Текст книги "Немой. Фотограф Турель"
Автор книги: Отто Вальтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)
ВЕЧЕР
Я обнаружил нечто ужасное. Но лучше я расскажу все по порядку. Вчера во второй половине дня жара в сарае стала настолько нестерпимой, что я решил совершить прогулку вдоль берега и подняться к старому карьеру. Я вернулся около пяти. И первое, что я увидел, была открытая боковая дверь лодочного сарая. В волнении, которое нетрудно себе представить, я вошел в сарай. Постель из камыша, кожаный портфель – все было вроде бы в целости и сохранности. Ну что ж, я прикрыл дверь. Лег. Через несколько минут я услышал с моста крики детей. Я не стал обращать на них внимания, лишь немного приоткрыл глаза и стал благодушно смотреть в проем, как течет Ааре, и вот я увидел – какая приятная картина! – бумажные кораблики, которые весело скользили мимо небольшими стайками, скрываясь в длинной тени лодочного сарая, бодро кружась и вновь выскальзывая на солнце; очаровательное зрелище, право же, и только когда один из них, делая круг, подплыл близко к проему, я сел и, наклонясь вперед, увидел на кораблике какие-то буквы. Бумага были исписана шариковой ручкой; я смотрел, как кораблик проплывет мимо, и еще не успел он исчезнуть из поля зрения, а я ухватиться за край проема, как я уже знал, что это мои заметки, мои сугубо личные бумаги; а все дети, для них, конечно, это просто развлечение, бумага для корабликов, – и вот она проплывает мимо. Сначала я словно оцепенел. Потом во мне закипел гнев. И наконец поздно вечером я понял, что надо смириться перед неизбежным. Что тут можно поделать? И правда: что поделаешь? У меня сохранились страницы, предназначенные для Альберта. Слабое утешение, но что поделаешь?
По крайней мере, буду продолжать говорить, чтобы отпугивать куниц. Итак, вернемся в Мутье. Я не мог долго там оставаться. Альберт позвонил мне на следующий день после моего приезда. Я только что познакомился с местечком, прикидывал, нельзя ли здесь начать новую жизнь, обнаружил несколько небезынтересных объектов, и когда я подходил к дому Альбертова шурина, господин Флюри высунул голову в окно первого этажа. «Скорее!» – крикнул он мне, а когда я вошел, он жестом пригласил меня в комнату и втиснул мне в руку телефонную трубку. Это Альберт, настоящий друг, проявил обо мне трогательную заботу, сочтя нужным вновь меня предупредить. Оказывается, полицейские прочесывают Трамлан, а из Невшателя приехали какие-то двое, один из них, судя по всему, – Морон. Сейчас они сидят у них в пивном зале.
Что мне оставалось делать? Вряд ли стоит ехать в Прунтрут, если уж я решил следовать совету Альберта и избегать всяких столкновений с полицией. Ехать во Францию через Дельсберг? Но чего я не видел во Франции? В стране, состоящей из воров, потаскух и политиканов, да еще из милитаристов, коварно напавших на нашу родину в 1798 году? Короче говоря, в тот же вечер я отправился дальше на север. На попутной телеге я добрался до Шуанде. Здесь я снова пересек языковую границу. Примерно месяц я провел в Дорнахе и Гемпене. Об этом периоде я расскажу после; прибыв в Нуглар, я снова решил отправиться в Прунтрут. Но машина, которую я остановил на южной окраине Нуглара, свернула к каменоломням – обстоятельство, на которое я, к сожалению, не обратил внимания. Просто я очень устал, по дороге я несколько раз засыпал, и неудивительно, что я не заметил, как быстро мой приветливый шофер доставил меня к той цели, к которой я меньше всего стремился. Так мой злой рок, или просто судьба, или случай привели меня снова сюда, в город моего раннего детства. Смехотворно утверждение, что я был пьян, и я пользуюсь случаем заявить, что я никогда не был в Прунтруте, и никогда не сидел в тюрьме, ни в Прунтруте, ни еще где-нибудь, если не считать этого несчастного инцидента в Лисе. Я знаю, что об этом ходят разные слухи, видимо, существуют круги, заинтересованные в дискредитации моего доброго имени; в свое время я направлю жалобу в соответствующее учреждение, а если уж дойдет до крайности, то выступлю перед общественностью и расскажу всю правду. Я не буду молчать, и если понадобится, я не отступлю перед тем, чтобы изложить все обстоятельства в письменной… То есть я имею в виду, что, может быть, я найду в себе силы описать все это еще раз, – ну, не знаю… – но так или иначе я пошлю эту кипу бумаги Альберту, пусть он сам судит о том, что здесь истинно, а что ложно. Я вовсе не претендую на правоту в каждом отдельном случае, но если меня не оставят в покое, то – я решил это сегодня ночью – я призову моих друзей и бывших соратников с цементного завода помочь мне отстоять мои права!
«И чего ты петушишься?» – спрашивал меня Альберт, и сейчас я вспоминаю его лицо с маленькими глазками-бусинками, глядя на куниц, вылезающих из-под настила. Они появились здесь еще в обед. Когда я начал говорить, они хотя и скрылись, как обычно, за столбом у проема, но насовсем не ушли. Наверное, они привыкли к моему голосу, который часами звучал здесь восемь, если не все девять дней подряд: три, а иногда и четыре треугольные головки выглядывают из-за балок, одна на самом верху, почти что под сводом крыши, прямо надо мной, две напротив меня, едва различимые в темном углу сарая, – только белое пятно на грудке выдает их, – но они не уходят, сколько бы я ни говорил, и вот как раз сейчас они подкрались ко мне. И все они смотрят на меня. Я их не люблю, могу признать это открыто, они совсем не в моем вкусе; а тут еще и жара опять словно в пекле, скоро наверняка расплавится толь, уже и сейчас от него вонь, как от бочки с варом, духота ужасна, и из Ааре у меня на глазах, среди бела дня, выпрыгивают форели; я бы и сам не прочь поплавать вместе с ними.
Итак, уже девять дней я снова в Мизере, как раз вчера исполнилось восемь дней, как я сюда приехал, почти день в день через год после моего первого возвращения. Или я это уже говорил? В тот раз я приехал сюда, чтобы снова увидеть город, в котором прошло мое детство. В один прекрасный день меня потянуло сюда, и я сказал моему шефу: «Господин Цоллер, завтра я еду домой, в Мизер», – и поскольку он не мог отказать мне ни в чем, ведь я был его старший фотограф, то пятого июня я сел в поезд и приехал сюда. На вокзале я подозвал такси, положил в багажник свои вещи и сел на заднее сиденье. «По городу», – сказал я шоферу, и он повез меня через мост, вдоль по берегу, и наверх, к старой площади Бастианплац. Здесь мало что изменилось, и так как я не хотел видеть тех, кто жил в нашем доме после моих родителей, мы тотчас же поехали дальше и объездили весь город, а в заключение прокатились по Триполисштрассе. Вот каковы подробности моего появления здесь. Я отпустил такси и принялся за поиски жилья. Довольно скоро я нашел то, что искал: маленький, но удобный магазинчик, за ним – крохотное ателье, на улицу выходило что-то вроде витрины; все вполне соответствовало моим вкусам. Там я и жил, и работал, выполняя заказы, обычные для промышленного городка: от случая к случаю снимки завода, в остальном – семейные фотографии, снимки на свадьбах и крестинах, фотокарточки на паспорт, – и вместе с тем я мог здесь продолжать совершенствоваться в своей специальности. Естественно, я вступил в контакт с местными жителями, познакомился, как говорится, с радостями и горестями рабочих цементного завода; по вечерам я иногда ходил вместе с соседями в пивной павильон Коппы, – в то время там было еще довольно оживленно, и итальянцы играли на гитарах, а Коппа развешивал цветные фонарики. Я довольно быстро привык к этому сухому пыльному воздуху, которым они здесь дышат. То есть не то чтобы я привык к нему, нет, в сущности говоря, я к этому не привык, вряд ли к такому вообще можно привыкнуть, так что мне было хорошо понятно тайное недовольство здешнего населения руководством завода; мне стало ясно, что недовольство вызвано и не ахти какими заработками, и слишком продолжительным рабочим днем, короче, разными обстоятельствами, присущими отношениям между работодателями и рабочими; но корень ею в бессилии перед пылью, на которую эти люди, постоянно страдающие от кашля и воспаления глаз, смотрят как на неизбежное зло. Какими же робкими бывают подчас люди, когда они разобщены. «Почему же вы не объединяетесь?» – я задавал им этот вопрос уже в первые недели после моего приезда сюда. Больше, правда, я ничего не говорил. Какое мне в конце-то концов дело? Сейчас я рад, что не ввязался в историю с забастовкой, хотя, впрочем, мой вопрос и послужил к ней первым толчком. За это дело взялись совсем не с той стороны. Да и как могло быть иначе, если во главе движения встали такие люди, как Шюль?
Но это не значит, что меня не трогали заботы здешних жителей. Я могу со спокойной совестью утверждать, что все они доверяли мне, а кое с кем я даже подружился. Я пользовался всеобщим уважением и популярностью – только клеветники и могут отрицать это. Я уж не говорю о симпатии со стороны особ женского пола, которых я – с большим или меньшим успехом – старался держать от себя на расстоянии. Конечно, и у меня были определенные связи, если можно так выразиться, я даже поддерживал серьезные отношения с одной из моих знакомых, но все это никак не сопряжено с вопросом, который мы сейчас обсуждаем, так что в данный момент я не буду на этом останавливаться.
Вот они опять повылезали. Глаза – бусинки, четыре, пять пар, узко поставленные глазки, совсем как у Альберта, уменьшенные до куничьего масштаба. Ох, и не люблю же я их! Вы слышите? Я вас не люблю. Я что, неясно выразился? Или, может, мне начать кричать? По крайней мере, я буду громче говорить, кажется, на вас это все же действует. Ну-ка, прячьтесь, что ли, вот так-то лучше, убирайтесь-ка, ну! Привыкли тут к моему бормотанью. Только высуньтесь еще раз, уж я вам тут такое устрою, что вы не обрадуетесь! А Роза, будь она неладна, еще говорила, что куницы милые зверюшки. Я вспоминаю, как она это говорила, а кстати, тогда я вовсе и не их испугался. Это когда она опять заперла меня в подвале, – но мне, видимо, нужно пояснить, о чем идет речь, или я уже говорил об этом? Я имею в виду вот что: мы жили тогда в верхней части города, на Бастианплац, в старом доме у каменной стены, и в наш подвал вела лестница со сбитыми ступенями, внизу была сводчатая подвальная дверь, здесь было холодно, пахло яблоками и уксусом, и когда загорался свет, виден был сводчатый коридор со стенами из больших, ослизлых камней. А пол в коридоре и подвале был выложен каменными плитами, мы называли этот подвал винным погребом, почему – я никак не мог уразуметь; ведь бутылки с вином хранились в другом подвале, как зайдешь – налево, на потемневшем деревянном пастиле. Пол здесь был земляной, и я сейчас еще – стоит мне закрыть глаза – чувствую резкий запах от кринок со свиным салом, от куниц и от бочонков с уксусом. И тогда тоже – стоило мне услышать, как Роза говорит бабушке: «Давайте запрем его там сегодня вечером», как в голове у меня начинали вертеться все эти куницы, и потаскухи, и детоубийцы, в нос ударял запах подвала, я слышал перестук за стеной, и вот уже я опять сижу в этом подвале и начинаю говорить. А однажды я подождал, пока Роза закроет подвальную дверь, пройдет через винный погреб и поднимется по ступеням; услышав стук захлопнувшейся двери, я встал. Сквозь окошки над боковой стеной проникал серый свет. Уже много дней шел дождь, в темноте беспрерывно стучали по жести тяжелые капли, может быть, они бились об одну из консервных банок, в которых Роза, как она говорила, храпит отрезанные языки лгунишек. Земляной пол был скользким и сдавленно попискивал под ногами. Мои руки уперлись в мокрую, ослизлую каменную кладку. Я долго стоял неподвижно, потом наклонился вперед и приложил ухо к стене. Я услышал перестук. Они стучали. Их стало больше. Их уже, наверное, сотня, а может быть, и тысяча, этот перестук и тяжелое биение сердца у меня в груди слились в один сплошной гул. Не помню, сколько времени я простоял там, помню только, как я медленно, пятясь маленькими шажками, отступал от стены, пока не уперся спиной в дверь. У меня першило в горле, но я не решался дать волю кашлю, и вдруг в этом гуле я распознал мое собственное прерывистое дыхание, а потом еще я услыхал, как позвякивают винные бутылки, и я вдруг понял, почему я отступил сюда: я стоял и ждал, что внешняя стена начнет крошиться под ударами неведомого существа, соединившего в себе всех этих самоубийц, насильников, потаскух и детоубийц. Сперва упадут небольшие обломки, потом посыплются камни, все крупнее и крупнее, вот уже целые глыбы, в зияющие проломы хлынет вода и грязь. Я закрыл глаза.
Помню, потом я стоял, прижавшись лицом к двери, и кричал, и барабанил в дверь кулаками. «Откройте, – кричал я, – Роза!» – и так до тех пор, пока много позже, вечером, не открылась дверь наверху.
«Глупый! – сказала Роза еще с лестницы. – Чего ты разорался, они же не кусаются! Это ведь милые зверюшки. Такой крик поднял!»
Вот как было дело. Но я хотел рассказать о том времени, когда я жил здесь, на Триполисштрассе, только вот куницы не дают мне сосредоточиться, они на меня плохо действуют; ну так вот, как я уже говорил, оказывается, Юли Яхеба нет больше в живых. Какая жалость, такой умный был человек, и сильный, в нем чувствовалась личность, пожалуй, его можно назвать яркой индивидуальностью. Жаль, что я не приехал сюда раньше. Вернись я несколькими днями раньше, я бы еще успел, по крайней мере, с ним повидаться.
Не то чтобы я близко его знал. Но случалось, что в мою бытность здесь я встречался в его пивном павильоне с моими знакомыми и два или три раза он играл с нами в карты. И как мы ни различны с ним по характеру, я всегда считал его порядочным человеком. Да, это был очень порядочный, милый человек, яркая индивидуальность, и, честно говоря, я сожалею о том, что не успел с ним повидаться. Жуткая история! Я об этом что-то такое случайно слышал, но что поделаешь, такова жизнь. И сейчас уже нечего искать правых и виноватых. Господи, упокой его душу. Меня крайне удивляет, что некоторые круги не делают еще более настойчивых попыток поставить мое имя в связь с этой историей, с целью повредить моей репутации. Ведь это для них такой удобный повод позлословить. Ну, думаю, это еще впереди. Я их знаю и полагаю, они меня тоже за это время немножко узнали. Не исключено, что они пока просто не решаются подступиться ко мне. Ну что ж, пусть нападают. Пожалуйста, нападайте. Скрывать мне нечего. Наоборот, пусть нападают открыто, и тогда я наконец во весь голос выскажу им всю правду в глаза. Мне нечего их бояться. Я даже могу себе позволить честно и открыто признать свои ошибки. А кто из нас не ошибался? На все надо смотреть с более общей точки зрения. Это выражение Альберта. Я никогда не забуду, как он однажды сказал: «И чего ты трепыхаешься? На всех на нас тяготеет первородный грех». Так прямо и сказал. Должен признать, что в тот вечер мы были крепко поддавши, и я помню, что при этих словах его на меня напал приступ смеха. Теперь это мне не кажется таким уж смешным, во всяком случае, мне думается, нам нужно находить в себе мужество признавать свои ошибки. Например, Альберт. Вот, кстати, и покаюсь. А что, почему я должен об этом молчать? Я не побоюсь открыто признать, что здесь я солгал. Альберт, если мне позволено будет так выразиться, Альберт – это моя фантазия, да-да, это так, чистейшая фантазия, розыгрыш. «Солгал» – это конечно сильно сказано, да, Альберт – это розыгрыш. Прошу по этому поводу прощения, просто мне понравилось это имя, и, кроме того, сознаюсь, я немного тяготился своим одиночеством, я не хотел признаться в нем перед общественностью, если так можно выразиться, ведь должен же человек с кем-то общаться, верно? Но это между прочим, это дело в общем не стоит выеденного яйца. Во всяком случае, одно должно быть ясно: я отвечаю за свои слова, и там, где я под влиянием минуты был не совсем честен, – я ведь в конце концов принадлежу к так называемым артистическим натурам, – я это открыто признаю. Но тем большей честности требую я от своих противников! Я ее требую. Я имею на это право! Я выступлю против них со всей резкостью. Я достаточно натерпелся, теперь я требую публичной реабилитации. Заверяю вас, я не побоюсь. Я встану, возьму свои вещи, выйду и встречусь с ними лицом к лицу. Вот он я. От открытым забралом. Честное слово, я это сделаю. Я обрушу на них праведный гнев. А почему бы и нет?
Разве у меня нет друзей? Что, если я созову их всех, всех, кто знал меня тогда? Мои свидетели. Они придут. Их будет двадцать, пятьдесят, в сто голосов заявят они о своей солидарности со мной, этот хор будет моим голосом и моим оружием против лжи, слухов и клеветы со стороны тех кругов, которые решили меня погубить. Да. Да, я выступлю, я восстановлю мое доброе имя, воистину я…
«…Но если мой жених, Мак… нет, он же написал мне: „на троицу я вернусь“, и описал, как он съездил, и про этот дом, как его там обставляют, про новое ателье, фотоателье, такой энергичный человек» – это она мне, в темноте, но ведь никого нет, а я укрыл ее курткой по подбородок, и тут она опять в меня вцепилась и тяжело дышит, а ночь такая холодная, а у меня дрожь по спине, ночь такая холодная, но уже забрезжило утро, и все машины во тьме стоят не шелохнутся, так смирно стоят на кладбище, только пыль на крышах, на крыльях, только пыль, и в щель – рассвет, – дверца ведь плотно не закрывается, и я хотел вылезти, но она говорит: «Нет, ты останься, поговори еще немножко, ну поговори…» И трудно дышит, все чаще, чаще. «Господи, и не вздумай хныкать, успокойся, – говорит она мне, – вот дурачок», – и опять лежит тихо, а я уж и сам даже устал…
«Сын», – сказала тетя Люси. Будет большой мальчик, в него, и умный, научу его говорить, скажу ему: скажи «дом» и покажу на дома, скажи «папа», и все ему покажу – деревья, и стекло, и бетон, и воду, и он скажет: «вода» и «рыба, огонь, река» или: «земля», и «машина», и «воздух», и названия птиц и зверей – куницы, форели в Ааре, мыши и куры, лошади, моторы, машины, и Монца, и, конечно, расскажу сказки про Ганса и Гретель, и про веселого Анатоля, и про цемент, и реку, и деревья, и скажу: «Не трогай ос», и про вечерние облака, и покажу ему облако, похожее на льва, я научу его танцевать, и рисовать, и писать – «А» и «О», и он будет главным на строительстве или кем-нибудь в этом роде, но если мой жених больше не придет… Ты ему пока ничего не говори, слышишь, такой сюрприз, вот он удивится, но если он уже там, то пусть подождет, пусть увидит тогда, когда все уже кончится, уже скоро, скоро, он опять барахтается, теперь уже недолго, пусть он подождет, слышишь…
И я снова подхожу к дверце, раскрываю ее, и врывается утренний свет, и грохот с завода, и холод, я возвращаюсь: «Нет никакого жениха», – но она не слушает, она стонет, не слушает, она хватает меня за руку, обнимает за шею. «Ты здесь!» – «Но ведь я все время был здесь», – говорю я. «Ты здесь, ты пришел наконец», – и тяжело дышит и прижимается к моей щеке своим потным лицом. «Только бы не случилось чего», – говорю я. «Ты здесь, ты пришел наконец, – и она тяжело дышит, – ты вернулся; знаешь, – говорит она, – я теперь совсем некрасивая, но теперь уже недолго, – она трудно дышит, – уже недолго, не…» – и она впилась мне ногтями в плечо, а я уже почти не слушал ее, я отодвинулся в темноте, надо же, такая сила у нее, и я говорю: «Принцесса, если ты не перестанешь…», но она прижимается лицом к моему плечу: «Ты вернулся, ты… – говорит она шепотом, – ты со мной». Я ничего не сказал, ни слова, не могу уже ни слова сказать, только жду и чувствую лицом ее волосы и жар, и ее руку вокруг моей шеи, надо же, какая у нее сила. «Ты здесь» – я в жизни такого не видел и все хотел позвать фрау Кастель, а она – «нет, нет», и опять стонет, и все повторяет: «Ты здесь» – и я говорю ей: «Да, я здесь, где же мне еще быть», но она не отвечает. «Принцесса, – говорю я ей, – Принцесса, – но она молчит и не дышит, и снова дышит, и опять не дышит. – Принцесса, – но в ответ ни слова, и только удары у нее в груди. – Принцесса, – зову я, – Принцесса Бет», – но она только крепко держит меня, прижимает к моей щеке свое мокрое лицо. И вдруг такой тихий голос, кто-то закричал – тихо, но закричал там, внизу, а Принцесса говорит: «Да, я тоже слышу, да», – и она трудно дышит, и кто-то кричит, тихо, но кричит, кричит…
«Фрау Кастель, – говорю я, и она отпускает мое плечо. – Фрау Кастель, – и я выбегаю, – фрау Кастель, там кто-то кричит», – и бегу мимо машин, и уже рассвет, скорее к дверям, но дом ведь заперт, я стучу, стучу. «Фрау Кастель!» – кричу, и мне страшно, и я все думаю – кто-то у меня в каморке, кто-то там появился и кричит… «О господи, – говорит она, – это девчонка Ферро, – говорит, – да открой же ты дверцу», – и она опускается возле нее на колени. «Бет, – говорит она ей, – ах ты боже мой, да скажи же что-нибудь, ребенок… Почему же ты не шевелишься, господи, он ведь живой, ай да мальчик, слышишь меня, Бет?» Нет, она спит. Ребенок… «Да проснись же ты, ты ведь не можешь тут так оставаться», – а она не шевелится, ну ни капельки, и не дышит, и не улыбнется даже, лежит в полутьме и лежит, и не дышит совсем, и только ребенок… «Беги, – говорит мне фрау Кастель, – и не мешайся тут, беги к господину Куперу и к Кати, слышишь», – но Принцесса не шевелится, только ребенок… Ай да мальчик, он кричит и кричит…
– Люсьен, значит, подошел к окну. Стоит и стоит там, и все смотрит вниз. И тут я кричу ему: «Двойная продукция при том же жалованье!» – так просто, и смеюсь. Тут он поворачивается ко мне, потом опять смотрит в окно. Кивает мне, опять высовывается, смотрит вниз, – и что это он там высмотрел? – ну, я тоже иду к окну. Представляете, какая там жара, под самой крышей, и грохот из дробилки там сильнее. Люсьен подвигается немного, смотрит на меня, кивком показывает в окно. Тут я его и увидел.
– Ты про этого крикуна? А нам Борн сказал: «Там кто-то кричит, – слышите?» Ну, мы подошли к выходу из цеха, но во всем дворе ни души, а жара такая, прямо с ног валит, еще бы, эти бетонные стены весь день на солнце, а дело уже к шести, пыль так и стелется, но на улице ни души, только кто-то кричит. Борн подтолкнул меня, и тут мы видим, что вверху, из окна над клинкерным цехом, торчат ваши головы. Люсьен, наверное, тоже нас увидел, он показывает на ворота, и когда мы прошли немного вперед, то видим этого в куртке, он что-то кричит, но никто…
– Он кричал нам что-то, но я разобрал только несколько слов, мы ведь были на самой верхотуре, ну я и говорю Люсьену: «Ты что-нибудь понимаешь?» Он повернулся ко мне, лицо все потное, засмеялся и снова перегнулся вниз, а там у ворот…
– …и разбираем только: «не я», и «всю правду», или «не имею ничего общего», или «свидетели», поток слов, а Борн говорит: «Пьяный он, что ли?» – «Точно, – говорю, – это тот тип из лодочного сарая, Кати говорит, что это тот, прошлогодний». «Это же Турель», – говорит нам Шауфельбергер. «Да разве это он, ведь у Туреля всегда был защитный козырек, ты о нем говоришь?» А Шауфельбергер: «Все-таки это тот самый Турель», и пока мы там стояли, в воротах появился Мак.
– Я заметил его сразу, как он появился на Триполисштрассе, он еще остановился, а я говорю Люсьену: «Мак это, что ли?» Он кивнул, а Мак как раз входит во двор и подходит к этому типу в куртке, а тот все разоряется, орет на весь двор, обращаясь к бетонным стенам, а сверху он кажется маленьким, придавленным, и тут над нами снова раздается грохот, и ничего не разобрать, а Люсьен говорит: «Ну и наклюкался он!» Но в это время снизу уже прозвенел звонок, требовали лифт, так что я перевожу рычаг на крупный просев и тут же спускаюсь.
– И о чем это они там совещались? Мак сперва остановился, выставил вперед свою стриженую голову, а этот, в куртке, все говорит, его почти не слышно, и похоже, он ничего не видит вокруг себя, даже нас не видит, а Мак потом подошел к нему потихоньку и опять остановился, и тут этот поворачивает наконец к Маку голову. Теперь он замолчал, и они смотрят друг на друга… Даже и не знаю… А Шауфельбергер нам говорит: «На что спорим – Мак рассказывает ему свою историю про Принцессу», – а Борн говорит негромко: «Давайте работать» – и кивком показывает на административный корпус, а там у окна стоит Келлер и смотрит. Ну, мы разошлись, и я подумал: «Наверное, тот и вправду пьяный». Но нет, он был не пьяный, точно не пьяный, говорю тебе, мы…
– …говорит Люсьен, и мы слышим гудок – шесть часов, и в умывальной встретили Матиса. Он смеется. «Видели б вы его! – говорит он, намыливая лицо. – Сумасшедший, честное слово». А Люсьен говорит: «Пьяный, и все тут». И мы все вместе идем через двор на улицу. «Ушел», – сказал Матис, и вдруг я вижу, что перед домом Купера-Пророка стоит Мак, а рядом с ним этот тип в куртке, я-то его в первый раз в жизни вижу. Я говорю: «Вон он где», – а Кесслер шел впереди нас, он оборачивается и спрашивает: «Вы тоже слышали?», и мы идем все вместе, и Шауфельбергер, он ведь тоже там был, и Борн, кажется, и Карл тоже подошел, да, а те двое ну ничегошеньки не видят и не слышат, стоят там как истуканы.
– «И что ты тут опять целый день мелешь?» – говорит Келлер Маку, но тот и не слышит, – он вообще ничего не слышит, а все говорит и говорит, и бродяга тоже не слышит, он смотрит на свои сандалии, он теперь без бороды, а Мак все говорит про Принцессу Бет, вы же знаете эту историю, я только и услышал: «И я бегу к Кати… но Принцесса нисколечко… ай да мальчик …он кричит и кричит…» – он ведь всем это рассказывает, хотят его слушать или нет. Матис останавливается. Кесслер тянет его за руку: «Погоди, посмотрим, что они тут затевают», – говорит он довольно громко, а стоит он совсем рядом с ними. Они вполне могли бы его услышать, но какое там, Мак все говорит и говорит, рассказывает про ребенка – как он кричал, и про эту чудную тетю Люси, «она забрала малыша», – говорит он, – на другой день она уже прискакала и взяла у Яхеба его малыша, – ну ладно, это теперь неважно, раз уж девчонки Ферро нет в живых, – в общем, она уложила его в свою корзину и увезла в Прунтрут, и про все это Мак рассказывает бестолково, ну как всегда, а этот Турель или как его там…
– …этот тип в куртке, он стоит там и стоит, то смотрит на свои сандалии, то на Мака, и похоже, что он слушает только в пол-уха или вообще не слушает, вдруг он перебивает Мака и спрашивает: «Что? Он живой? Значит, малыш жив?» Он повторяет это в наступившей тишине, и тут Матис кладет ему руку на плечо, и нам вдруг становится ясно, что этот тип вовсе не пьян, а я говорю Кесслеру: «Куртка ему так же велика, как и дня два назад». – «Это точно, – говорит Кесслер, – я и сам его видел в ней на Триполисштрассе, и в пивном павильоне он часто бывал», а Матис все держит его за плечо и спрашивает: «Интересуешься, значит?»
– Он посмотрел на нас, и мне показалось, что он только сейчас очнулся, а до этого стоял и спал, он смотрит на нас, видит рядом с собой Матиса и говорит, быстро так: «Да. Да, да», – словно его что душит, и кивает, но хоть говорит членораздельно, а все же опять никак не очнется. А Люсьен: «Мы не любим, когда кто сует сюда свой нос, понял?» – а Кесслер: «Что этот трепач с кладбища немного не в себе, ты, видать, еще не заметил? Беда невелика, конечно, но такие вещи нужно знать, ясно?»
– Он смотрит то на Люсьена, то на меня, то на Карла, то на Матиса и говорит как будто спросонья: «Да, да», и мы видим, что он еще что-то хочет сказать, и Люсьен говорит нам: «Постойте, пускай он выскажется, – а ему говорит: – Ну что там у тебя, выкладывай». И тот что-то начинает лепетать, смотрит на нас и мямлит: «Я…» – но тут опять начинается этот грохот, и мы не понимаем ни слова, и когда опять стало тихо, Матис, или Люсьен, или Карл, кто-то из них сказал: «Ладно, интересуешься, значит? Что ж, мы очень любим, когда кто-нибудь приходит и начинает нами интересоваться», – тихо так говорит, а Кесслер сказал: «Ты, пожалуй, двигай отсюда полегоньку, только живо, идет?»
– Он так ничего и не понял. Мак опять начинает хныкать, а Люсьен спокойно так, слегка его отпихивает: «Я только хочу выяснить, – опять говорит Матис и смотрит на эту парусиновую куртку, – правда ли, что в ней так тепло и уютно», – мы смеемся, а на меня снова нападает кашель. Чего я совершенно не переношу, так это душного запаха пыли и асфальта, ну я уж почти ничего не слышал и не видел, но все же услышал, как Люсьен говорит: «А ну-ка, покажи эту свою сумку», – и он, дружелюбно так, снимает ее у него с плеча. А Матис опять берет его за плечо и говорит: «Так, значит, это тебя касается?» – и продолжает еще тише: – «Вот что, вся эта история с Юли уже кончена, вынюхивать тут больше нечего, понятно? Все кончено, так что давай двигай отсюда, пока цел». Тот пытается взять у Люсьена свою набитую сумку, но Матис как даст ему по руке, а потом подходит к нему вплотную и говорит, теперь уже громко: «Двигай!» Люсьен перебрасывает ему сумку. Матис поймал ее: «А ну-ка, посмотрим, что это, – и вываливает кипу бумаги, подержал ее так на руке и говорит: – Это мы, пожалуй, на время оставим здесь», – и не глядя бросает весь ворох Маку под ноги. Теперь наконец бродяга понял, что к чему. Посмотрел на нас круглыми глазами. «Двигай!» – говорит Матис, ну, тот повернулся и зашагал прочь, все быстрее, вверх по Триполисштрассе, за это время она почти опустела; и мы тоже пошли. Он обернулся разок-другой, глянул через плечо, и опять убыстряет шаг, еще пять минут, и вот серое пятно – его куртка – исчезло за поворотом к мосту. Нет, пьян он не был, а Кесслер вдруг останавливается и говорит: «Он же здесь был. Он был здесь в прошлом году, и к Юли Яхебу он заходил, постой-ка, да-да, он точно к нему заходил», – и Кесслер еще говорит: «И предположим, просто предположим, что эта девчонка, Принцесса…», а Люсьен: «Да хватит вам, ну я пошел», а сам все стоит, а я оглянулся и вижу, Мак переходит улицу, а под мышкой у него эта кипа бумаги, и мы смотрим ему вслед, как он пускается рысью по тротуару, пробегает метров пятьдесят или сто и снова переходит на шаг, потом вдруг останавливается, оборачивается, а когда раздается этот грохот…
– Но вот что самое смешное: сидим мы там все, было часов семь, входит Кесслер, рот до ушей, а я говорю: «Чего это ты ржешь?» Ну он и выкладывает – шел по улице и видит: Мак на автомобильном кладбище сидит, что-то там не то бормочет, не то напевает себе под нос и вытаскивает лист за листом из бумажной кипы этого типа в куртке. Макает лист в ведро, разрывает на мелкие полоски и опускает через раму в свой улиточий питомник. И когда Кесслер спросил его, что все это значит, он крикнул: «Они ведь так любят мокрую бумагу!» А в полвосьмого мы с Люсьеном поехали на его машине в Цофинген, и когда мы за Хардвальдом стали поворачивать, я вижу – у развилки кто-то стоит голосует. Ну я и говорю Люсьену: «Там кто-то голосует». Мы поворачиваем и видим, что это он, стоит у поворота на Юру, ему ведь нужно уехать из города. А Люсьен говорит мне: «Вон он опять. Хочет уехать в горы». Мы проехали, а тот и не шелохнулся, посмотрел только на нас, лицо потное, и куртка через руку, а сам в майке, мы проехали, а он и не шелохнулся. «Он сегодня же хочет уехать, – говорит Люсьен, – в Прунтрут, наверное», – и пока мы не свернули, я видел в зеркале заднего обзора, как он стоит у дороги и ждет.