355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Панас Мирный » Гулящая » Текст книги (страница 16)
Гулящая
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:28

Текст книги "Гулящая"


Автор книги: Панас Мирный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)

«А ну, посмотрим, чья возьмет», – подумал он, поглаживая бороду. Начались крестины. Гости остались в гостиной, только хозяйка с попадьей пошли в детскую.

– Не по куму выбрали куму, – произнесла она, заглядывая в глаза Пистине Ивановне.

– Да видите, жена головы. Обойти ее как-то неловко. Знаете наши обычаи, – оправдывалась Пистина Ивановна.

Попадья молча улыбнулась.

– Как вас зовут? – спросила Пистина Ивановна.

– Наталья Николаевна. Только зовите меня просто – Наташа, – она обняла и поцеловала Пистину Ивановну.

«Девочка!.. Ей бы еще гулять с подружками, а не быть попадьей», – подумала та.

После крестин мужчины перешли в другую комнату и засели за карты.

В гостиной остались только женщины и Григорий Петрович. Говорили больше он и попадья, остальные молча слушали.

Наталья Николаевна сетовала на здешние порядки и с грустью вспоминала о прелестях губернского города. Григорий Петрович нарочито с ней не соглашался. А она, когда ей нечего было возразить, грозила собеседнику кулачком. Как она была хороша в этом притворном гневе! Пухлые губы раскрываются, как розовые лепестки, сверкают ровные ряды белоснежных зубов, а щеки и глаза горят.

– Мотовка она – спору нет, но глядите, как красива! – прошептала жена головы на ухо судейской секретарше.

– А что эта красота? – оттопырив губы, сказала та. – Разве для того только, чтобы мужчинам на шею вешаться. Видите, как она заигрывает.

– И стыда у нее нет, – вмешалась в разговор жена Кныша. – Рада, что на паныча напала, и тарахтит, как пустая бочка. А с нами небось и рта не раскроет.

В это время Пистина Ивановна позвала Григория Петровича.

Попадья обратилась к женщинам:

– Вам не скучно? Мы только с Григорием Петровичем разговариваем.

Жена головы переглянулась со своими подругами.

– Да, только вас и слышно, – прошептала жена Кныша.

– Мы, душечка, радуемся, на вас глядя, – ехидно сказала секретарша.

– Давайте играть в фанты, – предложила попадья.

– Не играли сызмальства, а на старости учиться поздно, – сказала жена головы.

Попадья ничего не ответила и, сделав несколько шагов по гостиной, ушла в комнату, где мужчины играли в карты.

– Видели, как носом закрутила, – сказала секретарша.

– Проглотила пилюлю, – злорадно произнесла жена Кныша.

– Мне в фанты играть? – отозвалась головиха и, склонившись к секретарше, захихикала; остальные последовали ее примеру. Толстые и круглые, как дыни, они колыхались от смеха, подталкивая друг друга в бока; их лица еще больше расплылись от смеха, а из глаз катились слезы; и только худая, долговязая Кнышиха, как ворона, тупо на них уставилась и ядовито усмехалась.

Тем временем попадья подошла к мужу.

– Что, везет тебе? – спросила она, прислонившись к его плечу.

– Ве-е-зет! – протянул он. – Большой шлем взял.

– Беда с батюшкой, – сказал секретарь суда, – всех обыгрывает.

– Присядьте ко мне, может, принесете мне счастье, – предупредительно подвигая ей стул, сказал Кныш.

Попадья, поблагодарив, села.

– Сват, сват, – пригрозил Кнышу секретарь суда, – а что сваха скажет?

– Завидно стало? – сказал Кныш, сдавая карты.

– Я всем счастье принесу, всем, – улыбаясь, сказала попадья.

Пока сдавали карты, все хранили молчание. Из гостиной доносился приглушенный смех.

– Глядите, наши там не дремлют, – сказал секретарь суда.

Попадья повернулась, чтобы заглянуть в гостиную, и на пороге увидела Григория Петровича.

– Давайте будем тоже играть в карты, – предложила она.

– Кто же?

– Вы, я.

– Во что?

– В нос.

– Как это?

– Давайте карты! – закричала попадья и, пройдя в гостиную, уселась около небольшого круглого столика.

Григорий Петрович разыскал карты. Быстро тасуя их, попадья говорила:

– У кого останутся карты, того по носу бить.

Она начала сдавать.

Пока шла игра, в гостиной было тихо; жена головы и секретарша только искоса поглядывали на играющих.

– Вышла, вышла! – вдруг закричала попадья и захлопала в ладоши.

– А теперь что? – спросил Григорий Петрович.

– Подставляйте нос! Сколько у вас карт осталось? Целых пять!..

Она схватила пять карт и собиралась ими ударить Григория Петровича по носу, но он увернулся.

– Чур! Не отворачиваться!

– Так больно же будет.

– А если я останусь?... Разрешается только закрыться картами и выставить один кончик.

Григорий Петрович покорился.

– Раз! – крикнула попадья и ударила картами по носу. – Еще четыре раза! – и она залилась смехом. – Два, – промолвила она тихо и уже слегка задела его картами, и так же в третий раз.

– Не будет же и вам пощады! – сказал он, сдавая карты.

В другой раз она осталась с десятью картами.

– Раз! – крикнул Григорий Петрович с притворным злорадством.

– Ой, больно!

– Григорий Петрович! – окликнула его из другой комнаты Пистина Ивановна.

Он оглянулся. На пороге детской стояла хозяйка.

– Оставьте! – тихо промолвила она.

Когда он вернулся, попадья, указав глазами на детскую, сказала:

– Слышите?

Оттуда доносился голос жены головы:

– И пошло... Еще носы поотбивают... Только их и слышно.

Григорий Петрович оглянулся. Пистины Ивановны уже не было. Он покачал головой.

– У-у, подлые! – прошептала попадья.

Весь остаток вечера она была грустна и молчалива.

Только за ужином от выпитого вина она немного оживилась. Кто-то из мужчин затянул песню.

– Вы умеете петь? Давайте споем, – предложила она Григорию Петровичу.

– Запевайте.

– «Выхожу один я на дорогу» – знаете?

– Немного.

Она вышла на середину комнаты и запела. Тихо-тихо, словно из-за гор, донесся звон золотого колокольчика, раздавался ее тонкий голос, постепенно крепчая. Григорий Петрович начал ей вторить тенором. Все затихли. Слушателям представилась ночь, тихая и звездная; темным пологом укрыла она высокие горы, крутые скалы. Невыразимая тоска охватывает душу, тоска одиночества и заброшенности. Кажется, будто горы шевелятся и шепчутся скалы, прислушиваясь к отдаленному гулу, доносящемуся из беспредельной вышины. А там? Мириады звезд мерцают, вспыхивают, гаснут... Вот несколько ринулись вниз, вычерчивая серебряный след... Сердце тревожно бьется, ширится, растет душа, словно она рождает все эти звуки и образы. Забывается все окружающее. Песчинка в безграничном мироздании, человек чувствует, как бьется сердце мира... мысли растворяются в сладостном забытьи... и он замирает в ожидании.

Замерла и песня. Умолкли певцы, но в комнате все еще стояла такая глубокая тишина, словно люди прислушивались к отдаленному эху. И хотя его не было, но оно звучало в каждой душе, пробуждая неясные предчувствия.

Первым нарушил молчание секретарь суда. Он молча поднялся, подошел к Наталье Николаевне и опустился перед ней на колени. Схватив ее руки, он умоляюще произнес:

– Матушка наша, соловушка! Еще раз... еще хоть немножко... – и он благоговейно поднес маленькую руку попадьи к губам. – Сроду не слышал такого голоса... – продолжал он.

Его жена как ошпаренная вскочила, заметалась по комнате и, пробегая мимо мужа, сердито толкнула его в спину.

– Бочка! – крикнул он, схватив ее за подол платья. – Ты слышала? Слышала когда-нибудь такой голос? Так только славят Бога серафимы и херувимы.

Все это приняли за шутку и засмеялись. Сама секретарша, не желая подать виду, что она глубоко задета, произнесла с улыбкой:

– А ты уже раскис, голубчик... Что-то он у меня очень падок на песни, особенно когда выпьет, – закончила она, обращаясь к попадье.

– От вашего пенья я когда-нибудь умру! Так меня и разорвет на куски! – говорил он возбужденно, хватаясь руками за грудь, словно хотел показать, как она у него разорвется.

– Вот вы какой. Тогда я не стану петь, чтобы с вами чего не случилось, – сказала попадья.

– Матушка, канареечка! Я и без того умру... спойте, – не унимался он, порываясь еще раз схватить ее за руку.

– Ладно, ладно, спою. Только встаньте... – сказала она, а глаза ее, вызывающе глядевшие на присутствующих, казалось, говорили: «А что? Видели? Слышали? Захочу – все будете у моих ног».

Казалось, она росла на глазах у собравшихся в гостиной. Не робкая девушка стояла перед ними, а величавая царица.

Спела веселую песню, потом снова грустную и еще веселую. Вечер закончился танцами. Секретарь суда, изрядно выпив, схватил попа, и оба они пошли откалывать гопака, да так, что пол ходуном ходил.

Разошлись далеко за полночь. Поп еле волочил ноги. Григорий Петрович пошел провожать их.

На улице попадья взяла Григория Петровича об руку, и они пошли вперед. Поп, стараясь не отстать, заметно шатался и что-то бормотал. Они не обращали на него внимания, занятые интересной беседой. Попадья все время весело смеялась, да так заливисто, что собаки, спавшие в подворотнях, начинали испуганно лаять. Поп кричал на собак, а попадья еще теснее прижалась к своему провожатому, словно боялась, что собаки бросятся на нее.

– Я надеюсь, что вы теперь, зная наше пристанище, когда-нибудь заглянете к нам, – сказала она, подавая ему руку, когда они подошли к поповскому двору.

– Ваш гость! – ответил Григорий Петрович; поп в знак дружбы обнял его на прощанье и поцеловал.

Григорий Петрович возвращался домой, опьяненный нечаянной радостью.

– Непременно пойду к ней, – произнес он шепотом, раздумывая, какой выбрать день для первого посещения.

Не долго он собирался и уже на другой день пошел. Домой вернулся рано, но еще более радостный, и решил рассказать куме, как весело провел время.

– Вот это люди! – закончил он рассказ.

– Ой, берегитесь голубых глаз! – предостерегающе сказала ему Пистина Ивановна. Она весь вечер была задумчива и грустна. Григорий Петрович не заметил этого.

На третий день он пошел погулять и сам не заметил, как очутился у поповского двора; на четвертый – снова... Вскоре он стал там бывать чуть не ежедневно, как свой человек.

По городу пошли сплетни. Люди передавали из уст в уста рассказы об их продолжительных загородных прогулках. Кто-то видел через окно, как они вечером пили чай... ее рука лежала в его руке, и он время от времени целовал ее. Поповская кухарка, Педора, обладательница большого синего носа, уверяла, что попу все это известно, но он до поры до времени решил терпеть. Только однажды, сильно опьянев, он заговорил с женой, плакал и умолял прекратить свидания.

– Хватит и того, что я уже раз покрыл твой грех... Знаешь, что будет, если преосвященный дознается? – уговаривал он ее. Но она и слушать не хотела.

– Плевать мне на тебя и на твоего преосвященного! Как жила, так и буду жить!

Много еще разных разностей плела кухарка. Но чего только не наговорит прислуга, которой хозяева уже задолжали за три месяца?

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Миновало теплое лето с его солнечными, ясными днями; пришла осень, ненастная, с густыми туманами и темными, непроглядными ночами. Настанет день – оглянуться не успеешь, а он уж на исходе, а ночь длинная-предлинная – и выспишься, и лежать надоест, а свет все не заглядывает в окно, солнце где-то дремлет за горами; только дождь однообразно стучит в стекла, навевая тоску.

Христя и не заметила, как пробежало лето и наступили холодные ночи, начались беспрестанные ливни, загнавшие людей в дома. Выйдешь на двор – дождь, слякоть, а дома тоже не лучше – серо, сумрачно.

В это время тоскливо не только в селе, но и в городе. В селе хоть работа есть – прядут, шьют, а в городе – либо ложись спать спозаранку, либо слоняйся по комнате без дела.

Чтобы скоротать время, Христя начала вышивать сорочку. Марья то ей помогала, то рассказывала разные истории из своей жизни. С того дня, как она вернулась избитая, Марья никуда не ходила и все тосковала, часто плакала. Но слезами горю не поможешь, только изведешь себя. Марья и в самом деле начала сохнуть: безрукавка на ней болталась, как мешок, а в юбке она уже дважды переставляла петли; лицо поблекло и осунулось, померкли глаза, и не один седой волос засеребрился в висках.

В один из таких вечеров Христя принесла в столовую самовар, села на нары и взялась за шитье, а Марья забралась на печь. Кругом было тихо; из панских покоев доносились только звон посуды и приглушенный говор.

Марья молча поглядывала с печи, как Христя, склонившись над шитьем, проворно водила иголкой, то подымая, то опуская руку.

Она думала: вот Христя шьет, а она лежит на печи и ни к чему не прикасается, руки не подымаются. Да и к чему? Христя молода, жизнь ей кажется прекрасной... Когда-то и она была такой. А теперь... То, что раньше улыбалось ей, теперь – кривится, насмехается; то, что радовало сердце, нынче гнетет ее. Отчего же это – от надвигающейся старости или от жизни, полной горя и разочарований? Марье стало горько-горько. Она уже готова была заплакать, но в это время из столовой вышел в кухню паныч. Проходя в свою комнату, он остановился около Христи и тоже стал глядеть на ее работу.

– Ну, что вам? – сказала Христя, прикрыв сорочку руками.

– Разве нельзя? – спросил паныч.

– Конечно, нельзя.

– Боишься, чтобы не сглазил... У меня не такие глаза, – сказал он и ушел к себе в комнату.

Христя проводила его долгим взглядом, потом снова молча принялась за работу.

Марья видит по лицу Христи, как ее взволновал разговор с панычом, как обрадовал его ласковый взгляд. А ее уж ничего не радует.

– Ох, жизнь треклятая! – неожиданно сказала Марья. Христя вздрогнула. И снова тишина. Только еле слышно шуршит полотно и шелестит нитка, продеваемая сквозь сборки. Быстро скользит рука Христи, а позади тень ее неистово мечется по стене.

Вдруг из сеней донеслось шарканье ног. Христя и Марья взглянули на дверь. На пороге показался пан – не пан, но в одежде панской; лицо у него продолговатое, худощавое, усы – длинные, рыжие; в руках у него какой-то черный ящик.

– Григорий Петрович дома? – спросил вошедший грубым охрипшим голосом.

– Дома, – ответила Христя.

– Куда к нему пройти?

– Сюда, – Христя указала на дверь в комнату паныча.

Незнакомец задержался около Христи, с удивлением взглянул на нее и сказал:

– А-а-а...

Христя смущенно отвернулась.

– Лука Федорович! Кого я вижу? Сколько лет, сколько зим! Да еще со скрипкой... Милости просим, – раздался голос паныча за спиной Христи.

– А я загляделся на вашу девушку, – прогудел незнакомец. – Где вы раздобыли такую красотку?

Христя торопливо скрылась за печью. Незнакомец прошел в комнату паныча, оттуда только глухо доносился его хриплый голос.

– Знаешь, кто это? – спросила Марья, когда Христя снова принялась за шитье.

– Столяр, может? – неуверенно произнесла Христя.

– Столяр! – смеясь, сказала Марья. – А ну тебя! Это Довбня, Маринин паныч.

– Так это он! – разочарованно сказала Христя. – Что ж он, служит где? – немного погодя спросила она Марью.

– Не знаю, служит ли он, – только слышала, что он певчими в соборе заправляет. Когда церковным старостой стал купец Третинка, он его откуда-то привез. Этот Довбня, кажется, на попа учился, но потом не захотел стать попом. А пьет – не приведи Господи! Как найдет на него запой, так недели две без просыпу по шинкам ходит. Все как есть пропьет. В одной сорочке бегает, пока где-нибудь под забором не свалится. Тогда возьмут в больницу, там он вытрезвится, отлежится, можно б и выйти – так не в чем. Люди в складчину одежду ему справят пристойную. Снова он за дело принимается. Ох, и мастер же играть! И к пенью талант имеет. Как без него поют в церкви, точно волки в лесу воют – тот сюда, тот – туда; а как он заправляет хором, будто ангелы поют – так согласно и красиво.

– И даст же Господь такой талант человеку, да вот не умеет его беречь, – вздохнув, промолвила Христя.

– Поди ж ты... и ученый, и умный, да вот! Панычи его сторонятся – как им с пьяницей водиться! Паненки тоже его избегают, боятся. Одни купцы его любят... Что ты сделаешь, если грех такой привязался...

Пока Марья рассказывала Христе про Довбню, в комнате происходила оживленная беседа.

– Вы оставили у меня свое либретто и не приходите. Что, думаю, это значит? Может, забыли? И решил сам отнести, – сказал Довбня, кладя на стол скрипку.

– Спасибо, я был очень занят... – сказал Проценко.

– Я и скрипку принес; может, мы вместе что-нибудь состряпаем.

– Значит, вы воспользовались либретто? – обрадованно спросил Проценко.

– Какого черта! Очень закручено, – ответил Довбня. – Свадьбу немного начал. Расскажу вам, только не угостите ли вы меня чаем?

– Христя! – крикнул Проценко. – Самовар уже убрали?

– Нет, он еще в горнице.

– Нельзя ли попросить у Пистины Ивановны чаю?

– Сейчас.

Христя убежала в комнаты.

– Как посмотрю на вашу девушку, обо всем забываю, глаз бы с нее не спускал! – бубнил Довбня, пристально глядя на Христю, принесшую им чай на маленьком подносе.

– Да берите же, а то брошу! – покраснев, как мак, сказала Христя.

Довбня, не сводя с нее восхищенного взора, лениво протянул руку, и, как только он взял блюдце, Христя вмиг убежала из комнаты.

– Вот это так, это – смак! Не городская потаскушка, не барышня, у которых в жилах вместо крови течет бураковый квас. Эта солнцем опалена, кровь у нее – огонь! – говорил Довбня, болтая ложечкой в стакане.

И он начал рассказывать Проценко разные случаи из своих пьяных похождений. Это были отвратительные приключения и прихоти беспутного пьяницы, вызывавшие омерзение свежего человека.

Видно, такими же они показались и Проценко, потому что он поспешил прервать Довбню:

– Бог знает, что вы мелете. Неужели умному человеку не стыдно на такое пускаться?

– Умному, говорите? – спокойно спросил Довбня. – А при чем тут ум? Натура – и все! Пьете вы? Ну...

Он не досказал. Да и нечего досказывать. Проценко страшно стало от такой неприкрытой откровенности. Он стремился замять этот разговор, перейти на другие темы и снова напомнил о либретто, над которым он работал с неделю. Хотя он писал второпях и не очень старательно, тем не менее придавал этой вещи большое значение. В его голову давно уж запала мысль написать оперу по мотивам народных песен, таких чудесных и значительных. Порой на сцене уже ставились спектакли на сюжеты этих песен, одной или нескольких, и они имели огромный успех у зрителей. Но все же это еще не была опера, а только первые шаги к ней, первые робкие попытки взяться за большое дело, которое ждало своего зачинателя.

Кто знает, не ему ли выпала судьба стать этим зачинателем? Недаром же ему первому пришла в голову мысль создать оперу. Почему же ее не осуществить, если у него есть к тому же большое желание поработать на этом поприще? Надо только завершить либретто, а музыку подобрать к нему из народных песен... Это уж дело нетрудное. Придется только попросить кого-нибудь знающего ноты, чтобы записал мелодии. Жалко, что он сам не учился музыке, тогда б сам все это сделал. Эта мысль так увлекла его, что он уже представлял свою оперу поставленной на сцене. Всюду толки, разговоры: «Проценко написал оперу. Ставит оперу Проценко!» Какая честь для него! Надо скорее кончить либретто и посвятить оперу попадье, такой знаменитой певице... И он его за неделю отмахал. Это был рассказ о том, как девушку выдали замуж за немилого, как сыграли свадьбу, как она потом была несчастлива с нелюбимым мужем и, наконец, с горя утопилась. Узнав, что Довбня хорошо знает ноты и к тому еще играет на скрипке, он познакомился с ним и попросил написать ноты.

– Я написал, – говорил он Довбне, – то, что взлелеял в тайниках своей души и опалил огнем своего сердца.

– Не довелось мне есть яичницу, зажаренную на таком огне. Боюсь, как бы не обжечься, – с притворной серьезностью ответил Довбня.

Но либретто он взял, чтобы сперва прочесть его, и обещал, если сможет, приложить и свои руки к этому делу.

Теперь Проценко жаждал поскорее услышать, что успел сделать Довбня. А если уж он принес скрипку, значит, кое-что приготовил. Ну, ладно, подождем, пусть отдохнет, напьется чаю, покурит.

Довбня курил, пуская густые клубы дыма, словно из трубы, запивая чаем каждую затяжку.

– А ну, сыграйте что-нибудь, – попросил Проценко, когда тот, выпив стакан чаю, бросил в блюдце окурок толщиной с палец.

Довбня молча поднялся, неторопливо раскрыл футляр, вынул скрипку, провел смычком по струнам и начал ее настраивать.

– Вот услышишь, как он хорошо играет, – сказала Марья. Христя не откликнулась, только еще ниже склонилась над шитьем.

Настроив скрипку, Довбня вышел на середину комнаты, широко расставил ноги и, прижав подбородком скрипку к плечу, начал играть.

Тихо, словно издалека, доносится песня... Вот она начинает приближаться. Это не походная казачья песня; добрые молодцы везут князя к молодой. Так, так... Вот молодого бояре кличут, а дружки подхватывают. И сразу – как отрезал – скрипка замерла на громком аккорде.

– Что он играет? – спросила Марья.

– А это как ведут жениха к невесте, – ответила Христя.

– Так, так, – начала Марья и не договорила. Довбня снова заиграл.

Тонко звенит голос первого дружки в хате молодой; протяжную и тоскливую заводит он песню; подруги ее подхватывают и поднимают высоко вверх. Из-за хаты откликается голос парубка. Едет, приближается молодой с боярами... Еще звонче заливаются девичьи голоса, еще выше возносятся к небу, словно пустились вперегонки; а бояре за ними вдогонку. Вот они приближаются, сходятся, и голоса их звучат слитно мощным хором. И как вешний поток, плывет она вдаль. Как вихрь, подымается ввысь, уносясь все дальше и дальше...

И снова внезапно оборвалась песня...

Немного погодя он заиграл «Метелицу». Сначала медленно, потом все быстрее и быстрее и незаметно перешел на «Казачок». Смычок неистово метался по струнам, а они звенели на все лады, наигрывая лихой пляс. Проценко даже ногами начал невольно притопывать; а перед глазами стал ровный и чистый двор, на котором справляют свадьбу... Он видит, как быстро перебирает каблучками нарядная девушка; как парубок откалывает трепака... Вот другой вылетел пулей и пустился вприсядку. «А ну, приналяжь! Поддай жару!» – кричит дружка, хлопая в ладоши... И сразу умолкла скрипка.

Проценко все еще чудится залихватский «Казачок», все еще вертятся перед глазами танцующие. Чей-то громкий смех заставил его очнуться. Он, словно спросонья, поднял голову, оглянулся... Смеялись в кухне. Христя не утерпела и пустилась в пляс, а Марья смеялась на печи.

– Ух! – воскликнул Проценко. – Батюшки!

А Довбня снова начал:

 
Ой да стой, сосна,
Да развивайся
Рано, рано...
 

потекли звуки грустной песни. И в такт ее сабля дружки ударяет в потолок – раз, другой, третий. Эти удары, точно по команде, извещают, что вскоре начнется что-то очень важное и значительное. И оно в самом деле началось. Песня затихла. Послышался какой-то шум, суета. Пора молодую выряжать к жениху. «Пора!» – восклицает дружка. Дружки хором запевают, музыка звучит торжественно: «Вставай, княгиня, прощаться с родом своим да с волей девичьей. Теперь ты уж не вольная птица, а чужая работница. Свекруха тебе покоя не даст, а свекор укорять будет, и некому заступиться, муж побьет – некому пожаловаться. Слезы и горести да работа без отдыха сотрут краски с лица, согнут спину и состарят раньше времени. Вставай же, княгиня, прощайся со своим родом, волей и девичьей красой...» И княгиня, обливаясь слезами, идет поклониться отцу-матери. Настала тяжелая минута. Скрипка стонет, рыдает. У Проценко дыханье сперло в груди, на глазах выступили слезы... Но тут дружка крикнул: «Довольно, едем!» – и снова раздались звуки марша, сперва громко, потом все тише и тише, будто свадебный кортеж, выехав со двора, спустился в балку или скрылся за лесами, за горами...

Довбня снял с плеча скрипку и положил ее на стол.

– Вот вам и свадьба к вашей опере, – сказал он, вытирая вспотевший лоб. – Ух! Как я уморился! Черт бы его взял! – Он вынул кисет с табаком.

Проценко сидел точно в жару: щеки его пылали, глаза сверкали.

– Господи! – крикнул он. – Впервые на своем веку слышу такую невероятную музыку. Пусть спрячутся итальянцы и немцы... И это не гении творили, а простой народ... – Он возбужденно начал ходить по комнате. Не скоро улеглось его волнение, и он заговорил спокойнее: – Не ожидал я такого, по правде говоря. Я думал, что вы, Лука Федорович, забыли про мое либретто, и сам начал о нем забывать... Но вижу – нет. Хоть ваша музыка не подходит к моим словам, но как артистически она звучит! Что вы намерены сделать с этой пьесой?

– Ничего... поиграю кому-нибудь, и все! – сказал Довбня, выпуская изо рта целое облако дыма, которое окутало его.

– Как ничего? – крикнул Проценко. – Нет, так не годится, вашу пьесу надо записать и напечатать. Надо рассказать людям, какие замечательные мелодии создает народ. Большой грех будет, если вы это дело забросите.

– А где ж я возьму деньги, чтобы напечатать?

– Хотите, я достану? У меня в Петербурге есть один знакомый музыкант. Я ему отошлю. Пусть покажет Бернарду или еще кому. И вашу пьесу непременно напечатают. Много найдется рук взяться за такое дело... Сыграйте еще «Казачок» или то место, где молодая прощается с родными. Голубчик... А знаете что? В этом вопросе лучший ценитель – простой народ. Кликнем Христю, Марью, прислугу здешнюю, пусть они послушают, и спросим их мнение.

Довбня лукаво усмехнулся.

– Вы смеетесь? – крикнул Проценко. – А знаете, кому Пушкин читал свои песни? Няне своей – Арине Родионовне. И если та чего-нибудь не понимала, он перерабатывал свои бессмертные творения.

– То слова, а это музыка! – возразил Довбня.

– Пусть народ послушает, и он будет плакать. А скажите, кого из нас Шевченко не брал за сердце? Вы тоже «музыкальный Шевченко».

– Далеко кукушке до сокола, – сказал Довбня. Но Проценко его не слушал.

– Шевченко, так же как вы, – продолжал он с горячностью, – взял за основу народную песню. Его народ понимает, значит – и вас поймет. О-о! Народ – большой ценитель прекрасного!

Довбня молча кивнул головой. Ему гораздо больше хотелось увидеть Христю, чем услышать ее мнение о своей игре.

Проценко насилу уговорил Христю войти к нему в комнату. Да она бы сама и не пошла, если бы Марья не потащила ее за собой.

Довбня рассмеялся, когда Проценко усадил их обеих на кровати.

– А ну-ка, большие ценители, – сказал он, смеясь, – навострите уши.

И заиграл невольничий плач, как плачут казаки в турецкой неволе, вздымая руки к небу и моля его о ниспослании смерти... Горький плач, горячая молитва и тяжкие стенания наполнили комнату. Первые струны жаловались тонкими высокими голосами, а басы гудели, словно приглушенные рыдания вырывались из-под земли... Проценко сидел понурившись. Его бросало то в жар, то в холод, а звуки вливались прямо в сердце, заставляя его сильнее сжиматься от боли и восторга.

Глубоко вздохнув, он покачал головой. Христя переглянулась с Марьей, и обе они засмеялись.

– Ну что? – спросил Довбня.

Проценко молчал.

– Нет, эта нехорошая, очень тяжелая. Та, что вы раньше играли, куда лучше, – сказала Марья. А Христя тяжело вздохнула.

– Отчего же так тяжело вздыхаешь, моя перепелочка? – спросил Довбня, глядя на ее нахмуренное лицо.

– Христя! Марья! – послышалось из кухни.

– Пани... – испуганно прошептали обе и стремглав бросились в кухню.

– Заберутся к панычу в комнату... С чего это? – кричала Пистина Ивановна.

– Вот зададут перца нашим критикам! – сказал Довбня.

Проценко по-прежнему молчал, а Довбня большими шагами мерил комнату.

– Вот, если б вашу игру услышала Наталья Николаевна... Как бы она была рада, – немного спустя сказал Проценко.

Довбня недоумевающе взглянул на него и спросил:

– Какая?

– Вот с кем вам следует познакомиться! Вы знаете отца Николая? Это его жена – молодая, прекрасно поет и очень любит музыку.

– С попадьей? – спросил Довбня. – А у них есть что выпить?

Проценко сморщился и сказал небрежно:

– Наверное... как в каждом семейном доме.

– А если нет, то какого черта я к ним пойду? Чего я там не видел – поповской нищеты?

Проценко еще досадней стало. Довбня прав. Он и сам часто видел их нищету. Потом вспомнил попадью, такую живую, красивую.

– Неужели вы оцениваете людей по их достатку? – спросил он.

– А по чему же еще? – спокойно ответил Довбня. – Приедешь к людям в дом, посидишь до полуночи, а тебе не дадут ни рюмки водки, ни ломтика хлеба?

«Обжора! Пьянчуга!» – чуть не сорвалось с языка Проценко, но он только заерзал на стуле.

– А впрочем, пойдем, если вам хочется, – согласился Довбня. – Потрясем маленько поповскую мошну. Я его еще до семинарии знаю, а попадья, говорят, веселенькая.

Эти слова так и резанули ухо Проценко, он готов был, кажется, броситься с кулаками на этого проклятого пьяницу.

А тот как ни в чем не бывало стоял перед ним, спокойный и ровный, только еле заметная усмешка играла на его губах, да глаза ехидно поблескивали. Проценко страшно стало от мысли, что такой талантливый человек, как Довбня, так опустился.

– Когда ж мы пойдем? – спросил Довбня. – Завтра, что ли?

– Как хотите, – ответил Проценко.

Довбня, выкурив еще одну папироску, ушел, а Проценко, расстроенный, ходил по комнате, раздумывая, как бы уклониться от завтрашнего посещения попа. Вместе с Довбней ему туда идти не хотелось, и он жалел, что уговорил его. Напьется и ляпнет такое, что ни в какие ворота не лезет. От него всего можно ждать...

– Что с него возьмешь, – бурсак! – произнес он вслух, продолжая ходить по комнате.

– Паныч, ужинать! – весело сказала Христя, входя в комнату.

Проценко взглянул на ее слегка растрепавшиеся волосы, розовое лицо, оголенную шею, круглые точеные плечи.

– Ужинать? – спросил он, заглядывая ей в глаза.

– Да... зовут.

Сердце у него почему-то забилось.

– Голубка, – сказал он нежно и занес руку, чтобы обнять ее.

Она бросилась бежать и вмиг очутилась в кухне. Только дверь громко хлопнула за ней.

– Что ты выскочила как ошпаренная? – спросила Марья.

Христя тяжело дышала. Когда Проценко прошел через кухню в комнаты, она за его спиной погрозила кулаком и тихо произнесла:

– Ишь, какой!

– Приставал? – смеясь, спросила Марья. – Ох ты, простота деревенская! – Она вздохнула, а Христя покраснела, как мак.

За ужином Пистина Ивановна смелась над выдумкой Проценко – позвать прислугу, чтобы она оценила игру Довбня.

Григорий Петрович не сердился; он показывал, как сидела Марья, подпершись рукой, как тяжело вздыхала Христя.

Пистина Ивановна от души хохотала.

Когда он возвращался после ужина, Марья его остановила.

– Так вы вот какой, – сказал она, – святой да Божий: свечи съели и в темноте сидите.

Он поднес кулак к самому Марьиному носу и шутливо пригрозил:

– Видала?

Христя так и прыснула. Он и ей погрозил пальцем и ушел к себе. Все это произошло в одно мгновенье, словно молния сверкнула.

– Умора – не паныч! – смеясь, сказала Марья.

А из столовой доносился голос Пистины Ивановны:

– Ну и забавный он! Придумал же такое: позвать Христю оценивать игру.

– Забавный-то он забавный, а ты все-таки поглядывай, чтобы эта забава не довела до слез... – мрачно произнес Антон Петрович.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю