355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Отто Вальтер » Немой. Фотограф Турель » Текст книги (страница 12)
Немой. Фотограф Турель
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:57

Текст книги "Немой. Фотограф Турель"


Автор книги: Отто Вальтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)

Муральт (узкоколейка)

Снега, Муральт, пока еще не было и в помине. К вечеру только чуть похолодало. Впрочем, те, кто работал внизу на трассе, этого почти и не заметили, попробуй-ка помахать лопатой три часа без передышки – взмокнешь под плащ-палаткой; и только когда дорога была расчищена и вы ехали домой на грузовике, вы вдруг ощутили холод и сгрудились потеснее, а когда слезли и возвратились в барак, заметили, что руки и ноги у вас совсем закоченели. Правда, за горячей похлебкой и жареной колбасой с картошкой вы постепенно разогрелись. Однако же настроение за столом по-прежнему было унылое, и похоже было, что и последний вечер в бараке пройдет так же, как все вечера до этого, – тупая усталость, и ничего интересного. Все сидели на своих местах за столом, неприятное чувство подспудного напряжения вроде бы исчезло, каждый почувствовал облегчение оттого, что вся эта морока в горах приближается к концу, но к веселью никто не был расположен. Только Брайтенштайн, кажется, снова был в ударе; он говорил очень громко, и похоже было, что пока вы за всех отдувались там, внизу, он уже успел хватить порядочно пива. Впрочем, и Ферро, судя по всему, уже усосал несколько бутылок; он сидел с мрачным видом наискосок от тебя, и его слезящиеся глаза покраснели еще больше обычного.

Но вернемся к снегу – очень уж не по душе тебе был снег. Может быть, потому, что он напоминал тебе про тот случай на горе Пасванг, про вашего тогдашнего экскаваторщика на строительстве туннеля; он был из Французской Швейцарии и завел себе внизу, в Рамисвиле, девчонку, иногда он вовсе не приходил ночевать, пока однажды его не застиг снег. Нет, в снег можно разве только в крайнем случае вырыть несколько сточных канав в Мизере, но прокладывать горные дороги – это тебе не по вкусу.

– И даже снег нас не захватил, – воскликнул рядом с тобой Брайтенштайн и подтолкнул тебя локтем. – Хотя Муральт пророчил нам снег!

– Ну что ж, – отозвался ты, и по лицам видно было, что настроение теперь поднялось хоть бы до среднего уровня, – просчитался!

Гримм наклонился вперед:

– Муральт, ты недавно рассказывал мне про случай на Пасванге. Давай, остальные, наверное, тоже хотят послушать.

– Давай, Муральт, – подхватил Брайтенштайн и заорал: – Тише! Муральт расскажет про случай на Пасванге!

– А вы правда хотите послушать?

Ну, конечно же, они хотели – хотя в общем-то все давно это знали – и ты, стало быть, начал, и когда ты дошел до этого места, как рамисвильские парни подкараулили твоего экскаваторщика за церковью и избили и как он вырвался и давай бог ноги, лесом, наверх, стало тихо-тихо, только в печке потрескивало, да вода тихо журчала за окнами, и порой хлопала парусина внизу, и звучал твой голос:

– Он как припустит по лесу; и еще какое-то время слышит, как эта компания гонится за ним с дубинками, хотите – верьте, хотите – нет, все это всплыло потом на суде, вот такие они там бандиты. Темно – хоть глаз выколи. Ни зги не видно. Перед ним все кусты да деревья, и только он остановится, чтоб дух перевести, как слышит, что они с криками его догоняют. И вдруг что-то холодное, мокрое и холодное, у него на щеке; он сам не знает, то ли это пот, то ли кровь, а на самом деле это был снег. Конечно, разумнее было бы спрятаться в подлеске, верно? Через полчаса они бы разбежались по домам, и он мог бы спокойно подняться. Черт, забыл его фамилию. Из Французской Швейцарии, из Мутье. Но он, когда увидел снег, еще сильнее припустил вверх по лесистому склону, выбежал на первые луга, бежит дальше, снова в лес, дальше среди елей, снег у него перед глазами, на волосах, снег забился за шиворот. Про рамисвильских парней он и думать позабыл. Думает только про снег, который застиг его и сейчас засыплет. Думает: вот он-то меня и доконает. Если только мне не повезет и я не добегу до барака, здесь он меня доконает. Он чувствует, что у него вязнут ноги, задыхается, добирается до трассы, которую мы построили, добирается до входа в туннель. Но до барака, где мы все спали, он уже не добрался. Кто-нибудь видел этот барак? Он, по-моему, и сейчас еще там стоит, примерно в сотне метров от туннеля, в лесу. Сердце у него сдало, ноги подкосились, и так он и остался лежать. Я первый вышел утром из барака, и он так и лежал у входа в туннель, уже занесенный снегом.

– Ну, а дальше? – спросил Брайтенштайн.

– Какое там дальше. Тут ему и крышка. Хана.

– Это я и без тебя понял. Но мы хотим знать, что вы сделали, отомстили вы этим, из Рамисвиля, или нет? – Волосы у Брайтенштайна упали на лоб, и видно было, что он с нетерпением ждет рассказа о грандиозной драке.

– А за что им мстить? Они, что ли, виноваты? – возразил ты. – Они-то при чем, если у него сердце сдало?

А Брайтенштайн:

– Здрасьте, а кто же виноват? Кто-то же, наверное, был, кого стоило избить, так или нет? – Он обвел вас чудными остекленевшими глазами, одного за другим, и вдруг расхохотался и стукнул тебя своей лапищей по плечу: – Муральт, все ты врешь, черт тебя подери! Все-то ты нам голову морочишь: «Думает только про снег», ведь так ты сказал? «Думает, он меня доконает» – и так далее – и ты хочешь, чтобы мы тебе поверили? Да ты-то откуда знаешь, что он думал, твой экскаваторщик? Ты что, перекинулся с ним словечком, когда нашел его замерзшего у туннеля? Ладно тебе заливать, Муральт, я тебя поймал, все это небылицы.

Все рассмеялись. А Гримм подмигнул тебе и кивнул в сторону Брайтенштайна:

– Он не такой дурак, каким прикидывается.

– Пива! – крикнул Брайтенштайн. – Повеселимся напоследок. Последний у нас сегодня вечер или нет? Кальман, скажи-ка!

Кальман рассмеялся.

– Да я не меньше тебя рад.

Керер принес из прихожей пять бутылок.

– Больше нет, – сказал он.

Брайтенштайн встал.

– Керер, что за дурацкие шутки? Тащи сюда пиво.

– Серьезно, – сказал Керер. – Больше нет.

На мгновение стало тихо.

– Ты хочешь сказать… – пробормотал Брайтенштайн и осекся, и вдруг Ферро сказал:

– Керер, а ну давай тащи водку.

И так, стало быть, продолжалось еще некоторое время, Брайтенштайн пел, но по-прежнему только он один и был в ударе, а потом Брайтенштайн снова обратился к тебе и сказал:

– А ну, Муральт, расскажи-ка нам еще что-нибудь. Расскажи про суд. Это был настоящий суд?

У тебя – да и, как ты заметил, не только у тебя одного – промелькнула мысль насчет Ферро, у которого нашлось бы что порассказать на эту тему. По крайней мере, такие слухи ходили, кажется, Самуэль рассказывал, что-то про тюрьму, и про его жену, точно никто не знал, да это было и неважно. Ты сказал:

– Ну а как же, конечно, было следствие. К нам наверх заявился инспектор. И масса шпиков, в форме и в штатском. Мерили следы, выспрашивали нас поодиночке, как на настоящем допросе; потом укатили, и мы только слыхали потом, что и в Рамисвиле все эти расспросы оказались без толку. Через десять дней мы свернулись и возвратились в город. Одно могу сказать – эти десять дней в снегу были самые скверные.

– Вот интересно бы при этом побывать! Настоящий суд. Здорово интересно, – кивнул Брайтенштайн.

Он теперь, как видно, вступил в фазу задумчивости и, хотя бы ненадолго, угомонился. С полчаса или больше настроение в бараке было сносное, стало тихо, уютно, только уже догоравшая печка пофыркивала и урчала; в густом дыму карбидная лампа казалась далекой-далекой; дым окружал ее густыми клубами, и тут появилась водка. Керер поставил на стол пузатую оплетенную бутылку, и Гайм, который сидел в самом низу стола рядом с Немым, хихикнул себе под нос, взглянул на Кальмана и снова захихикал, и вдруг Гримм спросил:

– Что это с ним? Гайм, ты чего развеселился?

А Гайм на это, продолжая хихикать – и очень он был похож на крота:

– Я вспомнил про Шава. Зря он убежал. Я говорю, оказалось, не было в этом нужды. Кальман все равно никого не посылал наверх…

– Что значит – не посылал наверх? – спросил Кальман, хотя он, конечно, как и все остальные, понимал, что Гайм имеет в виду макушку.

– Точно, Гайм, нам и с макушкой повезло, – произнес длинный Филиппис, и тут Брайтенштайн рядом с тобой вдруг снова встрепенулся. Он стукнул по столу и закричал: «Выпьем же, выпьем за растреклятую загогулину». Он схватил тебя и заставил встать, и вскоре вся бригада кружком стояла у стола с поднятыми стаканами, в которых до половины мерцала водка; кто-то затянул «Маленькую Жильберту», вы качались из стороны в сторону, подхватывая припев, а Брайтенштайн отбивал такт по столу пустым стаканом. Вспомни, Муральт: как ветром сдуло усталость, и этой тоскливой атмосферы вечернего барака вдруг словно не бывало; теперь вы почувствовали, что завтра – в обратный путь, завтра – домой, и на третьем куплете все лица уже лоснились от пота и водки. Ты слышал, правда, как Гримм заметил Кальману, что, в сущности, мол, это жаль, и что он предпочел бы, чтобы вы уже сковырнули макушку и сейчас могли не думать о том, что весной первым делом надо будет произвести этот взрыв, но Кальман махнул рукой и сказал: «Пускай остается как есть», ну а когда потом братья Филипписы встали и исполнили «Коломбу», тут уж вы поняли, что всей этой волынке по-настоящему пришел конец.

Брайтенштайн больше не сидел рядом с тобой. Ты заметил это только тогда, когда он заорал у двери:

– Я требую тишины в зале!

Раздался хохот, все оглянулись, а он, как бог свят, стоит у двери, подняв руку, лицо полупьяное, в плащ-палатке, а на голове его собственная черная шляпа. Но он ее перевернул, так что поля были не снизу, а сверху. Вид чудной до невероятности.

– Угадайте, кто стоит перед вами? – закричал он.

Борер крикнул: «Санта Клаус!», но это, конечно, была ерунда, это был какой-нибудь ученый хмырь, адвокат, что ли.

– Судья! – кинул Гайм своим тоненьким голоском.

Брайтенштайн кивнул.

– Правильно. – Он продолжал, и его голос звучал, как будто он говорил в пустую бочку: – Поступила жалоба. Жалоба на неизвестное лицо. – На мгновение он вынужден был замолчать – его душил смех. Потом продолжал снова совершенно серьезно: – Пусть суд займет свои места. Ферро, – крикнул он, – Муральт, сюда!

– С ума ты сошел, парень, – сказал Ферро, уже довольно тяжело ворочая языком, – ну только не я.

– Давайте, – закричали у стола, – давайте, вы двое – старшие.

Ну и ты встал. А почему бы и нет? Хотя никто из вас не знал, в чем заключается игра, наверное, и сам Брайтенштайн понятия не имел, главное, что происходило что-то интересное, и теперь было ясно, что этот последний вечер под самый конец все же окажется веселым. Ты стоял рядом с Брайтенштайном. Теперь подошел и Ферро, и когда вы встали как следует, слева Ферро, справа ты, а Брайтенштайн в своей чудной шляпе посередке, он объявил:

– Суд хочет пить. Тащите сюда водку!

Самуэль принес вам стаканы, хохот за столом не прекращался, и чуть ли не громче всех смеялся Кальман. Он крикнул:

– Одну минуточку! – Стало потише, и он сказал: – Сначала некоторые формальности. Выражаем ли мы доверие этому суду? – Он оглядел стол.

– Выражаем, – крикнул Гримм.

И другие подхватили:

– Конечно, выражаем!

А Кальман:

– И этот суд имеет право приговаривать к наказаниям?

– А как же, непременно к наказаниям, – заорал Самуэль, он стоял рядом с Гаймом, еле держась на ногах. И все подтвердили: да, имеет.

Ты, Муральт, спросил: «К каким наказаниям?», но Брайтенштайн уже снова вступил в игру, громовым голосом он потребовал тишины, потом сказал:

– Поступила жалоба. Где Борер? Почему Борер не предстает перед судом? Иди сюда!

Тут у тебя мелькнула смутная догадка насчет того, куда клонит Брайтенштайн. Ведь у Брайтенштайна с Борером старые счеты, и вот тут-то он ему и покажет. В сопровождении Самуэля, который молча взял на себя роль судебного пристава, – пристав, впрочем, был уже пьян в дым, – вышел Борер. Правда, в лице у него застыла настороженность, и, стоя перед вами, он сказал:

– В чем дело, Брайтенштайн?

– Я тебе не Брайтенштайн! Это суд. Суд должен выяснить некоторые обстоятельства. Вот истец, – обратился он снова к остальным. – Истец вчинил иск, он утверждает, что его обокрали. Верно я говорю?

– Совершенно верно, – рассмеялся Борер, но видно было, что чувствует он себя при всем при том здорово не в своей тарелке.

– Другими словами, – воскликнул Брайтенштайн, – Борер утверждает, что один из нас – вор. Верно?

Борер:

– Так оно вроде получается.

А Брайтенштайн:

– Правильно. Значит, все мы, – закричал он, и его язык начал заплетаться, – подозреваемые. Значит, требуется расследование, верно?

Самуэль, и Гримм, и длинный Филиппис рассмеялись. Кальман тоже не мог больше сдерживать смех, а те, кто сидел в заднем ряду, встали.

Несколько человек крикнуло: «Дальше».

– Одно из двух, – продолжал Брайтенштайн свое выступление, – или Борер прав, и среди нас есть последняя сволочь. Или он не прав, и тогда держись, Борер!

Вы покатывались со смеху. «Точно! – кричали со всех сторон. – Правильно», а Брайтенштайн кивнул, поднял руку и продолжал:

– У Борера сперли канистру с бензином. Истец, когда это было?

Никуда не денешься, пришлось и Бореру поддержать игру.

Самуэль принес ему водки.

– Две недели назад.

– Подозревает ли кого-нибудь истец?

Борер медлил. Он оглянулся, и у каждого екнуло сердце, но потом он наконец произнес:

– Нет, никого.

– Оставь ему лазейку, – подал голос Ферро. – Пусть возьмет назад свой дурацкий иск, если хочет уйти подобру-поздорову.

– Ничего подобного, – закричал Борер, – иск…

Но его прервал Гримм:

– Оставь ему лазейку, пусть Борер сам решает.

И со всех сторон раздалось: «Пусть сам решает».

А Брайтенштайн:

– Хорошо. Не возражаю. Ну, Борер, как ты – сдрейфишь или мы все-таки выведем эту сволочь на чистую воду?

Борер кивнул:

– Пропала канистра, – пробормотал он, – и тут мне никто голову не заморочит.

Аплодисменты покрыли его слова.

– Врезал он тебе? – сказал длинный Филиппис.

В это мгновение твой взгляд упал на Керера. Керер сидел рядом с младшим Филипписом, и они оба были очень серьезны, они вполголоса перекинулись несколькими словами, и Керер – ты это ясно видел – за спиной у Гримма протянул руку к Кальману и подтолкнул его. Кальман выпрямился. Через голову Гримма Керер что-то сказал ему, показывая на младшего Филипписа и кивая, но Кальман, очевидно, не понял, он только поморщился, махнул рукой, рассмеялся и стал снова внимательно слушать судебное разбирательство. А потом все снова завертелось, потому что Гримм воскликнул:

– А наказание? Ты должен ему сказать, что его ждет, если он проиграет.

– Наказание, – объявил Брайтенштайн, – определяет народ. Лично я – за виселицу, – и он посмотрел на потолочную балку.

– Точно, вздернуть! – восхищенно заорал Самуэль и хотел добавить еще что-то в этом роде, но длинный Филиппис спокойно произнес:

– Да ну, что за чушь. Каждый врежет ему разок, и хватит.

Но у тебя, Муральт, была другая идея. Ты, правда, уже здорово захмелел, но еще соображал, что приятное можно совместить с полезным.

– Я думаю, раз уж все равно надо взрывать макушку, почему не поручить это Бореру или тому, другому, кого мы найдем? По-моему, так лучше всего, верно?

Ты и не задумался о том, как поведет себя Борер, который почувствовал теперь, что дело принимает весьма серьезный оборот. Две-три секунды он оставался странно спокоен. Твое предложение было для всех неожиданностью, и Гримм крикнул: «Молодец, Муральт!», но тут Борер понес всякий вздор.

– Постойте, – закричал он, и вся его злость словно была у него на роже написана, – вы что, все с ума посходили, об этом и речи быть не может, только не я. Разве я…

Дальше дело у него не пошло. Все остальное, если он что-то еще и лепетал, утонуло в хохоте Брайтенштайна. Ты помнишь, Муральт: Брайтенштайн, смеясь уже довольно жутковатым смехом, стоит рядом с тобой, потом поворачивается к тебе, пошатываясь, со стаканом в руке, ширено раскрыв огромную пасть, а пот ручьями течет по его лицу; этот здоровенный парень перед тобой, – уже больше не добродушный, смеющийся Брайтенштайн, а огромное пьяное двуногое животное, тяжелые волны хохота, поднимающиеся из глубины его собственного существа, сотрясают, захлестывают его. Нет, у Борера не оставалось никакой лазейки. Все, что он сказал или все еще пытался сказать, было смыто волнами этой противоестественной веселости судьи в перевернутой шляпе и мантии из плащ-палатки. Только порой в шквале его хохота можно было различить отдельные слова: «То, что нужно, как раз то, что нужно», или: «Муральт, друг, ты…» или, к примеру: «Великолепно, ну и вылупит он глаза!» Ясно было одно; твое предложение, которое ты высказал наобум – просто оно вдруг пришло тебе в голову, когда ты смотрел на их лица, – твое предложение страсть как пришлось ему по сердцу. Он и сам не ожидал, что игра, которую он затеял тоже наобум, окажется такой веселой. Впрочем, и другие этого не ожидали, и тем горячее откликнулись на шутку Брайтенштайна их разгоряченные водкой сердца.

Итак, судебный процесс – ты, конечно, и сейчас помнишь все подробности – шел своим чередом. Правда, какое-то подобие тишины восстановилось лишь минуты через три, не раньше. Борер, обведя вас всех растерянным взглядом, попытался сесть на свое место. Но это ему не удалось, потому что Самуэль и длинный Филиппис, багровые от смеха, схватили его и вытащили вперед. После длительного сопротивления он как будто подчинился и неподвижно стоял между ними.

Брайтенштайн снова потребовал тишины в зале, повернулся к истцу и, заикаясь, провозгласил:

– Борер, тихо! До приговора еще далеко. Все будет расследовано, можешь не сомневаться! Держи хвост пистолетом! Если правда кто-то спер у тебя твою кастрюлю, суд выведет его на чистую воду. Будь спокоен, не сомневайся. Мы хотим справедливости.

Ты сам не слишком сочувствовал Бореру. Парень он вообще-то неплохой, но эта история с канистрой – наверное, он ее просто потерял и никак не хотел в этом признаться, даже самому себе. Ему только на пользу пойдет, если ему слегка вправят мозги, а завтра с утра пораньше он взорвет макушку – макушку, которую иначе все равно придется взрывать весной и тогда уже кому-нибудь другому. Конечно, если ночью пойдет снег, то эта и так уж не слишком веселая работенка может стать более чем неприятной, подумал ты вдруг. Но потом все опять очень быстро завертелось.

Ты не замечал того, что происходило рядом. А между тем все это имело непосредственное отношение к вашей игре. Во-первых, старик Ферро: он стоял по другую сторону от Брайтенштайна и рукой нащупывал дверной косяк позади себя. Потом крепко вцепился в него. Во-вторых, Немой: он дрожащей рукой подносил украдкой к губам уже четвертый стакан; перед его глазами давно уже все колыхалось, но сквозь это колыхание он пристально смотрел в лицо старому Ферро. И в-третьих, вой ветра за окном, ветра, который гнал мимо окна и над крышей дождь вперемежку с первыми жидкими хлопьями снега.

ОДИННАДЦАТАЯ НОЧЬ

Было слишком поздно. Шумели всё больше, и Лот глядел на длинного Филипписа, который, пошатываясь, странно пританцовывая, прошел мимо него в глубь барака и повернулся на месте; держа стакан в руке, он улыбался улыбкой наркомана, одинокий танцор запрокинул голову, и кружился, пьяный, в клубах дыма, и выпевал своим чужеземным певучим голосом: «Суд найдет его, суд его найдет»; одно и то же повторял он, монотонно, нежно, в отдалении. Лот через плечо наблюдал за ним.

Рядом кто-то шепотом произнес: «Справедливость», и, повернувшись, он оказался лицом к лицу с Гаймом. Маленький, забитый человек, обычно тихий, как мышка, был охвачен лихорадочным возбуждением, пьяная маленькая мышка-очкарик; Лот посмотрел в это лицо, увидел, как мерцают расширенные зрачки, и услышал шепот Гайма, тихо и самозабвенно повторявшего: «Мы хотим справедливости. Мы хотим справедливости».

Он отвернулся. Слишком поздно. Слишком поздно, чтобы подумать или чтобы выйти, или лечь и завернуться в толстое шерстяное одеяло; слишком поздно, остается только сидеть и наблюдать за лицами то хохочущих, то хихикающих, то вновь разражающихся хохотом людей. И водка не помогала: внутри засело чувство ужаса, он оцепенел от ужаса и лишь слегка вздрагивал, когда его взгляд встречался с серьезными глазами Джино Филипписа или падал на пьяное, растерзанное лицо отца у дверного косяка, возле Брайтенштайна.

Брайтенштайн, теперь уже в третий раз, крикнул: «Всем встать! Каждый становись у своей койки со стаканом в руке!» – и он понял, что этот приказ относится также и к нему. И под пение и смех он встал и со стаканом в руке направился в глубь комнаты. А смех Брайтенштайна – как пулеметная очередь в спину.

И вот уже Брайтенштайн кричит:

– Борер, встань на скамью! Следи за каждым движением. Ты будешь надсмотрщиком. Отличный надсмотрщик, верно? Ты, Муральт, иди в тот конец, а Ферро будет сторожить дверь. Быстро! Все готово?

Все было готово минуты через три. Филиппис, думал Лот, господи, Джино Филиппис, что у него на уме, и в его ушах возник голос Филипписа, говоривший за стеной кухонного барака: «Хитро? Еще бы нехитро… чтоб он знал на будущее, что за воровство по головке не гладят»; но кажется, пока Филиппис ничего делать не собирался; он стоял, как и другие, перед своей койкой, смеялся, поднимал стакан, он тоже был пьян, но когда Брайтенштайн в своей чудной страшной шляпе сделал несколько шагов и крикнул: «Все ясно?! Расследование начи… начинается!» – Джино Филиппис поднял руку.

– Стоп! – воскликнул он, обращаясь к Брайтенштайну. Голос у него был пронзительный, он прорвался сквозь шум, и на мгновение стало тихо.

Брайтенштайн посмотрел на него:

– В чем дело?

– Может, кто-нибудь, – сказал Филиппис, – хочет еще что-нибудь сказать.

– Вот отмочил, – послышался от двери голос Самуэля.

А Брайтенштайн:

– Не понимаю, куда ты клонишь. Суд…

Но Филиппис перебил его:

– Нет, я имею в виду… Может, кто-нибудь знает, в чем дело, и сейчас признается суду. Может же такое быть, верно? Ведь если кто-нибудь сейчас добровольно признается, ты смягчишь ему наказание, верно, Брайтенштайн?

Брайтенштайн посмотрел на Муральта, потом на отца, караулившего дверь:

– Что думает по этому поводу суд?

Но не успели Муральт или отец ответить, как Филиппис продолжал:

– Может, кто-нибудь что-нибудь знает, может, он даже хочет сказать? – Филиппис медленно повернул голову к Лоту, поглядел на него и закончил: – Но не может. – Лот увидел глаза Филипписа. Глаза, смеющиеся и угрожающие. Он знал, что думает Филиппис. Его горло сжималось, все смотрели теперь на него, а ведь он не виноват, он не имеет отношения к пакету под кроватью, где хранятся его вещи, он – нет; почему к нему направляется Брайтенштайн в своей жуткой шляпе и смеется этим неестественным смехом, почему вдруг стало так тихо, и только гул за окном звучит в ушах, и почему отец стоит на месте, почему не подходит прямо сейчас, сию же минуту; и Лот ткнул себя рукой в грудь и изо всех сил затряс головой: «Нет, не я».

«Стоп!» – голос Самуэля. И тут же Борер со своего наблюдательного пункта: «Стоп, одного не хватает. Ферро исчез. Суд…» Его слова потонули в новом взрыве шума. Все бросились к двери. Голос Самуэля раздавался уже из тамбура: «Ферро! Ферро!» И если бы Брайтенштайн, у которого была луженая глотка, не растолкал всех, не пробился к наружной двери, не отогнал от нее Гримма, Керера и Кальмана, который еле держался на ногах от смеха, и не захлопнул дверь, все бросились бы в погоню за Ферро.

– Ничего! – кричал Брайтенштайн. – Давай все назад. Каждый на свое место. Положить манатки на койки. Открыли мешки и чемоданы! Ферро я сам займусь. Наверное, блевать пошел, – добавил он. – Давайте дальше!

В тамбуре послышались голоса Самуэля и Керера. Дверь распахнулась, и Лот увидел отца. Подталкиваемый Самуэлем, отец, шатаясь, подошел к столу. Остановился. Он успел вымокнуть под дождем. Голова свешивалась на грудь. Кажется, он в чем-то убеждал его, но понять ничего нельзя было, потому что Самуэль все время кричал:

– Дальше, дальше давайте! Где водка?

А Гримм:

– Что у нас сегодня, последний вечер или нет? Кальман, скажи-ка!

Он взял со стола оплетенную бутылку и разлил водку по стаканам, протянутым Самуэлем, Кальманом и Борером.

– Давай, Немой, скорей! – услышал вдруг Лот голос Джино Филипписа. – Ты остолоп. Она же у тебя, давай. – Филиппис наклонился к Лоту, дохнув на него водочным перегаром. – Давай ее мне, и мы положим ее под пустую койку Шава. Они же все пьяные в дым. А завтра, когда будем уезжать, я им расскажу, тогда это будет уже неважно, да и к тому же они протрезвеют. А сейчас скорей давай, – он подмигнул, и Лот увидел, как он быстро прошел мимо него к пустой кровати, сел на корточки, стал шарить, обернулся, поманил Лота к себе, еще поискал и вдруг резко спросил: – Где она у тебя?

У стола уже снова раздался голос Брайтенштайна:

– Эй, давайте скорее, алкаши вы несчастные! Все манатки на койку! – Но Лот ничего не понимал, он присел на корточки рядом с Джином Филипписом и пытался в полумраке разглядеть под кроватью пакет. Его чемодан. Рюкзак, ботинки. Пакета не было. Лот посмотрел на Филипписа. Он покачал головой, указывая при этом на себя. Потом Филиппис вытащил чемодан, а Лот – рюкзак.

Над ними раздался голос Муральта:

– Эй вы, что вы так закопались? Манатки на одеяло!

Он смеялся, и Лот увидел в его глазах какой-то странный блеск. Оба встали, положили чемодан и рюкзак на кровать Лота, и Филиппис отошел. Ее нет, думал Лот, канистры нет, отец убрал ее, и на мгновенье чувство ужаса внутри отпустило, и ему даже удалось рассмеяться, когда Брайтенштайн в сопровождении Муральта подошел к нему и воскликнул:

– Отвечай суду. Все ли это, что у тебя есть? – Он указал рукой на вещи, лежавшие за спиной у Лота на кровати. – Открыть.

Муральт помог ему открыть чемодан. Брайтенштайн сказал:

– Ничего нет. Следующий.

Теперь стало потише, и, перейдя к Луиджи Филиппису, Брайтенштайн сказал то же самое, и все засмеялись. Расследование продолжалось. Муральт вернулся и перерыл вещи отца, лежавшие на свободной койке: два чемодана и рюкзак, потом он снова прошел мимо Лота. При этом он слегка подтолкнул его локтем, указал на перевернутую судейскую шляпу Брайтенштайна и постучал указательным пальцем по лбу. Ненормальный, мол.

Лот вытащил свою смятую пачку сигарет. Наблюдая за Джино Филипписом, до которого сейчас как раз дошла очередь, он закурил, выпуская дым одновременно изо рта и из ноздрей; это он теперь умел не хуже Самуэля и всех остальных, и он старался выглядеть таким же спокойным, как, например, Филиппис-старший, который стоял рядом с ним у своей койки и ждал конца расследования. Похоже было, что ему повезло и что всем постепенно надоедала слишком сложная игра, и, возможно, все бы сейчас и кончилось, они выпили бы вместе еще по последнему стакану и пошли бы спать, но тут Керер что-то крикнул младшему Филиппису, и тот, еще раз взглянув на Лота и пожав плечами, обратился к Брайтенштайну:

– Я хочу сделать заявление.

– Заявление? – воскликнул Брайтенштайн, и было видно, как ему приятно, что Джино Филиппис так активно участвует в игре. – Тихо! Филиппис сделает заявление.

– Я же говорил! – Борер слез со скамьи. – Кто-то же должен что-то знать, и если это Филиппис…

Брайтенштайн отстранил его.

– Тихо, – сказал он. – Слово имеет Филиппис. Ну, в чем дело?

Лот разобрал только отдельные слова: «Пакет, да, Немой, был на месте еще сегодня в обед, именно такого размера, представляете, – сказал Кереру». Но он знал, в чем состояло заявление Филипписа, и когда Брайтенштайн позвал его, он медленно двинулся вперед, опустив глаза в землю. Все собрались вокруг Брайтенштайна и Филипписа. Борер стоял на скамье, Самуэль в дверях. Только отец теперь сидел на скамье у стола. Лот знал это, хоть и не поднимал глаз; Брайтенштайн сказал «Немой», и Лот остановился. Он был спокоен.

– Немой, – продолжал Брайтенштайн, – как же так? Ты слыхал? Слыхал, ну так вот. Суд хочет знать. Суд хочет знать, куда ты девал этот пакет с канистрой. Давай показывай.

Лот поднял глаза. Он посмотрел на Брайтенштайна, посмотрел на остальных – разгоряченные водкой, напряженные лица, а Филиппис сказал:

– Сам знаешь, я хотел оставить тебе лазейку. Но ты наврал, ты все отрицал.

Он слышал его слова, он слышал и вой ветра за окном, слышал, как хлопает парусина, слышал – так обострены были все его чувства – легкое потрескивание в печке и скрип балок; слышал все, кроме того, как мокрые хлопья снега бесшумно падают на крышу и на карниз окна; даже тихое пыхтенье на верхнем конце стола услышал он и, чуть-чуть отведя глаза от груди Брайтенштайна, встретился (между плечом Брайтенштайна и плечом Муральта) с глазами отца. Глаза широко раскрыты. Блестят от водки. Он подпер кулаками лицо. Он старый. Рот у него полуоткрыт. Он трудно дышит. Пыхтит, как насмерть перепуганная собака. Густая тень лежит на половине его лица, и Лот вдруг снова почувствовал – довольно одного-единственного слова, и громадное расстояние между ним и этим человеком, его отцом, исчезнет, они будут вместе и вместе выдержат все. Но, как ни напрягался и ни извивался его язык, он не мог освободиться от зажимов, ничего не получалось, кроме нечленораздельного звука, которого никто не услышал. Нет, и он покачал головой. Покачал головой и вернулся к действительности, к Брайтенштайну и остальным, и Филиппис резко сказал:

– Немой, ты врешь. Ты знаешь. Где она?

А Брайтенштайн:

– Давай, Немой, показывай, ты же ее спрятал.

Лот качал головой. Он не знал, где канистра. Правда не знал. Знал он одно – взять ее не мог никто, кроме отца.

– Хорошо, – произнес Брайтенштайн. Он огляделся. – Все обыскать. Весь барак. – Он засмеялся. – Самуэль, Луиджи и ты, Джино, вы займетесь тамбуром.

Но теперь Лот знал и другое: что для них с отцом уже слишком поздно. Они оба теперь одиноки. Каждый сам по себе. И в общем-то эта история с канистрой потеряла для него всякое значение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю