Текст книги "Немой. Фотограф Турель"
Автор книги: Отто Вальтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Гримм (узкоколейка)
Дело было не в деревьях. Деревья те были в норме. Ты, конечно, прекрасно это знал. Но, как ни странно, все равно не мог отделаться от своего дурацкого ощущения. Это началось с утра, вскоре после того, как Самуэль на своем грузовике вместе с Брайтенштайном и Немым выехали в Мизер. Вы приступили к работе, ты и Луиджи Филиппис, Керер, Муральт и Гайм; из работающих на узкоколейке отсутствовал только Брайтенштайн; Борер дважды опорожнил ковш своего экскаватора в твою вагонетку, и теперь она была полна; ты подобрал лопатой просыпавшуюся щебенку и просто мусор, валявшийся поблизости от вагонетки, потом выбил колодку.
Узкоколейка короткая. Всего около сорока метров. Твоя вагонетка покатилась, ты, как всегда, стоял на раме, держа левую руку на тормозе. Легкого нажатия на тормоз было достаточно, чтобы сбавить скорость. Покачиваясь, ты не очень быстро, в нормальном темпе, выехал из зоны буровых работ, где тарахтели инструменты, и покатил вниз, навстречу ветру. И тут на тебя вдруг нашло, и ты подумал: деревья наступают на меня. Ты смотрел прямо перед собой поверх горки мусора, поднимающейся над краями вагонетки. Дождь хлестал в лицо, и тебе пришлось низко нагнуть голову, чтобы ветром не сорвало шапку. Но когда ты снова поднял голову, то ясно увидел: они наступают снизу, и слева – оттуда, где стоял барак, и справа. Разумеется, они надвигались невероятно медленно, но все же надвигались темной ревущей стеной. Стеной стволов, сучьев и неистово машущих веток. Они не только двигались вперед, но и все теснее сдвигались, по крайней мере внизу, там, где дорога терялась среди деревьев.
Конечно же, это обман зрения. Должно быть, он происходит из-за неверного освещения там, внизу. Вот видишь, Гримм, ты же это знал, но все-таки ты еще по дороге оглянулся разок, едет ли вслед за тобой Муральт; и когда ты нажал на тормоз и остановился, потому что доехал донизу и надо было опорожнять вагонетку, то оглянулся еще раз, надеясь, что Муральт уже едет. Но Муральт наверху еще преспокойно догружал лопатой свою вагонетку. Ты остался один. Правда, ты уже сотни раз оставался один здесь, внизу. Но сейчас все было по-другому: ты остался один на один с деревьями, а деревья медленно наступали на тебя.
Конечно, ты в это не верил. Деревья наверняка были в норме. Ты это знал. Не могут деревья приближаться, едва заметно и неудержимо. Ты опрокинул кузов у откоса и просто по чистой случайности еще раз взглянул вниз, на толстую сосну, росшую у самого откоса. Сейчас она стояла неподвижно. Слышно было, как она кряхтит, не желая сгибаться. Ну ладно, эта, по крайней мере, стоит на месте. Ты поставил кузов в прежнее положение. Теперь обратно. Только еще разок взглянуть. Но когда ты еще раз взглянул на сосну, ты снова почувствовал некоторую неуверенность. Правда, она неподвижно стояла на своем месте, а рядом и позади нее – сосны, и почти голые ясени, и буки, и все эти елки, и все равно она, казалось, приблизилась, чуть-чуть придвинулась, словно за этот промежуток времени украдкой сделала скачок вперед. Ты бросил тормозную колодку в вагонетку, согнувшись, тяжело уперся в нее обеими руками и погнал ее вверх по рельсам. Прочь отсюда, стучало у тебя в мозгу, прочь отсюда, наверх, как можно скорее к ним ко всем. Но уже шагов через двенадцать-пятнадцать ты остановился. Во-первых, ты вспомнил, что надо внизу подождать Муральта, потому что две вагонетки могли разъехаться только в самом низу, ну и, конечно, на самом верху; а во-вторых, было просто идиотством толкать вагонетку. Пустая она все же весила около шести центнеров. Итак, ты остановился, тяжело дыша. И оглянулся, просто так, неизвестно зачем. Правым плечом ты поддерживал вагонетку, а через левое оглянулся и ясно увидел, как они наступают. Сосна уже не стояла впереди других деревьев, остальные, шелестя, как обычно, – не сильнее и не слабее, – медленно надвигались сплошной стеной.
Когда ты вернулся наверх, ты весь взмок, и не только от дождя. Пот (или все-таки дождь?) градом катился по твоей шее на грудь. Наверное, ты не расслышал, что Кальман приказал сделать перерыв. А может, Кальман вообще велел прекратить работу и уходить? Ведь дождь лил теперь как из ведра. Да, конечно же, был приказ оставить рабочее место. Мимо тебя своим шикарным широким шагом прошел в сторону барака Луиджи Филиппис. «Шабаш!» – крикнул он и исчез за дождевой завесой. Моторы смолкли. Теперь мимо прошли Борер и Гайм. Треклятый дождь шумел, не давая разобрать, что они тебе кричат; ты быстро вставил тормозную колодку, остановил вагонетку и пошел вниз по откосу. Чудно было смотреть на Борера и Гайма, ковылявших впереди и пытавшихся перепрыгивать хотя бы самые страшные лужи. Ты радовался, что они идут впереди, а остальные позади тебя и что от деревьев тебя отделяет серая трепещущая завеса дождя.
Вскоре почти вся бригада набилась в тамбур. Облепленные грязью ботинки Луиджи Филипписа стояли у открытой двери в комнату, и слышно было, как потрескивает огонь, который он уже развел в печке.
– Ну хоть бы один! – сердито произнес Кальман за дверью и в то же мгновение вошел в тамбур вместе с последними – с Ферро, и Шава, и младшим Филипписом. Очевидно, они говорили о взрывах. Они внесли ящик со взрывчаткой, поставили его посреди комнаты, и Кальман носком ботинка откинул крышку. – Вот, полюбуйся, – сказал он.
– А откуда мне было знать? – возразил Шава.
Кальман:
– Не понял.
– Откуда мне было знать, что опять польет такой дождь? – сказал Шава. – А потом, Немой еще вчера оставил его открытым.
Ферро:
– Это ты брось!
Младший Филиппис нагнулся и вытащил два мотка шнура. Они промокли насквозь. На дне ящика поблескивала вода.
– А катушка? – спросил Кальман.
Младший Филиппис вынул и катушку.
– Вся вымокла, – пробормотал Ферро.
– А ну-ка, – сказал Кальман, – повесьте шнур над печкой.
Шава и младший Филиппис переглянулись.
– Да, да. Через час он высохнет. Можете дежурить посменно.
Филиппис и Шава понесли шнур в комнату.
– Ну и осел – оставить ящик открытым!
Шава появился в дверном проеме.
– Это ты про меня?
Кальман:
– Занимайся своим делом. Я не собираюсь здесь зимовать.
Шава побагровел. Хотел что-то возразить, но тут же исчез.
Снова наступила тишина, только деревья шумели да хлопала парусина. Вы подпирали стены друг против друга. Ты осторожно прислонился к мотоциклу Ферро, который стоял позади тебя, накрытый мешком. Ферро, правда, два или три раза взглянул в твою сторону, но промолчал.
Тишину нарушил Борер.
– Когда ты думаешь приступить?
Он не смотрел на Кальмана, а, наоборот, не сводил глаз с воды, которая натекла с ваших плащ-палаток и образовала лужицу вокруг ящика. Но все вы поняли, что вопрос обращен к Кальману и что речь идет о макушке.
– Скоро, – буркнул Кальман, – можешь не сомневаться.
По-видимому, ни у кого не было охоты продолжать этот разговор, во всяком случае, наступило необычно долгое молчание, а потом Кальман вдруг рассмеялся:
– Знаешь, Борер, мы наверняка сковырнем макушку скорее, чем ты найдешь свою канистру.
Но, кроме Кальмана, никто не увидел в этом ничего веселого. Все вы смотрели на воду, обтекавшую ящик, струившуюся к ямке, которую Ферро недавно выбил ломом.
– Одно могу тебе сказать, – отозвался наконец Борер, – если я поймаю того, кто ее спер, я ему все кости переломаю.
– Правильно, Борер, – сказал вдруг старый Муральт. – Не давай ему спуску. Кто ворует у своих здесь, в горах, тот подонок.
– Я его на тот свет отправлю, – сказал Борер.
И тогда ты, Гримм, сказал:
– Да что вы, ребята. Здесь у нас воров нет. Не верю я, чтоб кто-то ее спер.
А Керер, обращаясь к тебе:
– И главное, канистру с бензином. Добро б еще деньги, сотню – ну, это еще куда ни шло.
Борер:
– Как ни крути, а канистру сперли.
Глядя мимо Борера в окно, ты видел дождь, а за его завесой – смутные очертания деревьев. Интересно, продолжают ли они наступать, вдруг пришло тебе в голову; а что, если это правда и они наступают шаг за шагом, и в один прекрасный день снова будут стоять там, где стояли от века, и больше не дадут себя оттеснить, и уничтожат все, что вы сделали за все эти недели и месяцы? Кто знает, сколько их тут и сколько еще их подрастает позади тех, что окружают стройку, а ведь и этих не сосчитать! Кто из вас углублялся в лес дальше чем на несколько шагов?
– А вдруг это правда, – проговорил Муральт, – вдруг правда среди нас есть вор; как ты думаешь, Кальман, может, надо расследовать это дело?
И Керер:
– Да, смехом тут не отделаешься. Борер прав, что не хочет этого терпеть. Может, заявить в полицию?
– Да ну тебя, заткнись! На черта нам полиция! Или Борер потерял ее, тогда вопрос отпадает, а случиться такое может со всяким. Или Борер прав, и канистру украли, но тогда это касается только нас и больше никого. Дело ясное.
Борер:
– Я точно знаю.
А Кальман:
– И знаешь, кто именно?
А Борер на это:
– Нет.
– Вот то-то и оно! Так что хватит тебе.
– Главное тут вот что, – сказал вдруг Гайм, и все вы были поражены, что маленький Гайм вдруг подал голос, – главное, что если среди нас есть вор, – голос Гайма прямо-таки дрожал от возбуждения, – так неужели он не понесет справедливой кары?
Кальман в задумчивости посмотрел на него.
– Знаешь, Гайм, – сказал он, – уж на такую принципиальную высоту дело поднимать не стоит. Вы что хотите, – спросил он и по очереди обвел вас взглядом, – чтобы мы здесь устроили настоящее следствие, с перекрестными допросами, обысками и еще черт те с чем? Ну что мы можем сделать!
И тут раздался стук в дверь.
– Перестань, – обратился Кальман к Ферро, стоявшему рядом с Керером у двери.
– А я при чем? – пробормотал Ферро.
Он повернулся и открыл.
С твоего места дверь была не видна. Но вдруг стало так тихо, что шелест деревьев и хлопанье парусины заполнили тамбур, и сквозь этот шум детский голос произнес:
– Я ищу собаку. Овчарку. Может, кто из вас ее видел?
Ферро сказал:
– Погоди.
Он обернулся.
– Мальчик, – сказал он. – Ищет овчарку.
Вокруг ящика уже натекла целая лужа, и вода доставала своим длинным языком до неровного края ямки возле двери в комнату, где стояли Луиджи Филиппис и Шава. В печке потрескивало. Неистово хлопала парусина. Все молчали. Дверь за спиной у Ферро оставалась открытой.
– Зайди, по крайней мере, под крышу. – Кальман наклонился. – Давай заходи, – сказал он.
– Овчарку? – спросил Гайм.
Шава резко толкнул Гайма локтем.
Ферро и Керер немного посторонились; мальчика стало видно; он стоял у самого порога и смотрел на вас.
– Давай заходи, – пробурчал Кальман. – Заходи в комнату и посиди у печки, пережди хоть самую страсть.
– Самую страсть? – переспросил мальчик. В своем коричневом плаще-накидке и надвинутом на глаза капюшоне он был похож на гнома. Гном, заплутавшийся среди людей. Он как будто не совсем понял Кальмана; он все еще с сомнением смотрел на него.
– Давай, давай заходи, малыш.
Тогда он вошел, и Луиджи Филиппис вместе с ним направился к столу.
И снова все замолчали, и слышно было, как в комнате длинный Филиппис толкует с мальчиком. То есть Филиппис один говорил, все ему что-то втолковывал. Ферро открыл неплотно прикрытую дверь и вышел на порог. Его грузная фигура заполнила весь проем. Впустить немного свежего воздуха совсем не мешало. Правда, из двери потянуло холодом, но, по крайней мере, выйдет дым.
– Потише стало, – объявил с порога Ферро, он немного пригнулся и выглянул из-под крыши, верно, для того, чтобы посмотреть, все так же ли густые черные тучи проносятся над самым бараком, волоча за собой новые потоки дождя.
– Послушай, Кальман, – спросил ты, – может, ты расскажешь нам, когда ты собираешься закругляться?
И ты был прав, Гримм, – самое время было наконец выяснить этот вопрос.
– В июле нам сказали, что мы вернемся в Мизер в середине октября, не позднее, – негромко произнес Шава.
А Филиппис младший:
– Сегодня девятнадцатое.
Керер, громко:
– Дома нас ждут. Гримм прав, Кальман.
– Там, – сказал Кальман, – висит план. – Кивком он показал на стену позади тебя. И, не подходя ближе и, уж конечно, не различая деталей на таком расстоянии, он продолжал: – Видишь барак?
Да, конечно, барак был на плане. Черный прямоугольник, примерно пять на восемь миллиметров.
– Мы уже прошли на сто двадцать метров дальше. Я вчера отметил. Видите? Красная черта на четвертом от барака повороте дороги. Высоту перевала ты тоже видишь. Вот так.
– Ну а дальше что? – спросил Борер.
Кальман:
– Каждый может сам сделать вывод.
– Так ты считаешь, что мы хоть сдохнем, а должны прежде, чем ляжет снег, соединиться наверху с той бригадой?
Кальман:
– А что тут считать? Те, кто идет с севера, давно на перевале.
Борер пробормотал:
– Скажи лучше: давно дома. А на северной стороне склон не такой крутой, и этого проклятого дождя там не было.
А ты, Гримм, добавил:
– И этой чертовой липучей глины тоже.
Муральт подошел к тебе. Через твое плечо он разглядывал план, висевший за твоей спиной.
– Я думаю, – сказал он, когда все замолчали, – я полагаю, работы тут числа до двадцатого ноября. – Он медленно повернулся. – Но снег, Кальман, снег пойдет раньше.
Кальман рассмеялся. Смех получился невеселый.
– Снег… Да бросьте вы. Надо работать, пока не дойдем до верха. Логично?
Было заметно, что он старается воодушевить вас. В воздухе запахло лозунгами вроде: «Не отступать, ребята! Не сдаваться! Вы же настоящие мужчины!» А ты, Гримм, ты заметил и еще кое-что: охота пропала у всех. И у Кальмана тоже. И более того: Кальман боится. Боится оползней, и макушки, и снега. Взглянув в лицо Муральта, вы увидели снег: аспидно-серые тучи стеной за голыми, истощенными деревьями, глухой свист в воздухе, и снег. Он сыпал в комнату жирными хлопьями все гуще, заслонив своей пеленой старое серое лицо Муральта. Снег все шел и шел; он беззвучно окутал Муральта, безмолвно покрыл своей стылой известковой штукатуркой и откос, и щебенку, и экскаватор, и компрессор, и лужи, похоронил под известковым саваном все, что еще оставалось живого.
По чистой случайности ты взглянул на Шава. Шава стоял у косяка внутренней двери. Помнишь, Гримм, – стоял и таращил глаза. Так таращит глаза кошка, которую несут топить: она вцепилась в камень, который положили в мешок вместе с ней, и чует, что вот-вот появится вода, появится и заполнит мешок, и сверху мешок завязан, и вместе с камнем и с ней, кошкой, пойдет ко дну. Она ждет и таращит глаза. Шава не видел тебя. Наверное, он видел только все эти чудные вещи, может, даже и не связанные между собой: овчарку, ручьи в раскисшей глине, макушку, канистру с бензином, снег, деревья – эти деревья, которые и на него тоже наступают. Может, он видел еще окно барака, ночью, когда в свете карбидной лампы на нем вспыхивают золотом дождевые ручейки, и мальчика в плаще-накидке; может, он еще и слышал, как тарахтят буры, и рожок Ферро подает сигнал, и потрескивает шнур, и ночью хлопает парусина под ударами ветра, и кто-то стонет во сне; и может, он слышал голос Самуэля: «Пиши пропало, Кальман, я не могу проехать, нас отрезало…»
Да, Гримм, на мгновение у Шава появился этот чудной неподвижный взгляд, и челюсть у него отвисла. Ты не отводил от него глаз и никак не мог взять в толк, что с ним такое. Муральт, сказав про снег, продолжал совершенно спокойно:
– Видишь ли, Кальман, это дело с макушкой довольно-таки рискованное. И вот мы хотим знать, как ты его собираешься провернуть. Думаю, вы возьмете его на себя, ты и группа взрывников.
Из взрывников не присутствовал только Немой. Ферро, Филиппис, младший, Шава и Кальман были здесь. Ты украдкой взглянул на Ферро – какое впечатление произвели на него слова Муральта? Ферро их как будто вовсе и не слыхал. Он прислонился к стене своей крупной головой, полузакрыв глаза. Лицо его было неподвижно, только вдруг едва шевельнулись губы, и он сказал негромко:
– Чушь. При чем тут взрывники? Всякий может заложить там, наверху, взрывчатку, поджечь и смотаться.
И тогда – ты помнишь, Гримм, – на Шава нашло. Он весь посерел. Он больше не таращился, а шарил широко раскрытыми глазами по вашим лицам.
– Нет, – сказал он тихо и часто-часто задышал, – нет, Кальман, – сказал он и вдруг отделился от дверного косяка, и скользнул в комнату, и потом вы услышали, как он тихо заплакал, а потом все громче: – Нет, я не могу, только не я, нет, нет…
Вы сгрудились у двери в комнату. Из-за плеча Керера ты видел, что Шава стоит на коленях у своей раскладушки и яростно запихивает вещи в чемодан и в рюкзак. Кальман спросил со зловещим спокойствием, как он иногда умел:
– Шава, куда это ты собрался?
Возможно, кому-нибудь из вас следовало тогда войти в комнату – Кальману, Муральту, а может, и старику Ферро. Войти, схватить Шава за грудки и, не говоря худого слова, врезать ему хорошенько по морде. Может, это привело бы его в чувство. Но никто не вошел. Как на грех, тут был еще этот мальчишка в плаще-накидке. Он сидел за столом у печки и – мимо Луиджи Филипписа – неотрывно смотрел на Шава.
Шава закончил сборы. Он встал, надел рюкзак на спину, поднял чемодан и, обливаясь потом, направился к вам. Он тяжело дышал раскрытым ртом. Ничего не говорил. Быстро подошел к вам, и вы непроизвольно расступились. Он смотрел невидящим взглядом; протиснулся через дверь и, спотыкаясь, вышел.
Вы все столпились у наружной двери и смотрели вслед Шава; рядом с тобой оказался Ферро. Ты обернулся к нему и хотел сказать: «Хоть бы попрощался», но осекся, увидев его лицо. Подбородок Ферро подергивался; он сосал нижнюю губу, водянистые глаза сузились в щелочки и следили за Шава, который уже начал спускаться по дороге. На уровне кухни уже можно было только смутно различить огромный рюкзак, который быстро уменьшался и исчез в сумеречном лесу. И хотя теперь ничего не было видно, лицо Ферро продолжало беспокойно подергиваться, он по-прежнему вглядывался в откос. Он, можно сказать, инстинктивно сунул руку в карман и вынул фляжку, его палец, казалось, независимо от него, сковырнул крышку, а потом на тебя пахнуло резким запахом спиртного, и Ферро стал пить.
– Ну ладно, давайте работать, – сказал Кальман.
И правда, дождь почти перестал, лишь чуть-чуть моросил, вы разобрали свои каски и плащ-палатки, и мальчик вышел вместе с вами. Он шел за вами метрах в пятнадцати, потом стал отставать, и под конец вы услышали его тихий свист в лесу. Несколько протяжных свистков, они быстро удалялись, становились тише и вскоре совсем смолкли. А если и не смолкли, то их нельзя было расслышать здесь, наверху, где снова тарахтели буры и мотор экскаватора шумел, поглощая все другие звуки опять такая чертова трескотня стояла, что ты был просто счастлив уехать от всего этого на своей вагонетке. Ты пустил ее во весь опор, притормаживая только перед стыками. Ну и, конечно, затормозил в самом низу. Нужна сноровка, чтобы при таком уклоне как раз вовремя остановить доверху нагруженную вагонетку. Интересно, видел ли Муральт, как чисто ты это сработал. Ты оглянулся. Но Муральт все еще догружал свою вагонетку. Тогда ты стал смотреть, как щебенка сыплется вниз по склону. А когда ты потом поставил вагонетку на место, ты вдруг снова увидел деревья. Они медленно-медленно наступали на тебя.
СЕДЬМАЯ НОЧЬ
– Нет, – сказал Самуэль со своей койки, – мы не видели Шава.
Брайтенштайн расхохотался.
– Да ну его! Баба с возу – кобыле легче. Главное, что мы весело денек провели. Верно, Немой?
Лот стоял у своей раскладушки. Он расстегивал рубаху. «Весело», – подумал он. Он засмеялся, вернее, сделал попытку засмеяться, потом кивнул: «да», а Брайтенштайн, который сидел на столе и собирался стаскивать носки, снова расхохотался. Рядом с ним за столом Керер, младший Филиппис, Кальман и Гримм еще играли в карты. Позади, на границе освещенного пространства, сидел Гайм. Он читал свою маленькую затрепанную книгу. В тамбуре – Лот знал – возился отец, остальные, завернувшись в одеяла, уже лежали на своих койках. Хотя в комнате было холодно – печурка почти погасла, и больше никому, видимо, не хотелось подкладывать дрова, – холодно и сыровато, Немой почувствовал, как жаркая волна поднимается в нем при мысли о сегодняшнем дне, проведенном с Самуэлем и Брайтенштайном внизу, в Мизере. Уже лежа в постели и натянув одеяло до подбородка, он услыхал словно бы издалека голос Брайтенштайна: «Кальман, ты в следующий раз опять нас пошли. Верно, Немой? Нас вдвоем, Кальман, Немого и меня. Мы опять поедем».
– Что же там было такого веселого? – спросил младший Филиппис; он выигрывал.
Брайтенштайн:
– Ты знаешь, что значит настоящая пышная блондинка?
– Такая, что путается с тобой? – сказал Керер. – Нет уж, спасибо!
Лот услышал, как за столом расхохотались. Брайтенштайн был в отличнейшем настроении. Он подошел к Самуэлю, который уже завернулся в одеяло, сел в ногах его раскладушки и закурил сигару.
– О-о, – простонал Муральт со своей койки; он потянул носом, принюхиваясь, и сел в постели. – Высший сорт, – сказал он. – Послушай, дай курнуть.
Брайтенштайн еще раз глубоко затянулся, потом протянул сигару Муральту.
– Курни, – сказал он. – А знаешь, это подарок.
За столом снова засмеялись. Младший Филиппис повернулся к Брайтенштайну:
– Здорово расщедрилась!
Самуэль:
– Посмотрели бы вы на него, когда он возвратился! Сиял, как солнышко. Брайтер, говорю ему, ты что, увидел пасхального зайца? А он мне: «Ах, Сами, у меня все горит!»
Теперь хохот заглушил даже гул за окнами и над крышей, и – Лот увидел это, чуть-чуть приподняв голову, – даже отец показался в дверях; похоже, он собирался что-то сказать, с вопросительным и усмешливым выражением, но его все равно не услыхали бы из-за шума, а сам Брайтенштайн тер глаза и смеялся громче всех. Луиджи Филиппис подскочил на своей постели. Он, наверное, уже успел заснуть. «Что случилось?» – закричал он и удивленно посмотрел туда, где в свете лампы сидел Кальман и колотил кулаком по столу, а Керер, закашлявшись, чуть не свалился со скамьи. Самуэль, который тоже сел в постели, по-видимому, пытался пересказать всю историю Ферро и старшему Филиппису, но всякий раз доходил только до «Ах, Сами!», и тут приступ смеха снова не давал ему говорить.
Лот снова лег. Он натянул одеяло на лицо. Издалека к нему во мрак проникали обрывки смеха, слова Брайтенштайна – «штанишки», «блондинка», а потом полупьяные голоса затянули песню про девчонку, которой не было и семидесяти, а Лот лежал тихо-тихо, он приложил к носу правую руку и медленно дышал через нее, потому что хотел снова почувствовать ее запах, ее буйный, незнакомый запах, запах женщины. Но рука больше не пахла ею. Запах потерялся в дожде где-то на дороге. И все-таки сейчас, на короткое мгновение, Лот ощутил его, он снова увидел перед собой Марту, – увидел ее и в то же время увидел себя самого бегущим по мосту, увидел, как дождь низвергается на мостовую, увидел ботинки людей, проходящих мимо или останавливающихся и глазеющих ему вслед; увидел ее и услышал ее голос, и в то же время услышал, как его подбитые гвоздями башмаки равномерно стучат по асфальту, услышал свое тяжелое дыхание и испуганный стук своего сердца; увидел ее вплотную перед собой, крупным планом, совсем вплотную у своего лица, и в то же время ее за стойкой, и она не узнае́т его, когда он входит; или до этого: он увидел ее через окно, снова заглянул сквозь ослепительное стекло в полутемный зал, так зорко, как только мог, обвел взглядом стены и пустые столики, и испугался, когда она вышла из двери в глубине, не замечая, что он стоит напротив, у окна, и зашла за стойку, и, кроме нее, в зале было еще двое, за столиком в углу, справа, он скосил на них глаза через стекло, встал на цыпочки, на улице, не обращая внимания на прохожих, убедился, что ни один из них не Брайтенштайн, и, отойдя от окна, прошел прямо через открытую дверь в коридор, а потом в зал; или после этого (но видел он все почти одновременно): он сам за столиком, она приближается, у нее все та же светлая кожа и волосы, как темный ветер, она по-прежнему страшная, с этими выпуклостями под блестящей блузкой – теперь Лот знал, что это грудь, – она приближается и не узнает его, и что-то говорит про дождь, Лот не понимает ее слов, и она спрашивает его, что он будет пить или есть, и, так как он молчит, спрашивает, светлого или темного, и, когда он наконец кивает, уходит от него – у нее тонкие лодыжки – к стойке, наливает в стакан пива, возвращается, говорит: «На здоровье», и, не глядя больше на него, уходит, и исчезает в двери рядом со стойкой, и всего лишь секунду он еще охвачен ее ароматом, а потом он снова один, один за столиком, но все же видит ее, ибо она постоянно с ним, так же как жаркое колючее шерстяное одеяло, и в то же время с ним и та минута, когда он не мог больше сдерживаться и схватил ее за плечи и рванул к себе; он видит ее, как видел ее перед этим, перед тем, как он внезапно встал и в голове у него была одна мысль: «И она тоже, и она не узнает меня», и, не обращая внимания на двух стариков за столиком у двери, он прошел мимо них и мимо стойки к двери, в которую она вышла, распахнул эту дверь и увидел ее: она стояла, опершись о кухонный стол, она даже не подняла глаз, она водила пилочкой для ногтей по кончикам пальцев, и негромко спросила: «Да?», и когда он ничего не ответил и подошел ближе, а сердце у него неистово билось от страха и ожидания, она подула на ногти и подняла наконец глаза; такою он тоже видел ее, вполоборота к нему, и в глазах ее теперь мелькнуло узнавание; и, по-прежнему съежившись под грубым одеялом и прижимая к лицу ничем не пахнущие ладони, он услышал ее голос, в точности такой, как тогда, у голубых бензоколонок, – она тогда спросила «ты?»; и теперь он увидел ее улыбающееся лицо, прижался к нему губами; а до этого увидел самого себя, или, вернее, ощутил себя перед ней, – он и она теперь одни здесь в кухне, – и он увидел, как она рассеянно огляделась вокруг, как медленно подошла ко второй двери, открыла и, не волнуясь, выглянула, посмотрела налево, потом, сквозь щель у отворенной двери, направо – нет ли кого в темной передней; потом вернулась, двигаясь медленно, словно бы лениво, подошла ближе и тихо сказала: «Пойдем», и пошла впереди него, к третьей двери, и через нее в комнату, где стоял старый диван (не то небольшую гостиную, не то спальню); он увидел ее вплотную перед собой, как видел все это время, и одновременно увидел ее посредине комнаты, – она стоит и ждет, вполоборота к нему, – и увидел и ощутил самого себя, как он медлит закрыть дверь, и снова услышал ее голос, негромкий и тогда еще не враждебный: «До чего же ты грязный»; он видел ее и то, как она скользнула взглядом по его брюкам до промокших грязных горных ботинок и слышал слова, которые она произнесла, отходя к окну: «Нет, надо же, до чего грязный! Чего тебе? Ты его нашел?», и когда она снова посмотрела на него, он отчетливо прочитал ее мысли: «Господи, чего еще ему надо?! Что он себе вообразил?! Ведь я сказала ему все, что знала. Ведь он был здесь две недели назад, сперва месяц назад, а потом еще раз две недели назад, вошел, дошел до кухонной двери, и мне пришлось задавать ему вопросы, пока не выяснилось, что он хочет знать, где старик. Разве я не сказала ему все? Сказала: где-то там, на какой-то стройке, вряд ли в самом городе; скорее в окрестностях, на строительстве дороги. Нет, сам он здесь не был. Я случайно услышала, как про него говорили. Посетители, тоже дорожные рабочие, что-то про него рассказывали. Разве я не сказала ему все? Чего еще ему надо? Господи, разве я виновата? Это же все быльем поросло: этот давнишний случай, когда мы танцевали! Я его от души пожалела тогда, этого парнишечку. Сколько ему было, семь? Кажется, он сказал, что ему семь», – он читал все эти мысли, но не мог прочитать, что она думала еще: «Чего это он на меня так смотрит? Ну и глаза! Что я такого сделала? Сына это не касается. Конечно, я понимаю, но разве я виновата? Он и был-то у меня всего несколько раз. Адриан. Адриан Ферро, его отец, отец этого вот парня. Что это был за человек! Хотел меня. Непременно хотел меня, приставал, господи, как он гнался за мной вверх по лестнице в самый первый раз. Чего это парень на меня так смотрит? Ничего не понимаю. Только что он на меня злился. А теперь чудно, как у него вспыхивают глаза. Чудно, как он сейчас похож на своего старика, господи», – этого он прочитать не мог и медленно подошел ближе, и уже не помнил, чего ему, в сущности, от нее надо, ведь Брайтенштайна здесь нет, и, значит, он давно уже мог бы уйти, но он не уходил, а, наоборот, подходил все ближе и вдруг снова почувствовал жар, и сердцебиение, жар выжег в нем все, и он был не в силах думать, он вдохнул ее сладкий дурманящий запах, запах ее платья, и ее светлой кожи, подошел еще ближе, вплотную, увидел, как она отступила, и все-таки не остановился, придвинулся ближе, и, не в силах ни думать, ни дышать, потянулся к ее руке, ощутил шелковистую ткань, а вот и ее плечо, и теперь у него было только одно стремление – к темноте, к теплу; и услышал, как она зашептала: «Что с тобой, господи, ты что… сумасшедший мальчишка, нет, не смей, уходи, да уходи же», но он все еще не уходил, он сделал еще один, последний шаг к ней и словно бы погрузил в нее свое пылающее лицо, почувствовал на секунду, как прижимает ее к себе, ее твердое и мягкое тело, и ее волосы у себя на лбу, и на своих губах ее губы, хотя она тут же отвернулась, – почувствовал все это вновь и в то же время увидел со стороны, как это было; увидел внезапное превращение: ее брезгливый взгляд, она оттолкнула его, отшатнулась, мягкие плечи, извиваясь, выскользнули из его объятия; он увидел это и ощутил, и услышал ее теперь уже громкий голос: «Уходи! Ах ты, что ты себе вообразил, нет, не смей, отпусти, ты в точности как он, твой старик, да отпусти же меня, за кого ты меня принимаешь, нет, надо же, и еще в таком виде, весь в грязи, убирайся, вот дверь, и пей пиво где хочешь, только не здесь, что ты себе вообразил…» Он услышал это и увидел себя, как он оторвался от нее, медленно, не в силах думать, прошел через дверь в кухню, а оттуда в коридор, и в полутьме добрался до входной двери, не оглядываясь, вышел, постоял, ошеломленный, пытаясь языком разжать зажим у себя в горле, стоял до тех пор, пока она не вынырнула из-за его спины, и не протянула ему его плащ-палатку со словами «Возьми» и «А теперь иди», и не исчезла снова…
…исчезла, а он продолжал лежать неподвижно, натянув на лицо колючее одеяло. Пот бежал по его шее. Нет, думал он, и слышал вдалеке осипший негромкий голос Брайтенштайна, и одновременно «Нет, не смей, отпусти, ты в точности как он». Где же он? Почему отец не лежит по ту сторону свободной койки, на которой и под которой они держат свои вещи, почему он не приходит, и как было бы хорошо, если бы они могли еще немножко полежать рядом в темноте и тихонько поговорить, пока остальные все еще слушают Брайтенштайна или давно уже спят.