Текст книги "Заметки с выставки (ЛП)"
Автор книги: Патрик Гейл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
– Мне нужно забрать остальные вещи, – сказала она. – Не возражаешь?
– Конечно, нет. Может быть, помочь Вам упаковаться?
Выяснилось, что жила она не в маленьком домике со слегка враждебной парой, с которыми он встретился, а в студии в самом конце их крошечного садика. На самом деле это был переделанный гараж, примитивный даже по студенческим стандартам. Туалет был на улице, а горячая вода из газовой колонки шла в крошечную раковину с многочисленными сколами. Судя по всему, когда помыться губкой бывало не достаточно, она просилась в ванную комнату хозяйки. Кроме того, там была кровать, которую можно было сложить в диван, один покосившийся стул, карточный столик, чайник и тостер.
Она заметила, что он рассматривает все. «Это единственное, что я могла себе позволить, где можно было хоть как-то уединиться, – объяснила она. – Как только дверь закрывалась, они уже не видели меня, и я могла впускать друзей в окно». Она указала на окно в комнате, которое было грубо вставлено там, где раньше была дверь гаража, и он немедленно представил себе профессора Шепарда, который влезает через окно, сняв шляпу и брезгливо морщась.
Она вытащила из-под кровати потертый картонный чемодан и быстро сложила туда все из комода. Он был поражен тем, как мало у нее было вещей. (Его потрясло то, как небрежно она выбросила несколько книг в мягкой обложке в мусорную корзину). Скудный набор тарелок, столовых приборов и помятых сковородок принадлежал домовладельцам.
Единственной красивой вещью был старый и нелепый оловянный подсвечник, который она бросила в чемодан вместе с одеждой, как только он начал проявлять к подсвечнику интерес. Ее принадлежности для рисования стояли возле окна: старый мольберт, который он разобрал и завернул, несколько обувных коробок, заполненных тюбиками с краской, бутылочками со скипидаром, кистями и маленькими мастихинами[6].
Когда он спросил ее, где все ее картины, она ответила, что избавилась от них. Ее голос на мгновенье прозвучал так, что отпугнул его от дальнейшего обсуждения темы. Она явно не имела в виду, что продала их.
Она подняла окно и попросила его подогнать автомобиль за дом, так, чтобы они могли погрузиться здесь, а не тащить все вещи через дом. Затем она передала вещи ему, а он погрузил все в машину. Он предполагал, что ей нужно будет пойти через дом, чтобы рассчитаться с домовладельцами и попрощаться с ними, и был удивлен, когда она, закончив сборы, вылезла через окно и закрыла его за собой.
– Но они же подумают, что мы все еще там вместе, – заметил он.
– Очень может быть, – вся дрожа, она забралась в машину. – Ненавижу их. Больше они не имеют никакого значения. Пожалуйста, можно ехать побыстрее?
Он поехал так быстро, как позволяли автомобиль и дорожные правила, что было не очень-то быстро, но она казалась довольной и ощутимо расслабилась по мере того, как все больше и больше улиц оставались между ними и подмостками ее последних проблем. Затем, когда они выехали из города и начали двигаться по направлению к Суиндону, она задала несколько вопросов о том, куда они едут, о Пензансе и о его деде. Насколько он глухой? Большой ли дом? Живут ли они рядом с морем? Будет ли там место, где она сможет рисовать? Она не пыталась поддерживать разговор; она задавала вопросы таким образом, чтобы говорил он, и чтобы ей не надо было этого делать. И он исправно говорил и говорил, поняв, что ему именно этого и хотелось.
Он рассказал ей все, как будто предлагая себя. Как отец пропал без вести на войне и не вернулся, и как мать, по сути, заморила себя переживаниями, ожидая его.
– От этого никто не умирает, – перебила она презрительно. – Она покончила с собой?
– Я не знаю, – ошеломленно ответил он. – Мне никогда ничего не говорили.
Он поведал, как родители отца вырастили его, что дед был лучшим портным в городе. Ее представления об английской географии оказались весьма туманными – она полагала, что Бристоль был рядом с Оксфордом, а Девон был ближе Сомерсета. Посему он попытался донести до нее горделивую отдаленность Пензанса и Западного Корнуолла. И что самым разумным было бы вообще думать о Пензансе, не как о части Англии, но как о своего рода островном государстве, связанном с Англией железной дорогой.
Посчитав, что наговорил достаточно, он попытался разговорить ее. Расскажите мне о Вашей семье, – поинтересовался он. – Я даже не знаю, откуда Вы и как долго жили в Оксфорде. И вообще ничего.
– Я не хочу говорить об этом, – коротко ответила она. – Никогда не хочу говорить об этом.
Больше она ничего не сказала, а вскоре после этого начала плакать.
Она не всхлипывала и не рыдала. Ее горе было ужасно сдержанным, но таким же неизбывным и почти таким же тихим, как кровотечение из незашитой раны. Поглядывая на нее искоса, он ехал молча, давая ей выплакаться. Он считал, что давать людям выплакаться полезно для здоровья – друзья и прочие сторонние наблюдатели всегда готовы чересчур задушить горе носовыми платками и сомнительными утешениями. Но он дал ей возможность поплакать еще и потому, что слезы каким-то образом наполнили машину ее ароматом, и он осознал, что аромат этот опьяняет. Он отметил, что она не извиняется время от времени, как обычно поступают плаксы, будто их слезы точно отрыжка или икота каким-то образом нарушают правила приличия. Ее поток слез, время от времени чихание и сморкание были такими размеренными, такими почти безмятежными, что могло показаться, будто происходящее было не просто ей неподвластно, но и не заслуживало ее внимания.
Часом позже – а к тому времени от ее горя начали запотевать стекла, он остановился в деревне под предлогом, что ему нужно заправиться, и купил ей какие-то бумажные носовые платочки, бутерброды с ветчиной и пару бутылок светлого пива. Он был готов к тому, что она отмахнется от предложенной еды и питья, но, вернувшись к машине, нашел, что она вполне оправилась и, как она выразилась, голодна точно собака.
Она с жадностью съела свою долю бутербродов, углубившись в дорожную карту, а потом предположила, что было бы неплохо, если бы он дал ей таблетки, предписанные врачом из больницы. Припоминая указания врача, он вытряхнул две таблетки и протянул ей.
– Мне нужно три, – сказала она.
– Но на этикетке написано…
– Да я с малых лет пью такие таблетки, ну или их аналоги, – сказала она сухо. – Полагаю, знаю о психиатрическом лечении немного больше тебя. Дай-ка мне флакон.
Он попридержал бутылочку с таблетками.
– Да все нормально, Тони, – проговорила она с горькой улыбкой пропащей, отчего у него пошли мурашки по коже. – Я не наделаю глупостей. Не сейчас. Не сейчас, когда ты спас меня.
Она взяла третью таблетку, ловко запила все три большим глотком светлого пива, заставила его остановиться за деревней, чтобы пописать за живой изгородью, и потом заснула.
К деду они приехали поздно, почти в час ночи. Тони внес чемоданы в темный и тихий дом, дед наверняка уже давно ушел спать, затем бережно разбудил ее и, прежде чем ввести в дом, снял с ее коленей одеяло, которое всегда валялось в машине, и набросил его ей на плечи. Возможно, со сна, возможно, из-за таблеток (которых она приняла еще три, когда они остановились поужинать в Эксетере), она была серьезна и молчалива, как сонный ребенок. Он показал ей ванную комнату, а затем привел в гостевую, в комнату матери, где его дед, как и следовало ожидать, решил разместить гостью. Она тихонько то ли взвизгнула, то ли всхлипнула от усталости и удовольствия при виде аккуратно застеленной и ожидающей ее постели и начала раздеваться так быстро, что он сразу вышел.
Полный идиотизм собственного поступка он осознал сразу же после пробуждения от глубокого сна без сновидений. В Оксфорде он привык медленно просыпаться под отдаленные скрипы и позвякивания пунктуальной тележки для развозки молока, затем приглушенно звучал колокол с часовой башни колледжа и, наконец, раздавался звон будильника у научного сотрудника, крепко спящего в соседней комнате. В Пензансе раннее гоготанье чаек разбудило его сразу после рассвета. Он с удовольствием перевернулся бы на другой бок и заснул снова, но грызущее беспокойство и закрадывающееся чувство обреченности не давали ему спать, он лежал, вглядываясь со своих подушек широко раскрытыми глазами в комнату, слишком хорошо ему знакомую, все еще настолько полную детства. Казалось, комната насмехается над тем, что он понадеялся, как легко может стать взрослым мужчиной.
Он поставил крест на своем будущем и ради чего? Ради слабой надежды на плохо оплачиваемое преподавательское место в городе, из которого он думал бежать, и еще более минимального шанса на отношения с беременной женщиной, влюбленной в кого-то другого? Эта женщина, думавшая о нем, если вообще думала о нем, как о своего рода преданном паже, для нее он был мужчиной менее спаниеля.
Размышляя сейчас более четко, чем хотя бы разок за последние недели, он заставил себя сесть, прислушиваясь к скрипам пробуждающегося дома и составляя реалистичные планы. Он сделал правильно, что привез ее сюда. Здесь было здоровое место, вдали от скверных ассоциаций и безнадежной любви, где она могла снова писать и встретить других художников, единомышленников, а не порочных университетских преподавателей. А он найдет какую-нибудь дельную женщину, кого-нибудь из Друзей, чтобы заглядывала к ним время от времени и, возможно, готовила еду. Рейчел поправится. Она станет таким человеком, каким должна была бы быть, не изуродованная кумирами и запросами. Однако, что касается себя самого, то никакой роли для себя в этом счастливом сценарии он не видел и понимал, что задержавшись дольше, чем необходимо для помощи в ее обустройстве, можно только усложнить дальнейшее и причинить боль им обоим. Он останется с ней на неделю, может быть, дней на десять, не более. Он напишет своему руководителю, который был гораздо более умудренным в делах житейских, нежели он сам, и сошлется на то, что слишком поспешил. Его романтическую глупость поймут и простят.
Затем он вспомнил слова медсестры о ребенке и непринужденное предположение врача и квартирной хозяйки о том, что ребенок – его. Друзья, как известно, славятся своим непредвзятым отношением к неженатым парам, и радушно принимают тех, кого клеймят позором другие конгрегации. Но ведь это будет только одно утро из семи. А всю остальную неделю она будет просто еще одной незамужней матерью, которой придется иметь дело со всеми испытаниями и издержками, и осуждением. И хотя он знал, что дед с удовольствием примет ее, а со временем и ребенка, он сомневался, что ей будет под силу вынести бремя жалости.
Он побрился, помочился в раковину в своей спальне и поспешно оделся. Она уже ушла из своей комнаты, а дед – из своей. Он услышал скрипучий смех деда над своей головой, но отвлекся на запах гари и примчался на кухню как раз вовремя, чтобы выдернуть поднос с горящим тостом из-под гриля и сунуть его в раковину под проточную воду. Он открыл окна, чтобы выгнать из кухни клубящийся дым, и пошел на звук голосов вверх по лестнице.
Как и в некоторых других домах в районе Садов Морраба, у них была дополнительная комната, нечто вроде смотровой площадки, переделанной из чердака. Давным-давно оставив портновскую работу, с ощущением поражения пополам с благодарностью из-за появления сетевых магазинов Джона Кольерза и Симпсона с рядами кронштейнов готового платья, его дед вернулся к своей первой любви – к мореплаванию. Он часами сиживал в своем гнезде, с телескопом или биноклем, направленным на воду, или спускался поболтать в офис капитана порта. Дед получал регулярные гонорары за еженедельную статью в половину колонки в «Корнишмане» под названием «О нашей бухте», в которой сообщал подробности или рассказывал обо всех судах, заслуживающих внимания, и стоящих в настоящее время на якоре или на ремонте в сухом доке.
Они снова смеялись, пока он взбирался по узким деревянным ступенькам и думал – как же давно щеголеватый и любящий слегка пофлиртовать старик не развлекал в доме привлекательную женщину.
Они подняли все окна, и дед показывал ей, как пользоваться биноклем. Они обернулись, когда он возник над полом. – А вот и наш красавчик! – воскликнул дед, и она поспешила к нему, смеясь и в восторге от того, как здесь все красиво, и что свет такой сильный, даже зимой, и что она хочет жить здесь всегда-всегда.
Еще до того, как он поднялся с лестницы в крошечную, ослепительно сияющую комнату, Рейчел нагнулась и поцеловала его в губы так крепко, что дед снова рассмеялся и захлопал в ладоши.
ДЕРЕВЬЯ В ЧАЙЕНХАЛЕ
(2002)
Красный мел (сангина) на бумаге
На этой поздней работе изображена роща корнуэльских вязов, вид с узкой дорожки между изгородями, где в 1986 году убили Петрока[7], сына Келли. Картина характерна для предпоследнего этапа ее творчества, когда она повергла в недоумение и, более того, утратила расположение многих критиков тем, что, по всей видимости, отказалась от создавшего ей имя абстракционизма, в пользу кропотливо выполненных этюдов с натуры, из числа тех, что нравятся широкой публике. Однако ее работы этого периода редко бывают столь просты, как это может показаться. При отсутствии человеческой жизни художник одержимо опирается на природную геометрию и случайную композицию, зачастую настолько зациклившись на детализации, которую подобная интерпретация выставляет в неприкрашенном виде, что работы эти показывают, – в буквальном смысле извлекают (абстрагируют), – скрывающуюся под природным пейзажем холодную красоту. По иронии судьбы, эти деревья стоят всего лишь в нескольких ярдах от того места, где она захотела быть похороненной.
(Из коллекции Джудит Лэм)
Лиззи говорила с его отцом, и Гарфилд сразу же понял, что новости были плохие. Обычно для общения с его родителями Лиззи приберегала особенный голос, который становился бодрым и озорным, как только она произносила привет, будто стараясь очаровать ребенка. Только на этот раз она вдруг тяжело опустилась, опираясь о дверцу холодильника со словами:
– О нет. Когда? Я позову Гарфилда… Что ж. О, Боже. Ну, конечно, я могу. Да.
Она повесила трубку, прежде чем он встал со стула. Воздух в кухне был полон чадом подгоревших тостов, паром от сохнущего белья и злыми словами, которые она произносила, когда телефонный звонок прервал ее. Он потянулся открыть окно, чтобы очистить воздух, но теперь она уже обнимала его, прижимаясь лицом к его груди.
– Прости, я вела себя просто отвратительно, – пробормотала она, обращаясь к пуговицам его рубашки.
– Скажи мне, – сказал он. – Неужели она, наконец, сделала это?
– Нет, – ответила она, отступив назад и тихонько фыркнув от смеха. – В конце концов, она как нормальный человек отошла в мир иной от сердечного приступа.
Она никогда не любила его мать, чувствуя, что Рейчел считала ее слишком приземленной и честной. Искренняя до неприличия, Лиззи не могла скрыть своего волнения при мысли о том, что Рейчел умерла, а она все еще жива, единственная жизнеспособная женщина, оставшаяся в семье. Она победила.
– Когда это случилось? – спросил он, не желая смягчаться с ней.
– Этим утром. Он хотел рассказать все тебе, но расстроился. Никогда еще не слышала, чтобы твой отец плакал.
– Не сказал бы, что он у нас плакса, – он пытался вспомнить, видел ли вообще когда-нибудь своего отца плачущим. – Почему же он позвонил только сейчас?
– Не знаю. Был слишком расстроен, чтобы сделать это раньше.
– Я поеду туда.
– Давай я поведу машину.
– Не надо. Я лучше … думаю, мне лучше поехать самому.
– Ну-ну. Ладно.
И он понял, что обидел ее.
– Не будь таким, – добавила она.
– Каким таким? А каким я должен быть? Моя мать только что умерла, а у отца уходит целый день, чтобы сказать мне об этом. Извини, я не хотел кричать. Не жди меня, ладно? Мне, наверное, придется там заночевать. У нас на завтра ничего нет?
Они посмотрели в календарь.
– Ничего такого, что я не смогу отменить за тебя.
Он поцеловал ее волосы, а потом, мимолетно, в губы. Он все еще недоумевал, как она могла так сильно раздражать его в одно мгновенье и заставить его сердце сжаться – в другое.
– Позже, – сказал он и сгреб пальто и ключи.
В разгар туристического сезона на дорогу от их террасы в Фалмуте до родительского дома в Пензансе могло уйти полтора часа. Но даже по окончании сезона отпусков, когда он мог добраться до них за половину этого времени, он виделся с ними реже, чем когда жил в Лондоне.
– Палка о двух концах, – говаривала Лиззи. – Они тоже видят тебя реже.
Поскольку сыном был все-таки он, ответственность за визиты возлагалась, безусловно, на него. Бремя почтительной заботы и беспокойства перешло от родителей к ребенку спустя несколько лет после того, как ребенок покинул дом. Когда заболел отец Лиз, не потребовалось много уговоров, чтобы убедить Гарфилда в необходимости переезда в Фалмут, где сначала нужно было оказывать поддержку, а затем и взять на себя заботу о его мастерской по ремонту скрипок. Гарфилд был искусным плотником и с удовольствием учился у тестя. Они с Лиззи разделяли угрызения совести по поводу работы Гарфилда адвокатом. Но подспудной причиной той легкости, с которой он согласился с предложением Лиз, была возможность жить ближе к тому дому, который он все еще считал родным, и к той паре, о которой, как оказалось, он беспокоился во время каждого собрания.
Так почему же они виделись так редко? Плохо скрываемая антипатия между Рейчел и Лиззи была слабым оправданием, так как он всегда мог заглянуть к ним сам по себе, а потом храбро выдержать насмешки или неодобрение жены. На самом деле, когда работа приводила его в Сент-Айвс или Пензанс, он имел обыкновение заскочить ненадолго, при этом он мог честно сказать, что ему просто случилось проезжать мимо, так что снижался риск любых попыток придать визиту особое значение или ожидания. Не закупались особые продукты для приготовления особых блюд, как бывало, когда из города приезжал Хедли, не стелились постели и не убирались в комнатах.
«Теперь я местный житель, – говорил он себе. – Я не заявляюсь с визитом, а просто забегаю по дороге». Но, конечно же, то, что он делал, было попыткой оправдать отсутствие интереса со стороны родителей. Они всегда были весьма рады видеть его, по крайней мере, Энтони. Если случалось так, что дверь открывал отец, он всегда восклицал: – И кто бы это мог быть?
Гарфилд знал, что ничего особенного эти слова не значили – просто одно из его привычных выражений, как, к примеру, спросить: «И что у нас тут?», когда перед ним ставили тарелку с незнакомой едой. Но живущая в душе ревность старшего сына не могла не интерпретировать эти слова как скрытую жалобу, что вот он открыл дверь, а там снова всего лишь Гарфилд, а не кто-то из братьев или сестра.
Дом стоял в ряду кремовых домов эпохи Регентства, в одном квартале от набережной Пензанса. Длинный плодородный палисадник, защищенный от ветра, являл собой покрытую буйной растительностью и испещренную скульптурами плантацию, поросшую эхиумом (синяком), банановыми деревьями, агавой и кустами аралии. Старую вымощенную тропинку Энтони заменил толстым слоем мелкого гравия, ему нравилось, как он хрустел под ногами у посетителей, когда они приближались к дому, и, соответственно, их появление не было для него неожиданным. Пока Гарфилд со скрипом шагал к двери, включились неяркие светильники – еще одно новшество.
Разве в наши дни не казалось странным, что люди всю жизнь жили в одном и том же доме? И, тем не менее, именно здесь вырос Энтони, сюда он привез Рейчел, когда они были студентами, и здесь же родились Гарфилд, его братья и сестра. В порыве вины Гарфилд задался вопросом – а не ожидает ли теперь Энтони, что они переедут к нему и будут о нем заботиться, как в свое время он поступил по отношению к своему деду? Для него и Лиззи подобное и вообразить невозможно, Хедли был слишком городским жителем, а что касается Морвенны…
Он обнаружил, что не может со своим привычным, с таким трудом завоеванным умением отмахнуться и отбросить мысли о сестре. Сегодня он беспокоился о ней больше и неотступнее, чем обычно, и он быстренько помолился о том, чтобы она была в безопасности, чтобы ей было тепло, чтобы какое-то несвойственное ей душевное движение могло бы заставить ее взять телефонную трубку или сесть на автобус к дому.
Недавняя ветреная погода сорвала стебель розы с арки над дорожкой. Шипастая ветка зацепилась за свитер Гарфилда, и ему пришлось шагнуть в сторону, чтобы отцепиться, а потом закрутить ветку обратно, чтобы она не попала отцу в лицо.
Сам дом сегодня выглядел маленьким, возможно, потому что Рейчел не оставила зажженными все огни. Гарфилд резко остановился, вдруг осознав, что мать уже никогда не оставит включенными все лампочки, и тут дверь отворилась.
– Ох, как я рад, что это ты.
Хедли выглядел высушенной на солнце, но все же довольно симпатичной версией их сестры.
– А кто ж еще? – спросил Гарфилд, удивленный тем, что брат объявился так скоро и думая, – Морвенна, Венн!
– О, Боже, – вздохнул Хедли. – Ну, ты же знаешь. Очередная обожательница с пакетом пирожков с овощами или с термосом супчика из крапивы. Кухня уже на ушах стоит. Не знаю, зачем я остановился затариться по пути сюда. Сейчас в Пензансе по любому можно купить все что угодно, даже лапшу удон, а помидоры у Трегензы лучше, чем в Холланд-парке, да еще и за полцены. Что-то я заболтался.
Утопая по щиколотку в гравии, они обнялись – еще одно нововведение – похлопывая друг друга по спине. В их семье никогда не приветствовались прикосновения. Это одновременно и изумляло, и отвращало Лиззи, настаивавшей на том, чтобы целовать всех, кто ей нравился, и довольно большое число тех людей, которые ей вовсе даже и не нравились.
– Он думал, что звонил тебе гораздо раньше, – поделился Хедли, – но потом сказал, что оставил сообщение какому-то мужчине, а я ему напомнил, что на твоем автоответчике записан голос Лиззи. Что означает – он сообщил какому-то совершенно незнакомому человеку, которого теперь с концами не найти, что их мать только что умерла.
Хедли безошибочно чуял тревоги других людей и был непогрешим в способности успокаивать их. В другой жизни он бы мог стать безукоризненным камердинером.
– А как так получилось, что он позвонил тебе?
Гарфилду не удалось скрыть детскую обиду в голосе, что заставило Хедли улыбнуться.
– Звонил не он. Звонила она.
– Не понял.
– Она позвонила прошлой ночью. Реально поздно – чего никогда не делает. Делала. Ты ведь знаешь их правило половины десятого. И разразилась целой тирадой. Что-то о камнях и пляжах, и о Петроке, и о «важности группы». А потом пошла уже совершенно параноидальная ненормальная хрень о тяжких телесных повреждениях, и как она оказывает дурное влияние на тех, кто пытается рисовать здесь и как была проклята Венн… и Господи, боже мой! Ну, не знаю. Безумная чушь. Как только она закончила, я сразу же попробовал позвонить папе. Но она то ли не повесила трубку как надо, то ли выдрала телефон из стены, то ли еще что-то. А он же отказывается купить мобильник, как все нормальные люди, и я не мог заснуть, потому что страшно разволновался из-за нее.
– Ты мог позвонить нам.
– Знаю. Так и надо было сделать. Но я все равно собирался навестить их, вот я и поехал среди ночи. Она уже была мертва, когда я добрался сюда.
– Он нашел ее?
– Да. Она провела ночь на своем чердаке. Она одержимо работала со времени той последней выставки. Она заперлась изнутри, но он вломился туда и нашел ее… – Голос у Хедли прервался от подступивших слез. – Извини, – проскрипел он и высморкался. Потом глубоко вздохнул и продолжил с напускной легкостью. – Ну вот, он каким-то образом ухитрился стащить ее вниз по лестнице из чердака. Я нашел его тесно обнявшимся с нею на лестничной площадке.
– Ох, Хед.
– Ну да.
– Где она сейчас?
– Ну, я подумал, что ты захочешь… – Голос у него прервался, он сглотнул слезы и глубоко вздохнул, чтобы взять себя в руки, – … попрощаться с ней здесь, ну и я отложил Ко-Оп, пока ты не будешь готов. Она в своей кровати. Быть счастливой никогда не было ее сильной стороной, но учитывая состояние, в котором она должна была быть, выглядит она по крайне мере умиротворенно. Пошли, Гарфи. Заходи.
Когда-то в конце 60-х, установив, наконец, вместо твердотопливной печки Рэйберн центральной отопление, родители убрали часть внутренних стен на первом этаже с тем, чтобы получить большое, приветливое пространство столовой, где с одной стороны стояла пара диванов, а с другой – кухонная раковина под окном, выходящим во двор. Убранство с той поры не менялось, так что обивка диванов была по-прежнему из шоколадно-коричневого вельвета, а высокий потолок выкрашен в желтовато-красный цвет, походящий к потертой плитке в районе готовки. Для такой художественно грамотной пары было странно, что они приобрели набор тостера, чайника и хлебницы в тон, украшенные бежевыми выпуклыми колосьями пшеницы, которые каким-то чудом, благодаря бережному использованию, все еще сохранились на своем месте.
Энтони расположился у кухонного стола, сгорбившись над телефоном и списком, который он составлял с помощью психоделической адресной книжки, выглядевшей даже старше чайника. Единственным источником света у него над головой служила лампа с плафоном дымчатого стекла, которую можно было поднимать или опускать по желанию. Как обычно, лампу подняли слишком высоко, чтобы было удобно, и, как обычно, Хедли, инстинктивно изображая из себя арт-директора, подправил ее на несколько дюймов ближе к столу, чтобы сделать свет помягче. Хедли всегда любовался этим светильником как примером классического дизайна.
– Привет, – сказал Гарфилд. Отец слегка шевельнулся.
– И кто бы это мог быть? – сказал он с печальной улыбкой. – Сожалею о телефонной путанице. Все это… все это уж чересчур.
– Я сказал, что сам займусь этим, – Хедли взглянул на список.
– Сиди, сиди, – Гарфилд мягко опустил отца назад в кресло.
– Чаю или чего-нибудь покрепче? – поинтересовался Хедли. – И поесть есть что. Бог свидетель, вот еда. Ты только посмотри на всю эту еду. Люди так добры.
– Попить чаю было бы прекрасно, Хед, но сначала я поднимусь и посмотрю на нее. А потом, полагаю, мы можем позвонить…
– Ну да, – сказал Хедли, и Гарфилд понял, что они как-то вдруг достигли возраста, когда могут говорить на зашифрованном языке над головой отца, как когда-то их родители обменивались шифровками над их головами. – Если я им скажу через полчаса?
– Мне хватит. Сию секунду вернусь.
* * *
Ни о чем не думая, он поднялся по лестнице в темноте, чувствуя себя в полной безопасности, как слепец в доме детства. Здесь ничего никогда не передвигалось. Его отец, как и многие квакеры, выступал за простоту, поэтому мебель не загромождала дом. Даже учитывая, что и как долго висело на стенах – беспокойная вотчина матери – на какое-то время состояние покоя и равновесия сохранялось. Гарфилду было прекрасно известно ощущение руки на перилах, и каждый скрип и то, как провисают непокрытые ковром ступени. Он знал, что проходит под «Портлевеном, 7 серия» кисти Рейчел, и что огненные полосы ее «Полдня, Портмор» неясно вырисовываются перед ним на площадке.
Он знал, что их детские комнаты – его, Морвенны, Хедли и Петрока – оставались практически без изменений. В старой комнате Хедли по-прежнему сохранились детские двухъярусные кровати, которым он и Петрок, будучи уже подростками, хранили верность, и которым их родители в свою очередь хранили верность, так что эти кровати превратились одновременно и в мемориал, и в упрек за отсутствие внуков. Даже односпальные кровати были предназначены для детей. Гарфилд знал, что если он остается на ночь, то проснется с холодными, ноющими ногами, потому что спать ему придется с болтающимися за краем кровати ногами, или будет болеть шея, потому что голова и плечи будут упираются в изголовье. По крайней мере, не копили брошенные детские книги и игрушки. Даже когда они были еще совсем детьми, от них ожидали проведения ежегодных чисток, дабы было чем снабжать квакерские благотворительные распродажи.
Дверь в комнату родителей была закрыта. Когда Гарфилд вошел в комнату, он потянулся к выключателю, и внезапный яркий свет на мгновение создал иллюзию движения. Рейчел лежала на постели, или, вернее сказать, отец и Хедли положили ее там. Они поместили мать на ее стороне матраса, будто еще сохранялась возможность, что Энтони захочет забраться в постель и лечь с ней рядом. Руки ее были вытянуты вдоль тела. Можно было подумать, что она спит, если бы не обвисший рот, придававший лицу выражение нетипичной мягкости.
Он дотронулся до одной руки, но ее холод оттолкнул его. На пальцах и ногтях были яркие потеки краски и такое же пятнышко в пепельно-седых волосах. Это было правильно; так она и должна была уйти в могилу – вымазанная краской, потому что краска была ее жизнью и спасательным кругом. Но что-то было не так. Она выглядела неправильно. Он присел на полу рядом с матерью, не сводя с нее глаз. Ее лицо не стали ни с того, ни с сего покрывать макияжем, блестящий выдающийся нос не напудрили, так что же делало ее такой непохожей на себя, такой доброй и даже покладистой?
Все дело в волосах, понял он. Она всегда убирала волосы от лица заколкой в виде серебряного кольца с пропущенной через него шпилькой. Как-то раз он ужасно напугал Морвенну, сказав ей, что именно эта заколка скрепляет лицо Рейчел, и что только Энтони разрешается вытащить шпильку и посмотреть, как она выглядит под лицом. Но теперь она лежала там, и волосы были распущены по-девичьи свободно. Он никогда не видел ее без заколки, кроме как на пляже, и поэтому понятия не имел, куда она клала эту штучку, когда ложилась спать. У нее не было туалетного столика. Она была не из тех женщин. На прикроватной тумбочке валялась обычная куча старых газет, стоял полупустой стакан с водой, и лежало шоколадное печенье с аккуратным следом ее зубов там, где она откусила кусочек, а потом ее что-то отвлекло, и печенье использовалось в качестве закладки. Он заглянул в небольшой ящик, где он, помнится, шарил ребенком в поисках леденцов от кашля, когда его донимала жажда сладкого. Там лежали дамские золотые часики, которые она никогда не носила подолгу, потому что, по ее словам, их тиканье действовало на нервы. А кроме часов там было понапихано невероятное количество таблеток, сотни таблеток, почти вываливающиеся из ящика через край, почти все одинакового размера и невинного розового оттенка.
Последние нескольких лет, со времен ее последней плохой полосы, Энтони взял на себя заботу о приеме лекарств, дабы гарантировать, что не будет ни пропусков, ни передозировки. И, конечно же, ему незачем знать об этой безумной заначке, его бы это обеспокоило. Чтобы избавить отца от лишних страданий, Гарфилд, забеспокоившись и забыв о заколке для волос, отложил часы в сторону, отнес ящик в ванную рядом и вытряс его содержимое в унитаз. Там было так много таблеток, что в течение нескольких ужасных моментов вода поднялась до краев чаши унитаза и начала выплескиваться наружу; затем затор сдался, и вода резко отхлынула со звуком, похожим на влажный кашель, что явило Гарфилду внезапный образ яркой шаровидной массивной пилюли сильнодействующего лекарства, ринувшейся вниз по канализационной трубе вдоль по задней стороне дома.