355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Отто Вальтер » Немой. Фотограф Турель » Текст книги (страница 18)
Немой. Фотограф Турель
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:57

Текст книги "Немой. Фотограф Турель"


Автор книги: Отто Вальтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

– Но их не это интересовало. По крайней мере, у нас они сразу спросили: «Когда вы видели Элизабет Ферро?» – «Когда?» – говорю. – Три-четыре раза она к нам спускалась в тот день, первый раз – утром, часов в одиннадцать, сперва постояла немного у дамбы, глядя в пространство, а я думаю, да что же это с ней? А в два она снова прошла мимо, я поднимаю жалюзи и смотрю на нее, а она то остановится, то снова зашагает, а я думаю, господи, вот грязнуха, и в чем бы тут дело, а она стоит у забора внизу, а часа в четыре я пошла за покупками, подхожу к товарной станции, а она сидит там на насыпи в тени и глазеет на меня и вдруг говорит: «Вы знаете, мой жених сегодня возвращается, – вы не видели моего жениха?»

Короче говоря, кругом болтовня. Но, в сущности, мне-то какое дело? Вот только интересно, что Шюль Ульрих, кажется, за это время сделал карьеру. С Шюлем я познакомился здесь чуть ли не сразу, как приехал, у Коппы. Он был чем-то вроде начальника печного цеха на заводе – цеха вращающихся печей, как он мне сказал, и я решил, что у него-то и стоит спросить, как избавиться от пыли на Триполисштрассе. Я рассказал ему, какие испытываю затруднения, сказал, что здесь невозможно получить чистый фотоснимок, протянул ему тут же несколько фотографий Триполисштрассе, на которых было видно, как сильно затемняет завеса пыли отдельные детали – пешеходов, уличные фонари, велосипедистов, витрины на заднем плане. В особенности отчетливо пыль была видна на увеличенных снимках – как серая вуаль.

– Конечно, – сказал он. – Сейчас я вам объясню: еще наверху, в каменоломне, крупные куски известняка и мергеля измельчают, обрабатывают в дробилке; это наше сырье, ясно?

Оно подвозится вагонетками по канатной дороге, попадает в воронки, потом – в шаровые мельницы. Там все это перемалывается. При этом, конечно, из барабанов летит пыль, цех внизу полон пыли, сырьевой муки, как он ее назвал, и при всяком движении воздуха сквозь крышу выталкиваются фонтаны пыли. Из бункеров в воздух тоже все время проникает немного пыли, и еще у них есть на фабрике эти проклятые шахтные печи, – это он их назвал проклятыми – и от них тоже масса каменной пыли, перемешанной с угольной.

– То, что летает в воздухе или лежит здесь, на подоконнике, – он провел мизинцем по подоконнику и показал его мне, палец был белый, точно в муке, – это смесь из всего понемножку, с добавлением пепла. Во вращающейся печи как-никак тысяча четыреста пятьдесят градусов Цельсия, что угодно превратится в пепел при такой температуре. Пепел поднимается по трубам и охлаждается, а потом выпадает вместе с дождем. Конечно, это можно изменить. И должно изменить! Но что вы хотите, фильтровальные установки стоят денег, а старуха…

Он посмотрел на меня через стол. Его глаза были в тени, но я чувствовал, как он ощупывает меня взглядом.

– Вы работаете на нее, верно? – спросил он вдруг.

Я не имел с этой фрау Стефанией ничего общего, но я знаю – уже тогда раздавались голоса, утверждавшие, что я, так сказать, состою на службе у старухи. Чудовищное искажение фактов. Правда, однажды, в самом начале, она попросила меня сделать несколько снимков завода. И я их сделал. И больше ничего. Мог ли я отказаться от этого заказа? Она была владелицей завода, да и сейчас, по-видимому, осталась ею, и она хотела иметь несколько его снимков. И я их тогда сделал. И на этом все кончилось. Так я ему и сказал. Некоторое время он продолжал смотреть на меня через стол, потом спросил:

– Почему вы здесь?

Возможно, я пожал плечами и, наверное, объяснил, что я бросил работу в Фарисе, чтобы раньше времени не погрузиться в спячку. Он не понял. Двенадцать лет на одном месте, продолжал я, в моем возрасте…

Он настаивал:

– Но почему вы приехали именно сюда?

– Я вырос в Мизере, – сказал я. – Я приехал сюда, чтобы оглядеться. Посмотреть, по-прежнему ли течет Ааре, и на месте ли виадук, и мост, и старый карьер, и завод на Триполисштрассе. Немного отдохнуть. И потом, видите ли, фотографы любопытны. Они всегда в поиске, ищут снимков с изюминкой, понимаете?

– Стало быть, вот чем вы интересуетесь, – сказал он. – Той крохотной изюминкой, что есть у нас здесь, на Триполисштрассе и на заводе?

Насколько я помню, я тогда действительно работал над серией снимков завода – вид с запада, вид с севера, вид с востока: я делал все новые и новые попытки запечатлеть на пленке и само здание, и одновременно то странное чувство, которое охватывает человека при виде завода – что-то вроде смеси восторга, гордости и страха; все новые и новые попытки опустить в проявитель снимок целого. С запада, если смотреть с крыши одного из сараев, видны были на переднем плане склады, наклонные плоскости для въездов вагонов-цистерн, на которых пронзительно по серому было написано «16,5 тонны», пожарные лестницы; слева – высокий цементный бункер и белые трубы разливочной установки, въездные ворота из ржавого железа, узкий проход между наружной стеной и тридцатиметровой стеной производственных цехов; справа напротив ворот – административный корпус, выходящий фасадом во двор, единственное во всем комплексе здание с черепичной крышей, прямо-таки веселенькое по сравнению со всем остальным, даже похожее на жилой дом. Над стеной производственных цехов, или, вернее, позади нее, три едва различимые, прилепившиеся друг к другу круглые бункера, еще выше – деревянная воронка, правее – две трубы, над ними – белое, а в солнечные дни желтовато-белое облако дыма в небе. По нему можно определять направление и силу ветра, а когда грозовой ветер прибивает его к земле, видно, как плывут вдали вагонетки подвесной дороги. Все это можно было увидеть с запада, но отсюда не виден был второй двор перед фабричной столовой, дробильная установка, горы угля (они были видны с северной стороны), не были видны ни исполинские клинкерные весы, ни трехсотметровый штабель строительных материалов, предназначенных на продажу, ни поливочная установка, ни косой башенный копер, ни сырьевой бункер на восточной стороне, за высоким проволочным забором.

На фотоснимках завода чего-то не хватало. Жесткие глубокие тени на серых бетонных плоскостях, конечно, получались, на увеличенных снимках получалось даже грубое зерно штукатурки на стенах, и швы опор позади, и всегда немного туманный пыльный воздух. Но чего-то все же не хватало, все сразу становилось как будто мельче, чем в действительности, и мрачное величие, фантастическая запутанность всего невероятного строения представала как бы в игрушечном виде. Помню, однажды – дело было к вечеру – фрау Кастель спустилась ко мне. Дверь в ателье была открыта, и я как раз поставил на стол, прислонив к стене, по меньшей мере шесть снимков завода, сделанных с разной диафрагмой и с разным увеличением: я стоял на контрольном расстоянии и рассматривал фотографии; и вдруг на стену упала тень. Голос фрау Кастель, задыхаясь, произнес: «Мак!», а потом она появилась в дверях.

– Его здесь нет? – спросила она. – Прошлась по комнате, огляделась, подошла к столу. Маленькая, костлявая особа лет шестидесяти пяти со странно медлительными движениями. Стоя ко мне спиной, она изучала снимки. Ее седые волосы были стянуты на затылке в жидкий узелок; в нем торчала длинная железная шпилька. Чтобы нарушить молчание, я шутливо спросил:

– Что, фрау Кастель, не хотите ли какой-нибудь из них наклеить в ваш альбом? – и я указал на снимки.

Она повернула голову. Глаза у нее были воспаленные. Усталые, маленькие глазки на стародевичьем лице.

– Нет, – сказала она, покачав головой. – Они мне не нравятся. – Она стала рассматривать фотографии на стенах, шепча – Лодочный сарай. Трубы. А это никак девчонка Ферро. Колесо. Мост через Ааре. – Она переводила глаза со снимка на снимок и один за другим называла их – трубы, каменоломня, Триполисштрассе, бетонная стена, Принцесса, – здесь я должен прибавить, что как-то я экспромтом сделал несколько фотографий, когда был в пивной у Юлиана Яхеба, и так как силуэт этой Бет Ферро получился относительно удачно, я увеличил его и повесил на стену как пример снимка скрытой камерой, вот и все, – она рассматривала их, как будто была здесь одна, опять покачала головой, сказала: – Этого я бы у себя не повесила. Нет, – сказала она, – это – нет. И все остальное тоже нет. Хоть бы раз сфотографировал цветок герани, или лес, так нет, – она посмотрела на меня с сожалением, почти с состраданием, и наконец сказала: – Ну, тогда до свидания.

Я подождал, пока она уйдет, а потом снова принялся за работу. Меня-то беспокоило не то, что у меня отсутствовали снимки леса и цветочков. Конечно, и снимков заводов и улиц типа Триполисштрассе на свете существует предостаточно, – так думал я тогда, но никто еще не раскрыл средствами фотографии эту совершенно определенную комбинацию запустения и прогресса, – благосостояния и почти незримой цементной пыли, – которая интересовала меня, и, продолжая рассматривать свою серию из шести снимков, я решил, что надо сфотографировать завод с южной стороны. Может быть, все-таки удастся получить картину завода в целом.

Я знал, что снять завод с юга можно, только находясь на личном участке фрау Стефании. Там – то есть если смотреть с Триполисштрассе, позади завода – начинается небольшая возвышенность, наверху она переходит в лесистый холм, под которым, дальше к востоку, находится старый карьер. В самом начале подъема территория завода ограничена стеной; за стеной начинается сад старой фрау Стефании. Я повесил фотоаппарат через плечо. Освещение с южной стороны меня устраивало – было примерно полшестого. Я вышел из ателье.

До тех пор я мало слышал о фрау Стефании. Я знал только, что на Триполисштрассе ненавидели алчную старую заводчицу, и незадолго до того Иммануэль Купер рассказал мне одну примечательную историю. Сейчас я уже не помню, как у нас зашел об этом разговор, возможно, я просто спросил его о ней. Помню только, что он сидел на садовой ограде перед своим домом, откуда он, когда им овладевал словесный понос, выкрикивал – а часто шептал – свои библейские изречения; его ноги в грязных черных сапогах свисали со стены: он посмотрел на меня и сказал:

– Несчастная грешница. Даже умереть и то не может!

– Сколько же ей лет? – спросил я.

Но он вернулся к своим библейским выкрикам.

Потом успокоился, посмотрел на меня.

– Сколько ей? Девяносто, сто десять, кто ее знает! Она здесь старше всех.

Смешной, длинный тощий старик; сгорбившись на стене, он был похож на какую-то хищную птицу с подбитым крылом.

– Однажды я видел ее, – сказал он по-прежнему спокойно, – когда мне лет десять было, а может двенадцать. Мы допоздна купались у излучины Ааре, позади Хебронбука. Идем домой по берегу. И сразу же, как свернули на мост, увидели ее. Она шла нам навстречу с Триполисштрассе, солнце было прямо у нее за спиной. Черная женская фигура, мы останавливаемся и смотрим, а она приближается к нам по мосту и несет детскую люльку. Розовую плетеную люльку с занавесочками, они слегка развеваются у ее плеч. Мы остановились у перил, и кто-то говорит: это же фрау Стефания, и тогда я увидел людей на Триполисштрассе, все они стояли и смотрели ей вслед. Она дошла до середины моста. Она была не пьяная. В длинном платье, статная женщина с блестящими черепаховыми гребешками в высокой прическе. Она несла люльку и смотрела на нас, но мы знали – она нас не видит и существует для нее только то, что она несет, существует для нее только ненависть, или унижение, или, как я предполагаю теперь, мужчина, и потом она останавливается и бросает эту люльку через перила – размахивается и швыряет люльку через перила моста. Розовое барахло медленно опускается на воду – занавесочки, сама люлька, и все то, что она туда напихала, курточки и штанишки, и крошечные чулки, их уносит вода, а мы перегнулись через перила и смотрим, как они уплывают, и вдруг фрау Стефания обращается к нам:

– Уходите. Слышите? Если это все, что вы умеете… – и она еще сказала что-то насчет «делать детей», а вы, дескать, даже и этого еще не умеете. «Слышите, уходите отсюда!» – Мы почти ничего не поняли и молча смотрели ей вслед, а она пошла дальше, у самых перил; теперь она шла медленно, но она была не пьяная. Нет, не пьяная. И вдруг я понял – она грешница, вот такие бывают грешницы, а между тем слово божье было обращено и к ней, и когда я вечером рассказал матери про фрау Стефанию, она троекратно перекрестилась и помочила мне губы святой водой, но истинно говорю вам, господин Турель, ищите же прежде царства божия, просите… так говорит господь… – и он снова понес свою библейскую ахинею.

Произнеся шепотом последние слова, он слез со стены. Я знал – теперь он завелся, мне это было не впервой, на его лице снова уже появилось это странное напряжение.

– Истинно! – громко сказал он мне вслед, когда я уже пересекал Триполисштрассе, направляясь к воротам: – Истинно!

Что еще он кричал у меня за спиной, я не расслышал, потому что расстояние между нами быстро увеличивалось.

На пути к моему снимку с юга я сначала пересек двор. Меня здесь знали, никто меня не задержал. Двое кладовщиков перед большим цехом едва взглянули в мою сторону, старый Борн поздоровался со мной через открытую дверь ремонтной мастерской, и когда я, как всегда с фотоаппаратом через плечо, свернул влево перед крыльцом административного корпуса, в окно мне улыбнулись из-за своих арифмометров две девушки. Я прошел между административным корпусом и бетонной стеной производственного цеха, вышел на стоянку, – длинные ряды мотоциклов, два малолитражных автомобиля, веломотоциклы, – дошел до стены и, опять свернув налево, оказался возле огромного резервуара. Железная лестница вела наверх.

Теперь я находился в частных владениях фрау Стефании. Ухоженный огород: грядки лука, помидоры, салат латук и так далее, вверх по склону почти до самого дома. Наверху – большой двухэтажный дом, перед ним крытая терраса, к которой с обеих сторон ведут лестницы. Роскошные вьющиеся глицинии в деревянных кадках скрывают окна. Никого не видно. Я медленно пошел вверх по тропинке между грядками. Пахло луком, горячей, только что политой землей. Солнце стояло на юго-западе, и, когда я добрался до посыпанной гравием площадки перед террасой и обернулся, передо мной и подо мной была вся территория завода; окутанное пылью огромное здание, пристройки с плоскими крышами, складские помещения, а на переднем плане – большой резервуар. Освещение было подходящее. Охотничий азарт подгонял меня, я поставил на землю сумку, вытащил штатив и аппарат; при помощи экспонометра определил освещенность, привинтил широкоугольный объектив, и через две минуты цементный завод от складов слева до весов на самом правом краю был у меня в объективе. То, что я увидел, привело меня в восхищение. Как раз та картина, которая была мне нужна: не только весь завод в целом, но и то фантастическое, что было присуще этому зданию и его территории, его жутковатая и величественная атмосфера, и даже дрожание зноя наконец-то ощущалось в объективе. То и дело отирая пот с лица, я еще раз проверил выдержку, диафрагму, счетчик кадров, светофильтр и тогда щелкнул. Я сделал серию снимков – семь подряд, – потом передвинул аппарат сантиметров на двадцать вправо и решил, что остаток пленки потрачу через четверть часа, когда солнце еще ниже склонится к закату.

Потом ходили слухи, что кто-то на заводе якобы наблюдал, как Бошунг – это садовник, и дворник, и слуга, дворецкий, и, если угодно, телохранитель фрау Стефании – спустился по лестнице у меня за спиной, пока я еще работал у штатива, и велел мне идти за ним. А потом я якобы появился наверху, на террасе. А там стояла фрау Стефания и ждала меня. И она горячо заговорила, и сам Бошунг на следующий день якобы рассказывал, будто там, на террасе, я поступил к ней на службу. И будто она дала мне задание делать для нее по всему заводу что-то вроде контрольных снимков, и якобы я за хорошую плату согласился. Эти россказни мне известны. Они столь же бессмысленны, сколь и злонамеренны. Вполне возможно, что эта женщина, которая теперь уже была не в состоянии ежедневно совершать обход предприятия, пыталась получить информацию об изменениях, происшедших на нем за месяц, о новой аппаратуре, о запасах угля, о состоянии машин и мало ли о чем еще. Как говорят, она два раза в неделю на основании ежедневных докладов своего управляющего составляла промежуточный баланс. В ее гостиной, погребенной под пылью, скапливавшейся десятилетиями, в гостиной, которая, как рассказывали на Триполисштрассе, служит ей рабочим кабинетом, будто бы стоят метровые штабеля ее деловых бумаг, а в двух огромных ящиках серванта хранятся толстые пачки документов о наследовании, банковских книг, чековых книжек, торговых договоров и ипотек. Все это она оберегает с величайшей тщательностью и уже много лет заставляет своего слугу Бошунга по ночам спать на раскладушке рядом с этими ящиками. Так что легко можно себе представить, что она могла задумать нечто вроде фотошпионажа. Но я? Как мог я дойти до того, чтобы согласиться на такое предложение и стать своего рода коллаборационистом? Разве я из таких? Разве я похож на шпиона? Все эти взрывники и истопники, экскаваторщики, кочегары, механики и укладчики, Матис, Тамм, Борн, все они всегда были моими друзьями, я был на их стороне, я пытался помочь им в их борьбе за чистый воздух, и в первую очередь я всегда предлагал мою помощь Шюлю Ульриху. Все эти люди доверяли мне, так неужели же я вдруг стану заодно с владелицей завода? Какое извращение фактов! Через Бошунга она попросила меня сделать два-три снимка завода. Самого здания. И их я сделал. Вот и все. Я никогда в жизни не был у нее на террасе. Я и не видел-то толком эту фрау Стефанию и ни разу с ней не разговаривал.

Не кипятись, говаривал Альберт. Легко сказать! Он никогда не был жертвой предательства, да и, кроме того, у него никогда не было такой безупречной репутации. Но я хотел рассказать про Шюля Ульриха. Я познакомился с ним почти сразу после приезда, у Коппы. Может быть, я об этом уже рассказывал. Во всяком случае, в тот августовский вечер, когда мне удался мой лучший снимок с тех пор, как я занимаюсь фотографией, снимок завода с южной стороны, я вспомнил о нем. Только я собрался уложить мои фотопринадлежности, как на заводе раздался гудок. Конец рабочего дня. Шесть часов. Через три минуты внизу, во дворе, зашумели моторы. Около сотни мотоциклов и мотороллеров тронулись с места. Это была дикая музыка, то нарастающая, то снова спадающая, и она натолкнула меня на мысль сходить в гости к Шюлю. Он ведь сам приглашал меня тогда у Коппы, и тогда он так и не ответил мне на мой вопрос насчет пыли, вот я и решил к нему сходить.

Но до этого, если уж выкладывать все до конца, у меня было назначено свидание с одной моей знакомой; мы договорились – правда, не очень определенно – встретиться в начале седьмого на берегу, там, где тропинка уходит в заросли. Я покинул владения фрау Стефании. А к Шюлю, как я полагал, можно зайти и после свидания, часов в десять.

Дверь была открыта. Время от времени в нее влетала оса, кружила над пустыми столиками, ударялась об оконное стекло и падала. Бет не шевелилась. Перед ней лежал на столе кухонный нож, а рядом сетка с салатом; на угловой скамье стояла жестяная миска, куда она положила первые почищенные пучки салата. Она едва замечала, когда Ара вставала и трусила на своих тяжелых лапах по пивному залу. Ара всегда опаздывала, осы успевали улететь, и Ара подбиралась, готовясь к прыжку, а потом шла обратно. Она тяжело дышала. Пахло горячей смолой, немножко – цементной пылью, пролитым пивом. Дядя Юли еще спал. Дверь на веранду была открыта. Время от времени с цементного завода доносился приглушенный грохот. Он напоминал шум скорого поезда, когда тот проезжает по туннелю за домом. Но был это всего лишь известняк, который беспрестанно подвозили из каменоломни вагонетки подвесной дороги: они проезжали над гигантской деревянной воронкой, останавливались над ней в воздухе, сбрасывали свой груз, потом отправлялись в следующий рейс. В холодную погоду было слышно, как гудят под кабелем шкивы. Но сейчас ничего не слышно, кроме отдаленного грохота, сушь стояла уже больше месяца, и белесая цементная пыль покрыла все кругом, всю равнину между Триполисштрассе, железнодорожной насыпью, Хебронбуком и Ааре, и высокие каштаны на том берегу Ааре, и заброшенную распределительную башню карьера – желтовато-белую в солнечном свете, процеженном сквозь дым труб. Из города должен бы уже донестись бой часов. Но, наверное, пяти еще нет. А может, бой часов просто не долетел от Триполисштрассе досюда, зной поглотил его.

Бет сидела наискось от двери на веранду. «Я кивнула», – снова вспомнилось ей, ей вообще целую ночь и целый день вспоминалось все это; она кивнула, и теперь надо идти, тут уж никуда не денешься; вспомнилось, как мужчина с солнечным козырьком ждал, пока дядя Юли уйдет. А тогда он сказал: «Завтра». Он посмотрел на нее, засмеялся и сказал вполголоса: «Завтра, как на заводе закончится работа. На берегу, на тропинке, что ведет к старому карьеру. Ясно?»

Она не смотрела на него, но все-таки кивнула: «Да». И с тех пор лицо у нее горело, и в животе покалывало, она ощущала это и позднее, когда пришли Шюль и Матис с остальными, и еще позже, под нарастающий шум мотоциклов, и тогда, когда шум растаял в теплой августовской ночи.

Наверное, пяти все еще нет. Дядя Юли спит. Не позднее половины шестого заскрипят пружины дивана, послышатся тяжелые шаги, и он войдет; лицо у него будет красное и помятое со сна. Он дойдет до середины пивного зала, проведет рукой по глазам, чтобы стереть сон или зной, свернет к стойке и остановится перед календарем, но не посмотрит, какое на нем число, и она поймет – он украдкой поглядывает на фотографии. Изображение больших гонок в Монце в 1923 году: он тогда пришел вторым в легкой категории. Или изображение гонок в Люттихе; Люттих – ровное место и находится, как он говорит, в Бельгии, и дядя Юли сразу же, как взяли старт, вырвался вперед и держался восемь кругов; в 1924 году в Люттихе, при сильном западном ветре и по самой трудной трассе, какая только бывает, он оторвался от остальных, он обошел и англичан, и Лузетти, и Фердинанда Гейера (Германия), и только из-за поломки передачи на восьмом кругу он не получил Большого приза наций. Юлиан Яхеб на «нортоне», после Люттиха на всех мотогонках от Голландии до Монцы известный как «тяжеловес Юли». Он не улыбался, рассказывая об этом, у него только всегда появлялся блеск в глазах, под конец он направлялся к стойке и наливал себе стакан штайнхегера, и было ясно, что сейчас пойдет история про принцессу.

– Ну как тут? – спрашивает дядя Юли. – Почта была?

Когда открылась задняя дверь, Бет не оглянулась. Она взяла нож и снова начала чистить салат. Пока еще все было в порядке. Дядя Юли еще не знал, что она прислушивается, не знал, что, когда зашумят мотоциклы, тот человек будет ждать ее на берегу. Сейчас уже, наверное, больше полшестого. Дядя Юли отошел от календаря, подошел к двери на веранду, на его сандалии падало солнце; да, сегодня была почта. Она подала ему письмо. Он спрятал его.

Ара встала. Она прошла мимо дяди Юли и вышла. Ее лапы простучали по деревянному настилу веранды; а теперь она, наверное, остановилась. Бет не могла ее видеть, и даже фигура дяди Юли на фоне мерцающего света казалась всего лишь тенью. Только бы ему не пришло в голову сходить прогуляться с Арой в сторону карьера. Ее бросило в жар. А что, если он правда пойдет туда с Арой – и вдруг ей захотелось, чтобы так и случилось, и она попыталась на секунду представить себе: она стоит там с этим чужим человеком, у самой воды, в зыбучем песке, она кладет руку ему на плечо и чувствует запах его кожи, а дядя Юли с Арой пробирается сквозь заросли. Подходит к ней. Пока еще молчит. Они словно застыли на месте. Его лицо. Лицо дяди Юли, рассерженное лицо семидесятилетнего старика. Он смотрит на нее, подходит ближе, неумолимо, и как только она могла кивнуть вчера? Она не знает, что сделает дядя Юли, но произойдет что-то страшное, она это чувствует. Чувствует и тягучую боль, боль от страха. Случится что-то страшное, но все-таки она пойдет. Сегодня. Через час. Вот – теперь.

Она тщательно очистила пучок салата, положила его в миску, взялась за другой. Увядшие, потемневшие листья на столе пряно пахли зеленью. Дядя Юли все еще стоял в дверном проеме. Появилась Ара, она заглянула в комнату, потом подошла ближе, остановилась рядом с Бет, в ее печальных карих глазах отражалась тень дяди Юли. Нет: теперь уже белый, пустой четырехугольник дверного проема. Наверное, первые машины сейчас уже выехали на дорогу, а может быть, они уже едут домой через мост, мимо карьера. Оса кружилась над стойкой, с гудением ползла по потолку. Ара вдруг снова пришла в возбуждение, повернулась к окну, посмотрела по сторонам, подобралась, приготовившись к прыжку, но Бет увидела, что она не знает, где оса. Оса, наверное, притаилась где-то между стаканами – и вот она, возмущенно жужжа, вылетает на волю.

Бет быстро встала, подошла к двери, выглянула. Свет ослепил ее, зной словно бы губкой провел по лицу. Дяди Юли на веранде не было. Наверное, он пошел к бензоколонке. Она подошла к окну, открыла его и тут же услыхала далекий шум моторов. На цементном заводе закончилась работа.

Она стояла довольно долго. Перед ней в узком просвете между приоткрытыми ставнями – мерцающий кусок беловатой Мезозойской равнины, а дальше – раскопанный край карьера, который блестит на солнце от полегшей сухой травы, а за ним – верхняя часть распределительной башни над высокими каштанами. Шум моторов то нарастал до треска и грома, то снова замирал в знойном воздухе, опять прорезался нестройным бормотаньем и переходил в четкие ритмы, а Бет все стояла, прислушиваясь к этой музыке, потом отвернулась, вышла на середину длинного пивного зала, опять повернулась к двери, прислушалась, выставила вперед ногу, снова повернулась, покружилась, – и стойка, и Ара, и черная задняя стена, и дверь на веранду промелькнули перед ее полузакрытыми глазами, – и теперь уже, прислушиваясь к своим собственным танцующим шагам, не в силах думать ни о чем, на секунду отдалась чувству танца, и только ощущала, как из этих ее неуклюжих танцевальных па рождается отвага – отвага, и свобода, и уверенность, что она есть,она сама, Бет Ферро, девятнадцати лет от роду, круглолицая и веснушчатая, и она сейчас пойдет туда, и даже дядя Юли не в состоянии этому помешать.

Она направилась за стойку, в кухню, и дальше, в свою затемненную спальню. Смеялась, снимая голубовато-серый рабочий халат. Тихо смеясь, сняла с вешалки желтое платье с короткими рукавами и длинным рядом пуговиц, надела его и все время смеялась про себя, потому что теперь ей стало вдруг очень весело одной, в темноте; переодевшись, она вернулась, прошла мимо Ары и вышла на веранду. Веранда тянулась по всему фасаду дома. Это был дощатый помост, со стороны насыпи защищенный досками же, а со стороны Мезозойской равнины – ржавой железной рамой со вставленными в нее матовыми стеклами. Все это дядя Юли сделал сам, а над лестницей он написал красной анилиновой краской: «Веранда»; но добрая половина матовых стекол давно выпала, и поэтому, как только Бет вышла из двери на солнце, она сразу увидела, что дяди Юли поблизости нет; наверно, он все еще у бензоколонки, или в пивном погребе, или в сарае. Она спустилась по двум ступенькам с веранды, зашагала через подъездную площадку, а потом дальше, по узкой пыльной тропинке через равнину. Она не оглядывалась и тут же снова забыла о том, что в деревянном заборе у бензоколонки, в сером, иссушенном солнцем дощатом заборе есть дырка, в которую ее может увидеть дядя Юли. Нет, теперь она продолжала свой путь довольно быстро, все кругом было бело, все мерцало, глаза никак не могли привыкнуть к яркому свету. Постепенно тропка потерялась в сухой траве. Дальше вели только старые, заскорузлые колеи от автомобильных шин.

Этот длинноносый тип в Хальбахе напомнил мне радиатор старого «пежо» с мизерского автомобильного кладбища. Я, надо сказать, ввалился в трактир со своим багажом здорово вымотанный; к счастью, у них оказалась свободная комната, и почему бы в конце концов мне было не позволить себе пару телячьих отбивных с яйцом и бутылку «бордо» после этой автомобильной катастрофы! Когда я часов в восемь спустился в ресторан, там еще никого не было; я только что помылся, и должен же я был восстановить свои силы! Пока я в углу был занят едой, низкая комната начала постепенно заполняться – рабочими с лесопилки, как объяснил мне потом толстяк, севший напротив; наверное, тут были и окрестные крестьяне, а за столиком у двери ужинали двое шоферов: ну, а потом еще заявился и этот костлявый парень не ниже меня ростом, с огромным носом, который напомнил мне радиатор Макова старого «пежо»; он подсел к шоферам и стал на меня пялиться. Я позволил себе выпить кофе с водкой, и меня еще и сейчас зло берет при воспоминании о том, как этот толстяк сделал вид, что не слышит, когда я его пригласил распить со мною вторую бутылку «бордо». Я сказал, что мне сегодня здорово повезло, так что он спокойно может выпить за мой счет, но он уставился на стенку за моей спиной этаким пустым, как у кельнера, взглядом, покачал головой, и вдруг вежливо распрощался со мной, встал и вышел.

Минут через пять я услышал, как Пежо на всю лавочку сказал своим неприятным гортанным голосом:

– Этот субчик небось еще не успел далеко уйти.

Конечно, наступила тишина, и со стола, где сидели крестьяне, кто-то спросил, в чем дело.

– Я остановился на том, как приехал врач, – сказал Костлявый. – Но тому врач был уже не нужен, и это я им сразу мог бы сказать. Он лежал на откосе, лицо у него было будто известью обмазано, и как раз когда мы подняли его – тогда на месте аварии было уже человек семь, не меньше, – подъехал легковой автомобиль с люцернским номером, и водитель нам все рассказал.

Он добрых двадцать минут ехал в гору от Цофингена вслед за лесовозом, и на уровне опушки леса ему удалось его обогнать. Он доехал до Аттрида и как раз оттуда возвращался, значит, с тех пор прошел самое большее час. Он спросил, а как же пассажир, но никакого пассажира не было, по крайней мере сейчас. А люцернец говорит: «Я голову даю на отсечение, когда машина поворачивала, я видел в кабине второго человека, а на развилке в Лангенталь он еще высунулся из окна и следил за дорогой».

Тогда и полицейский забеспокоился, мы еще раз все как следует осмотрели при свете фар и карманных фонариков и обнаружили: да, тут явно был еще один человек. Водителя не выбросило из кабины, как можно было бы предположить: кто-то его вытащил и положил на откос. Но обнаружили мы и кое-что еще, а именно: у мертвеца не было при себе ни гроша – ни мелочи, ли бумажника. У него не было ничего, а мыслимое ли дело, чтобы человек ехал полдня, от Дорнаха досюда, да и наверняка он направлялся в Хутвиль или в Люцерн и собирался вернуться только завтра, так что ему надо было где-то ночевать, – так мыслимое ли дело, чтоб он не имел при себе ни гроша?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю