела все это и думала: «Дайте мне посмотреть на это долго-долго, чтобы понять и запомнить!» А другая, более сильная часть успокаивающе говорила голосом ее матери, одновременно завладевая ее волей и подтыкая толстый смертный покров:

– Нет, дорогая. Не пытайся говорить. Мы можем просто посидеть здесь немного и вести себя хорошо и спокойно.

КРЕСТНЫЕ ОТЦЫ

(1972)

Карандаш и пастель на бумаге


СИМПАТИЧНЫЕ ГОЛУБЫЕ

(1972)

Масло на холсте

«Крестных отцов» обнаружили среди многочисленных документов и набросков Келли после ее смерти, они никогда ранее не выставлялись, невзирая на то, что были названы и подписаны как для выставки. На картине изображена студия художника-врача Джека Трескотика в Ньюлине, сам он сидит на диване со своим товарищем – рыбаком Фредом Джорджем. Между ними ребенок, лицо его спрятано под маской кота, но по одежде легко определить, что это третий ребенок Келли, ее сын Хедли. Причина, по которой эта нежная картина, в который привязанность Келли ко всем троим и их любовь друг к другу столь очевидны, представляется странной и заключается в том, что только Трескотик был крестным отцом Хедли. Фред Джордж погиб, когда рыбацкая лодка «Великая благодать», на которой он работал, загадочно затонула спокойной летней ночью за год до рождения Хедли. По неофициальной фотографии, сделанной на его пятом дне рождения (см. ниже) мы видим, как рисунок его матери просто заменяет ее саму и отца Хедли, сидящих на диване, фигурами Трескотика и Джорджа. Выполненная в том же месяце работа «Симпатичные голубые», безусловно, представляет собой абстракцию составляющих того же изображения; художник, его возлюбленный и крестник воспроизведены в трех формах, оттенки которых подобраны так же точно, как оттенки синего в одежде всех троих в «Крестных отцах», а их расположение – две крупные формы склоняются к намного меньшей третьей, как бы защищая ее – предполагает эмоциональную интенсивность, от которой воздерживается фигуративная работа.

(Обе работы предоставлены Энтони Миддлтоном)

Хедли не собирался задерживаться после похорон так надолго. Строители, заказанные давным-давно, злополучно выбрали момент и прибыли в их с Оливером лондонский дом, чтобы все разнести, а потом расширить и переоборудовать кухню. Оливер был слишком занят у Менделя, чтобы следить за их работой со всем необходимым рвением к деталям. Оливер мог датировать раму картины, только взглянув на нее сзади, и отличить настоящего Кокошку[24] от подделки практически по запаху, но он был совершенно не в состоянии остановить электрика, устанавливающего розетку на расстоянии нескольких дюймов от нужного места, и у него возникала своего рода снежная слепота при виде образчиков ткани. По-хорошему, Хедли следовало бы вернуться в Лондон спустя два или три дня после того, как Рейчел и ее шокирующе неукрашенный картонный гроб были преданы земле. Однако прошло почти две недели, а он был все еще в Пензансе.

Казалось, никто, кроме него, не понимал, сколько всего нужно было сделать. Для начала, целые дни ушли на то, чтобы разобрать одежду Рейчел. Она всегда тратила много денег на одежду и, похоже, никогда ничего не выбрасывала. По мере того, как ребенок за ребенком покидали дом, она просто расширяла территорию хранения на шкафы и ящики, которые дети оставляли пустыми. И, вешая одежду в шкаф, она ничего не вынимала из карманов. Поэтому он продолжал находить вещи, пропажа которых была давно забыта: браслеты, чеки из галерей, ключи от дома. Многие из этих находок означали, что надо выйти из комнаты и пойти к ее столу или же отправиться на поиски еще одной безрадостной консультации с Энтони. Кое-что из одежды – старые бюстгальтеры, брюки и лосины, многочисленные вещи, испорченные краской – можно было без колебаний отправлять в мусорную корзину. Другие вещи были достаточно хороши для благотворительных магазинов, но нужно было их сначала постирать или отдать в химчистку. Были там и другие – как правило, почти не ношеные костюмы или платья, купленные во время маниакальных приступов мотовства. Они были достаточно шикарны, чтобы позиционировать их как винтаж и, следовательно, продавать на благотворительность через посредника. Все это отнимало много времени, но кроме того, там попадалось еще и то, что воскрешало прошлое с такой силой, что Хедли то и дело начинал предаваться воспоминаниям или плакать, или, прежде чем просто запихнуть вещи обратно в шкаф, впадал в легкие приступы неконструктивной мечтательности, так и не приняв никакого решения. Он по-прежнему много плакал, что было на него не похоже. Он думал, что опыт сделал его более толстокожим. Он часто представлял ее смерть, и даже желал этого. Реальность оказалась намного проще и менее травматична, чем все, что он воображал. Не было ни больницы, ни неопрятного самоубийства, ни затянувшихся поездок, оставляющих за собой чувство вины, ни речей у смертного одра. Он решил, что именно такой неожиданно тихий уход пафосной женщины и лишил его мужества. Он любил ее, всегда любил ее, но это была любовь, в которой он вырос, привыкнув думать о ней, как о неутомимом противнике. Поскольку в течение всего того времени, что он мог помнить, каждый их разговор был стычкой, каждое проявление ласкового тепла несло дополнительный груз защитной иронии.

Она требовала его поклонения и возненавидела бы, если бы он увидел ее, униженную заурядным сердечным приступом, возненавидела бы только за то, что он видел это. Он давно подозревал, что, несмотря на все ее богемные качества, она считала – то, что он гей, делало его менее мужественным. Конечно же, она чувствовала закомплексованность из-за того, что он жил с человеком, работающим у Менделя, в галерее, которая всегда представляла ее миру. Она попросила его положить конец этим отношениям, а когда потерпела неудачу, попыталась добиться увольнения Оливера. (Скорбь Оливера была сугубо проявлением сочувствия и профессионализмом). И то, что ей ясно дали понять, что теперь она была менее ценной для Менделя, нежели Оливер, отнюдь не внушило ей любви к нему.

Помимо всей одежды и пожитков, нужно было починить окно на чердаке. Хедли вызвал стекольщика, чтобы заменить разбитое стекло. Ожидая рабочего, он отнес в сад ведро и прошелся по клумбам, горшкам и дорожкам, выбирая все осколки битого стекла, какие только мог заметить. Он нашел вначале один, а потом и другой из шести больших камешков, их она, казалось, всегда держала под рукой. Невдалеке от них, зацепившийся за острые как иголки листья юкки, висел пропавший браслет, который она иногда носила на запястье, но чаще использовала как заколку для волос, когда убирала волосы с лица. Он проводил стекольщика на чердак и затем отнес находку Энтони. Тот сидел в своем обычном кресле, где солнце оставалось до полудня. Хедли сразу же увидел, что Энтони не удалось закончить даже первое из писем, которые он намеревался написать в то утро. Вероятно, он и газету не читал, но вместо этого закончил ежедневные судоку и криптографический кроссворд.

– Смотри, что я только что нашел, – сказал Хедли, и, как ему показалось, эти слова он повторял уже несколько дней, протягивая тот или иной сувенир или памятный подарок, найденные в ящике или в кармане. Энтони взял вещицу и перевернул ее, открывая и закрывая аляповатую застежку.

– Она всегда говорила, что это от ГБХ[25], – сказал он. – Хотя я не понимаю, как это могло быть. По-моему, она никогда не занималась ювелиркой.

– Насколько мне известно – нет. Они вообще-то были знакомы друг с другом?

– Шапочно. Она встретилась с ней, когда та преподавала…

– Трудно себе даже представить!

– У одной ее коллеги случился роман с каким-то художником, которого никто сейчас не помнит, и эта троица, бывало, удирала на довольно дикие вечеринки, плавание голышом, джаз и много всякого обычного богемного выпендрежа, а девицы тем временем рассаживались вокруг и смотрели на это все с обожанием.

– Ты мне никогда об этом не рассказывал. А ты где был?

– Ох… наверное, нянчился с Гарфилдом. – Энтони снова взглянул на заколку. – Сначала они ладили друг с другом, но потом у Рейчел случился очередной сильный приступ после рождения Морвенны, и они потеряли связь. Но ГБХ всегда была такой. Она знакомилась с людьми, переживая внезапные восторги, а потом бросала их, как только ей казалось, что они ее в чем-то подвели. Нужно отдать это Морвенне, – сказал он, протягивая заколку обратно.

– Где ты ее нашел?

– В саду. Похоже, она выбросила ее из окна, которое разбила.

– Ей было очень плохо. Как она кричала! Она вскрикнул и…

– Что? Пап?

– Так, ничего. В самом деле, ничего.

– Папа?

Энтони поднял глаза, лицо его лучилось неизъяснимой добротой.

– У нее никогда не было проблем с сердцем, так что я продолжаю задаваться вопросом, – а не запугала ли она сама себя до смерти.

– Не может быть?

Хедли присел на соседний стул.

– Во время приступов она, бывало, видела ужасные вещи.

– Младенца.

– Что?

– Я помню, как однажды она без умолку говорила о ребенке, – сказал Хедли. – Она заставила тебя остановить машину, а нас всех выйти, чтобы убедиться, что его нет в машине с нами.

– Не помню такого.

– А что еще?

– Она никогда мне не рассказывала. Она говорила, что, если расскажет мне, то это сделает ее видения слишком реальными.

Лицо Энтони снова погасло. Он вернулся к начатому письму и вздохнул.

– Мне пора двигаться, – сказал Хедли.

– Ты уже покидаешь нас?

– Нет, нет. – Хедли отметил подсознательное множественное число личного местоимения. – Но ты же знаешь, у меня остались кое-какие дела.

Хедли также должен был управляться с разнообразными запоздалыми составителями некрологов, которым нужно подтверждать факты и проверять даты. Никто не мог толком уяснить себе мысль, что семья Рейчел так мало знала о ее жизни до встречи с Энтони. Имелась дата ее рождения, и было известно, что родилась она, вероятно, в Торонто, хотя частенько замечали, что говорит она с массачусетским акцентом. Копия свидетельства о браке отсутствовала, никто не знал имен ее родителей. Она так рано выдрессировала их всех никогда не спрашивать о ее прошлом, что вошло в привычку действовать так, точно прошлого у нее и не было.

Потом наличествовала постоянно растущая груда ожидающих ответа писем, которая уже занимала пару подносов для завтрака. Сначала Хедли думал, что это будет идеальным успокаивающим и лечебным занятием для Энтони, и в течение нескольких дней после похорон его отец был занят написанием всесторонне обдуманных ответов. Но очень скоро, он, похоже, махнул рукой. Шли дни и, по мере того, как знакомые замечали некрологи, кучи разбухали, а написано было только два или три ответа. Стало ясно, что усилия Энтони потерпели крах. Тогда Хедли отсортировал письма на послания от родственников, от близких друзей и просто знакомых. По крайней мере, он считал, что от имени семьи может написать сам просто знакомым и родственникам.

Но, даже не считая всего того, что нужно было сделать, Хедли чувствовал, что пока не может оставить отца. Навещали друзья, прежде всего – Джек, и Энтони сидел с ними столько, сколько они оставались, но сам он эти визиты не поощрял. Он не звонил по телефону и, как заметил Хедли, взял за правило прятаться за автоответчиком, на котором до сих пор хранилось сообщение, упоминающее Рейчел. Он предложил Энтони записать новое сообщение, и Энтони начал было, но затем отказался, потерпев технологическое поражение. Поэтому они так и остались с автоответчиком, который просто бибикал звонящим, и это было еще более отталкивающим, чем предположение, что они, возможно, пожелают говорить с мертвой.

Когда стекольщик ушел, Хедли пошлепал в магазины с плетеной корзинкой, которую обычно брала Рейчел. Он любил все это. Благодушная очередь у Трегензы за фруктами, овощами и кофе в зернах, а затем у Лавендера за хлебом, сыром и ветчиной. Он любил пройтись вниз по одной стороне Маркет-Джу-стрит за газетой и к почте, а затем вверх по другой – к киоску с оливками. С ним здоровались, когда он проходил мимо. Три человека остановили его обменяться новостями и поболтать. Все, что в подростковом возрасте заставляло его стремиться в Лондон, та медлительность и очарование, отсутствие анонимности, неспешная размеренность дня – завтрак-обед-ужин, выпивка и легкие перекусы – были теперь ему милы. На удивление, местные сплетни – на чьей племяннице женился симпатичный почтальон, и что такого мог сделать менее приятный почтальон, чтобы взбесить незамужнюю сестру человека из магазина абажуров – стали казаться более важными, чем любые новости из общенациональной газеты. Целыми вечерами сидеть по-товарищески в одной комнате напротив Энтони, не делая ничего более захватывающего, чем чтение, и поужинав пораньше, потому что Энтони страдал от повышенной кислотности, если ложился спать на полный желудок; ходить на собрание вместе с ним и долго беседовать потом со всеми о том, о сем – все это вдруг оказалось именно тем, чего он хочет, тем, что как он почувствовал, было нужно ему больше всего. С каждым неприхотливым днем, прошедшим после похорон обнаруживалось, что ему становится все сложнее представить себе, как от всего этого отказаться. Это настораживало, поскольку предполагало, что в его обычной жизни чего-то не хватает, тогда как он привык думать, что его жизнь более-менее достигла совершенства, насколько это вообще возможно.

По дороге домой вниз по Чапел-стрит, он сделал небольшой крюк и заехал в Сент-Мэри, чтобы поставить свечку за Рейчел, а затем присел ненадолго на кладбищенскую скамейку полюбоваться видом бухты.

Хотя мальчиком он вел себя в большинстве случаев безукоризненно, его единственным по-настоящему бунтарским поступком было вступление в одиннадцать лет в группу подготовки к конфирмации, чтобы присоединиться к Англиканской церкви. Рейчел взяла вину на себя. За год до того, они как-то раз поехали за покупками, и она привела его в Сент-Мэри, чтобы укрыться от дождя. А потом, откинувшись на спинку скамьи, страшно забавлялась, наблюдая за тем, как ему кружила голову вся эта мишура и статуи высокой церкви[26], являвшие такой контраст по сравнению с непритязательной строгостью Домов собраний Друзей, которые до сего времени были его единственным религиозным опытом. Когда он после этого целыми днями начал докучать всем с вопросами, Энтони в итоге настоял на том, чтобы Рейчел сводила его на службу, где он нашел бы ответы. Она с этого начинала, как сказал Энтони, и, в конце концов, это была вера ее молодости. Так что она привела его на службу, и он пропал. Гимны, декламация, месса с певчими, колокольчики и ладан, кружева и ритуалы, мистическое действо евхаристического обряда. По сравнению с внутренним созерцанием и эпизодическими, бесформенными декларациями британского квакерства, служба представляла собой драму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю