Текст книги "Немой. Фотограф Турель"
Автор книги: Отто Вальтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
Мак уже стоял на лесенке.
– Входите, – пробормотал он, – скорее, она идет! – Он смотрел на меня с ужасом.
– Дай-ка сюда чемодан, – сказал я. Но он не шевелился. Прислушивался. Смотрел через мою голову на дом. Потом вдруг обернулся, ухватился за ручку дверцы и распахнул одну створку. Прошептал: «Она идет!» – и вот он уже запихивает мой чемодан куда-то наверх, в темноту фургона, поднимается на последнюю ступеньку, влезает в дверь, и не успел я оглянуться, чтобы выяснить, кто же это идет, как он схватился за дверцу и захлопнул ее изнутри.
– Иди сюда! – Женщина с черной вязаной кофтой, накинутой на голову и плечи, вынырнула из-за автомобиля. – О господи, – пробормотала она. Она вошла, вернее, вбежала в проход между машинами, направляясь ко мне, – низкорослая старуха лет шестидесяти пяти – с шерстяной кофтой на голове вместо дождевого плаща. – О господи, теперь он там заперся, и черт его знает, когда вылезет. – Она остановилась, посмотрела на захлопнутую дверцу, потом на меня. – Что? – спросила она.
А я ничего и не говорил.
– По два дня, по три дня торчит там, черт его возьми. А вас-то он где подцепил, – спросила она меня, – вы кто такой?
Я попытался ей объяснить, но она меня не слушала; она поднялась по лесенке к дверцам фургона и стала молотить кулаками по жести. Все это время Мак не подавал признаков жизни. Она колотила по задней стенке фургона, удары были резкие, хотя и не сильные, потом она вдруг остановилась, рывком повернула голову и снова уставилась на меня.
– Квартиру? Бы имеете в виду комнату? Так вот, – сказала она, – у меня нет комнаты. Нет, и не надейтесь. И что это он вообразил? – Она спустилась с лесенки, подошла ко мне вплотную и забормотала: – Иногда мне кажется, у него не все дома, понимаете? – И заговорщически подмигнула мне.
– Да, – сказал я. – Но все обойдется, – сказал я, не подозревая, насколько я расположил ее к себе этими словами. Она улыбнулась, и ее старое лицо с запавшими щеками сделалось почти добродушным. Она кивнула.
– Обойдется? Обойдется, вы считаете?
– Я действительно ищу комнату. Если вы можете помочь мне советом…
– Мак, – крикнула она, – господину нужна комната. Сейчас же вылезай. Вылезай и сходи с ним к господину Куперу. Это здесь, напротив, – сказала она, обращаясь на этот раз опять ко мне, и показала на трехэтажный дом, стоявший – если смотреть отсюда – прямо перед цементным заводом.
Дверцы отворились. Вылез Мак с чемоданом.
– Я иду, – сказал он. Мы молча пошли по автомобильному кладбищу.
– У Иммануэля Купера пустует бывшая прачечная, – сказала она. – Спросите у него. Хороший человек, а ты, – повернулась она к Маку, – сразу же вернешься домой. Что ты сделаешь?
– Я сразу же вернусь домой, – сказал Мак.
Мы снова шли вдоль проволочной ограды. Шагах в пятидесяти от Триполисштрассе Мак свернул к дому господина Купера.
Я хотел бы подчеркнуть, что при всех обстоятельствах, связанных с моим тогдашним прибытием в Мизер и поисками жилья, я вел себя спокойно и с достоинством. С тем, судя по всему, с безбилетным пассажиром товарняка, о котором у них шла речь, я не имел ничего общего. Ровное плато, прозванное Мезозойским районом, простирается от бывшего промышленного района на той стороне и моста через Ааре далеко в направлении Шёненверда; это старый район песчаных наносов, в половодье затопляемый рекой, местность выглядит недоступной и враждебной. Маленькие рощицы, особенно буковые, ясеневые или, может, ольховые, – я их все время путаю. Но еловые рощи есть точно; между ними широкие некошеные луга, заросли ежевики и камыш; больше всего камыша в низине, вокруг Хебронбука в излучине Ааре. Так что вполне возможно, что там обитает всякий сброд, который боится дневного света, наверняка там есть и браконьеры; может быть, следовало понастойчивее расспросить тогда об этом Юлиана Яхеба, он, наверное, знал об этом не так мало, как пытается изобразить. Подозрительный тип, и даже, то что ему семьдесят или сколько-то там лет, дела не меняет. Во всяком случае, я помню, он больше других был в курсе дела, когда речь шла о всяких темных историях. Не то чтобы он был со мной когда-нибудь груб, ничего подобного. Да и оснований у него для этого не было; видит бог, я был одним из лучших клиентов его пивного бара – бар ведь вообще-то находился на отшибе, и народу там почти и не бывало. Нет, он прикидывался прямо-таки моим ближайшим другом, и мне не оставалось ничего иного, как сдержанно, но решительно отклонять его попытки втереться ко мне в доверие. Упоминал ли я уже, что он был в Испании? Ходили такие слухи, но, как уже сказано, это не играет в данный момент никакой роли, и я позволю себе возвратиться к моему приезду в Мизер пятого июня прошлого года.
Иммануэль Купер был хороший человек. Был и, очевидно, есть. Что я с трудом переносил, так это его библейские словеса. Они у него с языка не сходили. Он опьянялся ими. Часто доходило до того, что он от них действительно пьянел, у него было что-то вроде легкого помешательства, я всегда это говорил; случалось, что он средь бела дня врывался в мое ателье или даже выбегал на Триполисштрассе и начинал выкрикивать фразы из Ветхого завета. Он то исступленно и хрипло бросал их в пространство, то, бормоча, облачался в них, как в древние пурпурные одеяния. Он не проповедовал, нет: он просто выкрикивал слова без всякого смысла, например, так: «Земля обетованная! Блудный сын! Соляной столб! Между Мигдолом и между морем! Кедр ливанский!» – а иногда он так входил в раж, что усаживался на перила моста и декламировал целые главы из священного писания; до меня доносился этот далекий речитатив, когда я в полдень спал в своей прачечной. По профессии он был – или есть – торговец тропическими фруктами. Его бабка была гугеноткой, так мне говорили, и как-то раз он сказал мне, что в юности ему хотелось стать священником. Почему-то ничего из этого не вышло, и тогда он стал владельцем фруктового магазина; кажется, он унаследовал его от дяди. Хороший человек, это точно, и у него-то я и нашел тогда себе пристанище за двадцать франков в месяц; и еще я мог по дешевке покупать у него вино марки «вальполичелли», и бананы, и все такое. «Иммануэль Купер. Торговля тропическими фруктами»; двор позади дома, с севера – ограда автомобильного кладбища, со стороны города – два ветхих деревянных сарая, забитые ящиками, сваленными как попало друг на друга. Во второй половине дня этот двор был в моем распоряжении. Я обычно вытаскивал по подвальной лестнице свой матрац и спал там в тени сараев, вдыхая запах цементной пыли и перезрелых бананов.
Конечно, эта прачечная была, так сказать, временным решением вопроса. Вначале я предполагал снять ее лишь на несколько дней, чтобы на этой основе, если можно так выразиться, начать исследовать варианты построения новой жизни. Но скоро моя берлога мне так понравилась, что на какое-то время вопрос о смене жилья перестал меня волновать. Ко всему еще я не способен на быстрые решения, а серьезные проблемы нельзя решать скоропалительно. Почему бы не пожить немного по-походному, сказал я себе, почему бы не поразмыслить, не оглядеться, не отдохнуть, не заняться на досуге фотографией просто так, для души; я ведь давно уже собирался провести кое-какие фотографические эксперименты. И точно, постепенно я устроился вполне уютно. Две старые лохани служили мне для проявления и закрепления, в одном углу я оборудовал темную комнату, сколотил из досок чуланчик; все, так сказать, импровизированное, но вполне удобное, а в другом углу лежал матрац – моя постель.
Как я уже говорил, я опять встретил его вчера по дороге домой. Я мирно спускался по Триполисштрассе, остановился, чтобы взглянуть на дом Иммануэля Купера, потом пошел дальше и увидел его возле заводских ворот, то есть сначала я просто увидел его в тусклом свете уличного фонаря, какую-то фигуру у столба возле проходной. Я подумал, не зайти ли мне в заводскую столовую и не выпить ли еще кружечку пива на сон грядущий. Поравнявшись с человеком в тени, я спросил у него, который час. Тут он оторвался от столба, и вот он уже возле меня. «Мак?» – говорю я. Конечно, все тот же Мак, он это и был, со своей копной красно-рыжих волос; он говорил еще бессвязнее, чем в те времена, я сразу узнал его монотонный голос. «Ну, хватит, Мак», – но было слишком поздно, он завелся и говорил теперь беспрерывно, глядя на меня снизу вверх, возбуждаясь, как это с ним бывает, когда он дает волю словам, я не понимал и половины, но догадался, что ему нужно рассказать о каком-то страшно важном событии, облегчить свою память, феноменальная точность которой поражала меня еще в прошлом году; ну, в общем, я на минуту остановился и стал слушать его болтовню, какую-то совершенно невероятную историю; наверное, он ее выдумал или увидел во сне. Она настолько нелепа, что пересказать ее было бы весьма затруднительно.
Я пытался прервать его, но он меня не слушал, все продолжал говорить:
…Принцесса Бет пришла сюда, она шла вверх по Райской Аллее, а все рабочие с цементного завода уже давно прошли, я постоял еще немного возле ограды и говорю себе – наверняка это Бет, Принцесса Бет. Подхожу к ограде и слышу ее голос. «Мак, – говорит она, она мне говорит, – Мак, а ты не видел моего жениха?..» – А не было никакого жениха, и я говорю ей через ограду: «Нет», – а она стоит и смотрит в сторону кладбища, смотрит на крыши машин, на них лежит пыль, а у Бет круглый живот, а на лице у нее пятна, такие темные пятна. «Ну, заходи же, – говорю я ей, – и подожди немного», – а сам бегу в дом, только бы фрау Кастель… думаю, и поднимаюсь по ступеням, и беру подушку, я ее беру и снова иду вниз по ступеням, ох, какие страшные бы она сделала глаза, если бы я при ней взял подушку, и опять вхожу на кладбище и говорю: «Заходи же», а все лицо в пятнах, и она идет вдоль ограды и пролезает в дыру, а уже закат, отблески на крыльях, а она поднимается вслед за мной по лесенке и входит в каморку. Она то сидит, то лежит там на камышах, я ведь собрал эти камыши в излучине Ааре, где всегда цапли вьют гнезда, она лежит там у меня и говорит мне: «Мак, расскажи что-нибудь, тогда мне будет не так одиноко», – говорит, уже почти темно там внутри, а нет даже свечки, пока еще сумерки, но быстро темнеет, и фрау Кастель – я слышу, как она что-то кричит. «Слышишь, Принцесса Бет», – говорю я, а фрау Кастель варила обед, теперь она зовет есть, варила суп и жарила глазунью со свиной колбасой, но Принцесса Бет совсем не хочет есть, только пить, только воды. «Ни слова обо мне, слышишь», – сказала она, и я ухожу, мне нужно пойти туда пообедать, и на кухне я смотрю на трещины в досках стола, не говорю ни слова, опять выхожу во двор и иду обратно к себе в каморку, убрал лесенку внутрь, прикрыл дверцу, она ведь не закрывается до конца, немного остается, а снаружи крылья, крылья птиц и машин, а она лежит, и я слышу в темноте ее хриплое дыхание на камыше, и она говорит: «Мак, с моим женихом… – и дышит хрипло, – подожди немного, сейчас все пройдет». Я жду и снова иду к двери, все машины во дворе уже темные, и только фрау Кастель во дворе, совсем маленькая и черная, зовет: «Мак!» – «Пожалуйста, успокойтесь, – говорю я, – не могу же я быть и там и здесь», я как раз здесь, потому что у нее такие пятна на лице, а она говорит: «Не надо никого, и фрау Кастель не надо, мне уже лучше, еще только немного боль в животе», – а я все пытаюсь закрыть дверь, она ведь не закрывается до конца, а она говорит мне: «Кажется, голос дяди Юли», – я прислушиваюсь, но я не слышу голоса господина Яхеба…
А она говорит мне: «Он его прогнал, он сказал ему – Бет уехала», – он ему сказал, а я стояла в спальне, позади кухни, за дверью, слышала его голос, там они все вместе на веранде перед залом, я старалась не дышать, слышу голос дяди Юли, слышу, как он говорит: «Уехала», – а мой жених: «Куда же?» – а дядя Юли снова: «Уехала», – а мой жених: «Как так?» – а дядя Юли снова громко: «К Люси Ферро, к своей тетке, она живет в Бернской Юре», – а мой жених спросил: «Когда же?» А дядя Юли опять: «Живет в районе Прунтрута». Каждое слово, – говорит она мне, – я слышала каждое слово и шаги моего жениха, когда он спускался с веранды по ступенькам и уходил, а дядя Юли сейчас же вернулся, поворачивает ключ, открывает дверь – его сандалии уже на пороге, – и говорит: «Ты будешь всегда здесь, можешь выходить готовить себе завтрак и ужин, и ночью, когда нет посетителей, а в обед я уж сам принесу суп, и если тебе что-нибудь понадобится, – говорит он мне, – то стукни…»
А я сижу на краю постели, а он смотрит на меня, потом на окно, а вечером принес доски, прибил их к рамам, крепко прибил, и только вверху отверстие шириной с ладонь, и опять идет к двери, говорит мне: «Бет, будешь здесь, пока все не кончится», – и говорит, и дышит, и все стоит в дверях, и вдруг говорит мне: «Нет», – и качает головой, и смотрит сюда, и говорит мне: «Спокойной ночи, Принцесса». Или вот ночью я ужинаю на кухне, а дядя Юли за столом все время только смотрит на меня, и иногда уже был двенадцатый час, – она говорит мне: «Понимаешь, Мак, понимаешь, семь месяцев в этой темной комнате, всю эту зиму, и уже в пять становилось темно, но я не такая дура, – говорит она мне и засмеялась, – не такая дура, Мак, я вынула три половицы кочергой, – она смеется, – под ними утоптанная земля, я выскребала ее сломанным кухонным ножом, по два часа каждую ночь, снова укладывала сверху доски, а землю я все время ссыпала в мешок, сшила мешок, большой такой, и клала его в платяной шкаф позади одежды, но туда все не вошло, а по две горстки из мешка я каждый день просеивала через воронку и спускала в водопровод, каждый день понемножку, начиная с ноября или с декабря каждый день, а дядя Юли приносил в обед суп, смотрел на окно, там все было в порядке, а в шкаф он не смотрел, да там ведь все равно темно, а доски я укладывала каждую ночь на место…
И вот однажды, – говорит она мне, – я ушла, поехала далеко, и в Монце я видела скачки и всех этих людей, Мак, целых сто тысяч, на трибунах, а на дорожке мотоциклы, такой шум, ужас, подошла совсем близко, все смотрела на них, боже мой, что за скорость, а дядя Юли на втором месте, на „нортоне“, он же для легкого веса немного тяжеловат, а Лузетти впереди всех, лицо забрызгано машинным маслом. Первый призер, и второй призер, и всюду развеваются флаги на солнце, и всюду музыка и цветы – венок победителям, и вдруг меня понесли вверх по этой широкой лестнице, кричали: „Принцесса!“, – белое платье вот до сих пор, с такими вот рукавами, но снизу уже поднимается Лузетти, останавливается передо мной, ему надо вручить призовой кубок, а я ничего не знаю, и дядя Юли поднимается по лестнице, останавливается передо мной, тоже хочет получить кубок, но у меня же нет кубков, а люди, стоят вокруг и кричат: „Принцесса! Кубки давай! Принцесса, ты забыла кубки, победители ждут!“ – а дядя Юли, он смотрит снизу: „Встань прямо, Бет, слышишь, ну давай встань же наконец прямо, где эти проклятые кубки“, – почему они кричат, я же вовсе не здесь, повторяю я все время, а они еще громче: и еще: „Победителям нужно вручить кубки, давай их сюда, нечего сказать, хороша принцесса!“ – и еще много всякого кричат на трибунах, вокруг такой шум, я все еще вверху, но вдруг вижу, как мой жених взбегает вверх по лестнице, говорит: „Бет, скорее, ну что ты стоишь, пойдем со мной!“ – и тащит меня по лестнице вниз, мимо дяди Юли и Лузетти. „Я купил дом, – говорит он, – купил уже дом на озере, нужно идти, идем, я уже все приготовил“, – мы ушли вместе, позади нас шум, музыка, все эти флаги, а мы уехали. Дом весь из бетона, и всюду занавеси, и терраса над озером. „Это наш дом, – говорит он мне, – но никому, слышишь, ни слова об этом, я все начертил и сфотографировал“, – а на террасе я могу утром немного потанцевать на солнце, и шелковую рубашку он мне тоже купил, а по озеру плывут парусники, и на них – швейцарские кресты» И вот я не знаю, опять она плачет в темноте, а может, она смеется, я не пойму, и дышит хрипло, и говорит: «Мак, птицы в небе над озером, птицы, не летучие мыши, а может, и летучие мыши, и еще птицы из стекла, не то лебеди, не то просто куропатки, все из стекла, но ведь они не разобьются, как ты думаешь, если они разобьются…» – И опять ничего не говорит. «Из стекла – я не понимаю этого, ничего такого никогда не видел», – говорю, и сижу там, и слышу ее дыхание, трудное дыхание, вдох и выдох, и камыш похрустывает в темноте, но она хватает меня за руку, впивается ногтями мне в руку все сильнее. «Перестань», – говорю я ей и чуть не плачу, но хрип проходит. «Сейчас пройдет, – говорит она, – выгляни-ка за дверь, может быть, мой жених уже вернулся, он придет за мной». Я выхожу, спускаюсь по лесенке, но дверь оставляю открытой, а на дворе уже ночь, и даже луна не светит, туманная ночь, и пыльные крыши машин, и облака на небе немножко светятся, но в окне у фрау Кастель уже нет света, нигде нет света в окнах, я прохожу вдоль пятого ряда, крылья – прислушиваюсь, – крылья в ночи, летучие мыши. «Куропатки из стекла», – сказала она мне, но они не из стекла, на них перья, и что это они никак не оставят в покое моих улиток, и там над заводскими воротами я вижу лампу, двор, пыльный воздух, а наверху господин Тамм в окне печного цеха, но никаких шагов не слышно в Райской Аллее, слышен только, как всегда, шум из воронки, – он снова стихает, и только крылья шуршат в воздухе, мимо меня, и нет ее жениха, он не идет и не идет, опять прохожу вдоль рядов, взбираюсь по лесенке, а Принцесса Бет, ее голос…
Я задумываюсь над тем, стоит ли мне теперь здороваться с моими старыми знакомыми. Я терпеть не могу эти разговоры: «Как поживаешь, дружище?» – «Спасибо». – «Как жена, детишки, так ты, значит, снова здесь» – терпеть не могу! Если это получается случайно – конечно, почему бы и не поговорить, скажем, минут десять. Не то чтобы я сторонился людей, боже упаси, и не то чтобы у меня были причины бояться встреч со здешними жителями, но зачем – всегда спрашивал я себя, – зачем, например, здороваться с этим Иммануэлем Купером, если я собираюсь отдыхать здесь не больше трех-четырех дней, вдали, так сказать, от людской сутолоки. Или зачем встречаться с рабочими, конечно, это мои друзья, Матис, Тамм, Кесслер, и как их там зовут: Шауфельбергер, Борн, Кати и Карл, фрау Кастель… Остается Ульрих, с которым меня связывает особенно близкая дружба, его я навещу при случае, толковый парень, всем взял, и как у него ловко все получается! Да здесь вдобавок и большая текучесть: пока я вчера ужинал у Коппы – а заглянул я к нему всего на несколько минут, – мне бросилось в глаза, сколько новых лиц тут появилось, особенно итальянцев, есть и испанцы; говорят, больше полумиллиона представителей этих южных рас находится сейчас в стране, а ведь наш народ насчитывает всего пять миллионов – не понимаю, о чем думает правительство, ведь это угроза чистоте крови наших детей и внуков.
Бросается в глаза и то, что вчера у Коппы было уже побольше народу, чем два дня назад. Видно, восстанавливается нормальный ритм жизни; во всяком случае, если так пойдет дальше, дня через три-четыре там будет, как раньше, каждый вечер битком набито. В прошлом году там не было ни одного свободного стула, ни одного места на скамье, ни в зале, ни в павильоне – клубы чада вырывались из открытых окон, и даже во дворе густой дым так и висел под фонарями в пыльном душном воздухе. И тут мы возвращаемся к извечным мизерским жалобам – везде один и тот же разговор: «Ах, эта пыль, ах, эта пыль!» Я всегда отвечал: «А почему вы с этим не боретесь?» Я проповедовал так месяцами, и я думаю, что могу со спокойной совестью открыто заявить: это движение возникло благодаря мне. Чем дело кончилось – я хочу сказать, что же было в конце концов достигнуто, – я до сих пор, к сожалению, не смог выяснить. Честно говоря, мне очень огорчительно видеть, что атмосфера здесь так мало изменилась, огорчительно дышать все тем же пыльным воздухом. Мало того, сегодня, когда меня так раздражал детский крик, доносившийся с моста, и назойливый запах рыбы, мне показалось, что в воздухе стало еще больше пыли, вот и сейчас – стоит мне подумать об этом, как у меня начинает першить в горле. «Тут нужны самые большие фильтровальные установки, – говорил я им всегда, – очень большие фильтры, а если старуха не хочет тратиться на это, надо объявить забастовку».
Они всякий раз смотрели на меня круглыми глазами. «А что тут такого? Что в этом такого ужасного? – говорил я. – Закон на вашей стороне, чего же вы ждете? Действуйте, наконец, и вот вам мой совет: поставьте во главе этого дела Шюля Ульриха. Он сумеет это пробить». Постепенно они начинали понимать, что к чему. Действительно, долго так продолжаться не может. Эта вечная цементная пыль рано или поздно прямо-таки удушит весь район. Не говорю уже о том, какой вред она наносит человеческому организму. Разве случайно, что в прошлом году, через три недели после приезда, у меня появилось нечто вроде скрытого коклюша, в горле все время царапало, и это жжение в глазах каждое утро – только потом я стал замечать, сколько людей, даже самых простых, здесь носят очки, и большинство – очки с дымчатыми стеклами. Интересно, что получилось из всей этой затеи. В ноябре, когда я уехал, события были в самом разгаре, и Шюль Ульрих со своими помощниками, следуя моим советам, был готов на крайние меры, Я расспрошу при случае об этом и о любопытной истории с Юли Яхебом. Вчера я вновь уловил обрывки разговора:
– Но как же это, – сказал вдруг кто-то не совсем трезвым голосом, – как же это? Подумай, ведь девчонке Ферро и двадцати не было, а Юлиан Яхеб…
– Не говорите мне о ней. Потаскушка, вот кто она такая. Из молодых, да ранняя.
– Не похоже это на Бет.
– Принцессой себя называла, надо же…
– Это Юлиан Яхеб придумал, самолично…
– Конечно, он ведь и этого фотощелкуна тогда прогнал. Я бы и сам так сделал. Я вовсе не хочу сказать…
– Эту дурость с Принцессой не она выдумала, это сам Юли. Я свидетель: мы сидели, как всегда, на веранде прошлым летом, кажется, в начале августа, вечер был жаркий, солнце хоть и низко стояло, а пекло будь здоров, и Юли…
– И этот бродяга там был, и Шюль, и Мак с автомобильного кладбища сидел на дальнем конце стола, и Шюль спрашивает его через всю веранду насчет улиток: что они делают целый день? «За ними, – говорит, – верно, нужен глаз да глаз, а то ведь при таких скоростях они и сбежать могут». Ну, а что касается скоростей, то тут уж Юли Яхеб собаку съел, – и Шюль смотрит на Юли и смеется: «Если я не ошибаюсь, ты ведь тоже был гонщиком, вроде этих улиток?»
Юли тоже смеется. Кивает.
«А ты слышал когда-нибудь о гонках в Монце? – спрашивает. – Сорок градусов в тени. Пятьдесят кругов. – Юли встал. Одернул спереди рубаху. Подтянул пояс. – Что ж, могу вам показать», – говорит и идет в дом.
«Юли, – кричит Шюль. – Эй, Юли!» Но он уже исчез за дверью пивного зала. Оттуда выходит девчонка Ферро, выносит несколько кружек пива – мы их заказывали, – и не успела она поставить пиво на наш стол, в дверях появляется Юлиан Яхеб. В руке у него серебряный кубок, он подходит ближе, ставит кубок на стол перед Шюлем. На кубке красивая гравировка: «Монца 1924, второе место».
«Было мне тогда ровно тридцать три года», – говорит Юли. И снова заводит свою старую песню насчет автотрека в Монце, какие высокие были скорости, уже тогда в среднем сто двадцать, два двойных полукольца и два прямых участка на полной скорости, и местность ровная, а все кольцо – шесть километров с четвертью, слыхали мы все это сто раз, но сейчас Юли вошел в раж.
«Лузетти был легче, – говорит он. – За три круга до финиша я вырвался вперед, и только Лузетти висел у меня на хвосте». – Юли спускается с крыльца, выводит из-под каштана мотоцикл Келлера, заводит мотор, подъезжает на мотоцикле к крыльцу, пускает мотор на холостой ход…
«В третьем круге, – говорит он, – на повороте педаль стала цеплять землю. – Он наклоняет мотоцикл. – Вот так, – говорит. – Из-за этого у моего „нортона“ снизилась маневренность, пришлось выправить, и смотрю – Лузетти уже рядом со мной. Дорога идет немного вверх, и тут до меня доходит, что я на несколько фунтов тяжелее, чем Лузетти. Он пригнул мотоцикл к самой земле и орет, сам себя подбадривает. Опережает меня метра на два, на три, и там, где участок опять выравнивается, пришлось уже мне ему в хвост пристроиться. Так мы прошли весь третий круг, проскочили мимо трибун, а потом Лузетти на подъеме перед поворотом делает вираж и отрывается от меня. И уже из виража выходит с преимуществом метров в пятнадцать». – Юли-то был слишком тяжел для «нортона», теперь Лузетти об этом догадался, и когда они в предпоследний раз мчались мимо трибун, итальянцы тысячами стояли на скамейках и орали. А когда за двенадцать секунд до этого они проезжали мимо ложи компании «Нортон», те вывесили красно-зеленый флаг, и теперь Юли знал, что в последнем полукольце ему нужно напрячь все силы.
«И, – говорит, – иду первый полукруг на скорости девяносто, перехожу во второй, но скорости не сбавляю, удерживаю девяносто, перехожу на девяносто пять и снова вхожу в хвост Лузетти, вишу у него на хвосте, и тут начинается подъем. Вот так я и шел дальше, – сказал Юли. Он смотрел на нас снизу. – Ну, скажу я вам, масло из его бака так брызгало, что я чуть не ослеп, но я висел у него на хвосте, и, как он ни гнал на виражах, теперь ему не удавалось выиграть даже три метра, я словно прилип к нему, и когда мы снова спустились на финишную прямую, я еще раз сделал легкий поворот влево и вышел к финишу, отстав от него на полкорпуса. С этим же временем, – сказал он, – я пришел вторым».
«Одним словом, – кричит Шюль, – если учесть, что ты весил больше, то ты оказался лучшим гонщиком, – и он толкает нас ногой под столом. – И потом начинается чествование победителей, и эта благородная принцесса из Монцы вручает тебе кубок», – и Шюль опять поворачивается к нам.
«Теперь пойдет потеха», – говорит нам Келлер, мы все это давно знали. Только один фотограф не смеется, сидит со своим зеленым козырьком на лбу и смотрит на Юлиана Яхеба.
А тот уже ничего не слышит. Выключает мотор и подталкивает мотоцикл Келлера к столбу веранды.
«Бет, – зовет он. Она стояла позади, возле Мака с кладбища, а он говорит ей: – Ну-ка, подойди сюда!» – Она вышла вперед в своем сером рабочем халате и остановилась возле столба, на солнце. И он снова говорит мне:
«Лузетти и я вернулись, мы подошли к трибунам. Тут подъехали последние гонщики, а распорядитель гонок и его помощники окружили Лузетти, и меня они тоже взяли с собой и подвели к почетной трибуне. „Принцесса“, – повторяет кто-то возле меня, фамилию ее я не разобрал, а тот показывает наверх, и правда, она стоит там на лестнице. Все вокруг повскакивали с мест, кричат, аплодируют, хлопают нас по плечу. С нас обоих, конечно, пот градом, рожи в машинном масле, а на флагштоке взвился итальянский флаг, и швейцарский крест тоже подняли». – Он говорит Бет:
«Ну-ка, встань прямо!» – а нам говорит:
«На ней было белое платье», – а Шюль громко хохочет, чуть не падает со смеху.
«Юли, – кричит он, – какой же ты болван!» – И мы тоже помираем со смеху, только Юли Яхеб…
Он, видно, вообще ничего не слышал. Лицо все потное, а сам свое:
«Ну и руки у нее были – длинные, белые, и с такими кольцами, вы никогда таких не видели, клянусь богом», – и мы смотрим – Бет, она от жары порозовела, держит в руке пустую бутылку из-под пива, а Юли свое:
«Лузетти и я стоим перед ней. Играют итальянский гимн, Лузетти стоит ступенькой выше, вот так, – Юли поднялся, сделал шаг по направлению к Бет. – Хотите верьте, хотите нет, но у меня коленки дрожали. Она говорит с Лузетти по-итальянски, вручает ему первый кубок, а когда подошла моя очередь, я уже ничего не слышал, а видел только лицо Принцессы».
Он поднимается выше по ступеням. Стоит перед Бет и говорит:
«Встань прямо, ну!» – но не смотрит на нее, говорит с нами, а девчонка Ферро заливается краской, и мы видим, как бутылка из-под пива дрожит у нее в руке. Шюль смеется и кричит: «Юли, тебе явилась святая богородица!»
Все ухмыляются, только Бет стоит серьезная. Она поворачивается, быстро идет к двери пивного зала, но Шюль уже вскочил с места, и мы тоже встаем, а Шюль схватил ее за руку, и хлопает ее по плечу, все смеются, кричат: «Принцесса!», а Юли начинает ругаться на чем свет стоит, он вдруг оказывается среди нас и кричит:
«Убирайтесь прочь!» – но мы и не думаем, нам еще раз хочется посмотреть на кубок принцессы.
Я случайно взглянул на фотографа… Хотелось бы мне увидеть этот снимок. Он тоже смеялся, и поднял свой аппарат, и щелкает, а потом положил деньги на стол и пошел, и не стал ждать, что будет дальше… Хотел бы я получить этот снимок…
Мы стоим вокруг Яхеба, и все говорят наперебой.
А он спустился не спеша с крыльца, прошел мимо каштана и ушел. Все успокоились как-то сразу, Юли еще что-то ворчал про себя, потом и он ушел вместе с кубком. Вот так все и было. Он сам прозвал ее «Принцесса», да, точно, он сам, и мы, конечно, иногда тоже называли ее Принцессой, так, шутки ради.
Уже несколько минут в зале за этими голосами слышался какой-то шум, и теперь я увидел через окно, как из-за стола напротив площадки для игры в боччу, встал какой-то человек без шапки и громко сказал:
– Да идите вы с вашим комитетом! Плевать я на него хотел!
– Кричи громче, болван, – сказал кто-то в наступившей тишине, а парень без шапки продолжал:
– Плевал я на комитет! Кто в вашем комитете? Шюль был перед забастовкой точно таким же, как любой из нас. Идиоты вы! – а когда кто-то встал из-за стола и начал его урезонивать, он заорал еще громче:
– Что, лучше вам стало? Идиоты! Поверили им, черт бы вас драл! – его голос сорвался; в прокуренном, странно притихшем зале слышно было, как шумит вентилятор. Коппа встал.
– Брось ты это, – сказал он. – Слышишь, брось.
В моем заведении…
– Вы кивали, бодро рассуждали о пикетировании, ставили свои подписи на листе, но вы понятия не имели о том, что эдак вы только играете на руку предателям! – Он, конечно, выпил. Волосы упали ему на лоб, смотрел он куда-то вдаль, поверх полупустых столов. – Они давно в руках у хозяев, а вы – в руках у господ Шюля Ульриха, Келлера и иже с ними. Идиоты вы – вот кто, двойная продукция, двойная проституция… – он шатался, пытаясь отбиться от трех человек, которые теснили его к дверям, – двойная продукция за то же время, такой теперь лозунг, восемь часов сверхурочных вдобавок к двадцати четырем, крепко, а? К дьяволу! И жалованье тоже ни черта не выросло, ну а как насчет пыли?