Текст книги "Годори"
Автор книги: Отар Чиладзе
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
–
1 Строки из популярных стихов и романсов.
2 Речь об испанском драматурге Кальдероне.
3 Персонажи поэмы Руставели.
4 В тексте по-русски.
–
Вот это родство! Только не говори – "Я тебе не родственник!". Родственник, да какой! Дрнг. Теперь никто и ничто не разорвет наших уз... Напротив, именно по причине родства мы с тобой войдем в историю, если тебя кто и вспомнит, то благодаря мне, а на книги не надейся, мой дорогой, дрнг, книги – пустое. Дрнг. Дрнг. Напрасно думаешь, что мы не понимаем, в кого ты бросаешь комья грязи, расстрелянных покойников натравливаешь на меня, напрасно, дрнг, дрнг, оставь бедолаг в покое, они и без того были не в себе. Лучше покажи хоть одного живого человека, который думал бы, как ты, и я заткнусь... Если предательство мое призвание, стало быть, это моя собственность, причем частная. Ведь так?! А частная собственность, мой дорогой, неприкосновенна. Не забывай, чему учит нас демократия! В демократии – наше спасение, Элизбар. Во всяком случае, на сегодняшний день. Помнишь, как нас собирались вздернуть на дереве? На платанах проспекта Руставели. Но фигу им, фигу и еще раз фигу. Вместо спелых плодов посбивали незрелые. Ежели ты демократ, оставь Кашели в покое, а ежели не демократ, то выходишь хуже всякого Кашели. Умница, кто до этого додумался!.. Черешня и "Энисели", господа! Вы заслужили после ужина. Дрнг. Погодите. Дайте и ему сказать. В конце концов, писатель говорит! Чушь! Ничего хорошего не скажет, поверьте моему опыту. Но что-то же должен все-таки сказать. Пока не выскажусь, не успокоюсь ни во сне, ни наяву. Хотя и сам уже явь от сна не отличаю. Говорю вам, постарел, а вы не верите. А, собственно, почему чушь? Говорю, что думаю. Но именно это и называется – бред сумасшедшего, тут вы правы. Однако, если это сон, не лучше ли хотя бы во сне сказать все, о чем умалчиваю по причине, вот именно, родственных отношений?! Сон – это плохо замаскированная явь. Во сне говоришь и делаешь то, что сделал бы наяву, если бы господь Бог создал тебя посмелее, но сплю ли я? Тогда почему все слышу?! Обед пришел! – крикнул кто-то. Обеда не помню. Потом зудел овод. Я поленился раскрыть глаза. Вообще-то забавно – отправиться на войну и пострадать от укуса овода. В этой вони не то что обедать – спать невозможно. Разве что прикемарить, как говорят ребята, прикрыть глаза. А если откровенно, то я сознательно закрываю глаза на правду. Не хочу посмотреть в глаза действительности. Похоже, я очень устал. Сначала нас томили в аэропорту сперва в Тбилиси, потом в Сухуми. Вчера наконец загнали в траншеи, в эту могилу, но тут вонь достала. Слишком уж я чувствителен для солдата. И слишком эмоционален. Короче, типичный фраер. Солдат – это боевая единица, свободная от эмоций, безликая, бесцветная, бессмысленная, механически выполняющая команды, даже самые идиотские. Он постоянно роет землю – вроде крота. Не видит ничего, кроме своего окопа. Да и не хочет. Часами, сутками, неделями может разглядывать корни несуществующих деревьев, свисающие в окоп, как толстые дождевые черви, и думать, к примеру, об оставленном в Тбилиси деградирующем обществе, о жене, чьи ожидания он обманул, о несчастной дочери, о недописанной книге... Как, по-вашему, когда наши парни выйдут к Псоу? – худенькая девочка журналистка напирает на полевого командира. Ну, а все-таки... Ну, приблизительно!.. Не знаю, что и сказать, милая девушка, начальство вперед не пускает, ребят еле удерживаем, хоть веревками вяжи... С боеприпасами неважно... Хм, хм... боеприпасы у русских покупаем, зелье – у абхазов... Короче – посмотрим. Должны победить. Иначе нельзя... А дышать прямо-таки невозможно. Это запах мертвой земли. Земли и корней. В таком смраде не уснешь. Надо выпить тазепам. Лень. Сижу на нем. Как они выносят эту сырость?.. Недавно кто-то спросил время. Было два часа. Сейчас, наверное, уже три. Приблизительно. Сколько же это получается? Из сорока вычесть пятнадцать – двадцать пять. В лучшем случае, осталось еще двадцать пять часов. Но главное, что нет выхода. Точнее, нет безвыходных положений. Нужны только воля и решимость. Способные сломить волю и решимость врага. Никто не требует необычного и невозможного. Разве нам не попадались излечившиеся пьяницы? Или шлюхи? Или наркоманы? Антон – неплохой парень. Он должен это прекратить. Должен спастись. Если поймет суть войны и освоится на передовой – спасется. Очистится огнем и мечом. И будет огнем и мечом крещен для новой жизни. Много заблудших ягнят блеют здесь. Они еще не знают, что такое жизнь. И все нуждаются в спасении. Спасение или в них, или его вообще нет. Среди них и та веснушчатая девчонка... Несчастная. Сначала ее изнасиловали на глазах у родителей, потом у нее на глазах родителей убили. Здравствуйте! Вы действительно писатель? Ребята сказали. Приехали воевать или посмотреть?.. Хотите о нас написать?.. Пока ничего, держимся... Я самая веснушчатая девушка на всем побережье... Но спасение есть. Надо пасть на самое дно, достичь вершины падения, чтобы потом возродиться. Спасение где-то здесь, рядом... Может быть, даже в нашем окопе... Я знал одного завязавшего наркомана, это был дядя моего однокурсника. Ох, крутой! Что называется авторитет. Даже самая отпетая шпана так его боялась, что перед нами заискивала. Сейчас его уже нет в живых. В год нашего поступления в университет он вышел после последней отсидки. В тюрьме и к наркотикам пристрастился. Иначе бандитскую жизнь не выдержишь... Короче, когда в очередной раз вышел из тюрьмы, задумался: браться за старое или попробовать другую дорожку? В один прекрасный день, стряхнув остатки тюремного дурмана, глянул на себя со стороны – и не понравился. Хуже – ужаснулся. Человек на вершине низости, так он сказал. Бандиты любят высокопарные выражения. Но у него оставалось чувство собственного достоинства. А это главное условие. Без него ничего не исправить. Да и бессмысленно. Я думаю, даже в масштабах страны достойный бандит лучше недостойного ученого... Чувствуя, как его начинает трясти и выкручивать, просил мать завязать ему руки за спиной. Своими глазами видел, когда гостил у них в деревне. Никому не доверял только матери: мол, она сильней всех меня жалеет, а потому крепче вяжет. С завязанными за спиной руками, бешеный носился по двору, как пес, грыз деревья и с окровавленным ртом выл на всю деревню. Не скрывал своей беды. Не стыдился ее. Только сам мог себе помочь, другого спасителя не было. Он сознавал это и боролся в одиночку. Без товарища. Без подруги. Без врача... Мать только вязала его по рукам, а потом била себя в грудь и робко причитала за его спиной: – Сыно-ок, сыно-ок, сыно-чек... – словно провожала в последний путь. В общем, так оно и было... Но сын добился своего. Одолел болезнь. Родился заново. Нет, не так: не родился заново, а новый, совершенно другой человек пришел в мир как результат благородной цели и неколебимой веры – добрый, справедливый, отзывчивый, заступник слабых и помощник немощных... Соседи клялись его именем. Его матушка нарочно, без всякого дела выходила из дому, чтоб слышать на каждом шагу хвалу своему сыну, и не могла наслушаться. А он устроился на работу, обзавелся семьей. Но вскоре умер. Жалко. Сердце подвело. Видно, порядочная жизнь трудней, чем ему представлялось. Однако главное, что он успел исправиться. Вернул себе имя и облик человеческий и, очистившийся от грехов, предстал перед Господом... К чему я припомнил такую длинную историю? Исправиться можно – при желании. Если очень захотим. Так я начинаю свое обращение... Да что свойство, с меня довольно и того позора, что мы с тобой современники. Но как ни парадоксально (как бы ты ни удивился), один ты и можешь спасти то, что без устали истребляешь, вслед за своими предками сделав это своей профессией. Когда в очередной раз подступит жажда предательства, прижмет нестерпимо, люто, попроси кого-нибудь – да хоть Фефе или мою дочь – завязать руки покрепче и залепить рот пластырем. Или просто запереть в уборной. Не может быть, чтобы не подействовало. И ты исправишься. Всенепременно. А значит, спасешься. А после, даже если погибнешь – перережут глотку осколком бутылки или в лепешку расплющит ржавый грузовик, ты все-таки почувствуешь облегчение, успеешь пережить невыразимое словами блаженство – то, что называют воскрешением, прозрением, возвращением домой. Ведь ты подобно крысе слепо и бездумно копошишься в катакомбах рабской гордыни. Прошу, умоляю! Попытайся, попробуй – хотя бы ради наших детей!.. Я готов встать перед тобой на колени... (Элизбар! Папа! Дядя Элизбар!) Эта земля и это небо никуда не денутся, а вот с исцелением можно и опоздать. Даже у предателей время ограничено. Даже предатель в его власти. Так что не надо обманываться, будто предательством можно заработать бессмертие. Ни в коем случае! Возможно, кто-то из нас, ныне живущих, да хоть тот же Ражден Кашели, надолго останется в памяти – поколение за поколением будет проклинать его имя, но что общего имеет такая память с бессмертием? И возмечтает он о самой простой и обычной смерти, но и в могиле не найдет покоя. И там настигнет его переходящий из поколения в поколение гнев оскорбленного, униженного и расстрелянного народа. Дрнг. Пока есть время, дрнг, давайте выжжем, выкорчуем из себя постыдную, губительную склонность. Дрнг. Иного спасения нет. Дрнг. Либо на веки вечные зарекаемся предавать, либо сейчас же, немедленно предаем тех, кто сделал из нас предателей. Спасем родину вместе. Не отречемся от ее бедности. Не постыдимся мизерности размеров. Не укорим за невзрачность. Любая мать прекрасна! Возьмемся за ум и вернемся домой – и сбежавшие, и те, кто только наладился... сидящие на чемоданах... Гуси, гуси, домой! В пору нашего детства была такая игра... Первым делом сложимся, скинемся по грошу, маленькими книжками издадим наши басни и поговорки – мудрость предков. И станем носить их у сердца – в нагрудном кармане. Будем читать несколько раз на дню, как молитвослов. Будем заучивать, как заучивали марксизм... Можно вместе, можно врозь. Хотите вслух, хотите про себя. Может быть, хоть так мы избавимся от рабской гордыни и честолюбия... Может быть, хоть так отучимся заноситься и щеголять своим рабством... Вернем изгнанных, раздаренных и распроданных детей и вместе с ними отскребем наши загаженные отхожие места... Вывезем свой мусор на свою свалку... И хотя бы в глубине души признаем, что без родины цена любому из нас – ломаный грош. Кто еще станет нас терпеть?! Только мы посочувствуем друг другу. Только нас огорчит наша никчемность. Домой! Домой! Назад... Дрнг. Это мы понимаем, доходим своим умом. Петрим – сказали бы здесь ребята. Отрекшийся от родины гол. Сомнителен всем и каждому. Потому и растаскиваем ее крохи по новым берлогам. Воспроизводим кусочек родины под чуждым небом. Обманываем как приютивших нас – видите, какой прекрасной родины мы лишились; так и отвергнутую родину – и здесь, вдали мы тоскуем по тебе. Иначе на что нам в Германии встрепанный тушинский палас?! Или в Америке мингрельский чонгури?! Или губастый шрошский кувшин в Нидерландах?! Домой! Домой! Домой! Дрнг. Дрнг. Хватит! Накривлялись. Будь на то моя воля, кнутом бы погнал вас вперед, вернее, назад, на несчастную, униженную, оскорбленную родину, которой нечем внушить любовь, не по силам накормить, согреть и обнадежить... Вот мы и невзлюбили ее, и то же внушили детям – раньше, чем они научились различать черное и белое. Как садовые скамейки, перекрасили их соответственно сезону. Не дали времени опериться. Лишили выбора. Дрнг. Хуже! Вместо них и от их имени сделали свой выбор. Дрнг. Но родину не обмануть. Она знает нас как облупленных. В какие бы наряды ни рядились, для нее мы неблагодарные, сбившиеся с пути дети... И, в конечном счете, опять же ей придется позаботиться о нас. Как бы мы ни заносились, как бы ни сторонились, в конце концов ей принимать нас в свое священное лоно, когда, уставшие от пустых блужданий, подавившиеся черствым хлебом чужбины, мы испустим дух постыдно, как европейское сопрано Цуца Одишари пустила ветры, наклонясь над бутылкой... Дрнг. Дрнг. Дрнг. Вот так! Благодарение Господу и, разумеется, отдельная благодарность Раждену Кашели. Без внешнего воздействия жемчужина не рождается ни в природе, ни в лаборатории... Теперь важно перенести все это на бумагу, по возможности быстрее и полнее. А для этого нужно, как минимум, две вещи: остаться в живых и застать Тбилиси на прежнем месте. Но, так или иначе, свое ты сказал. Теперь очередь за ними. Все. Теперь постараемся все-таки заснуть. Или хоть минуту-другую подумать о хорошем. Если у тебя нет ничего хорошего, за что же ты воюешь?! Хороша она, или плоха, но настоящая Грузия в этом окопе. А значит, жизнь продолжается. И война только подтверждает это. Вот и день занялся такой, какой ты любишь исполненный нешумного, затаенного, спокойного биения жизни, как бы чуть одурманенный лягушачьим кваканьем, птичьим щебетом, шуршанием, стрекотом и шевелением мелкой живности в кустах и травах. Но все-таки где? Здесь или в Квишхети? В сущности, это не так уж важно. Все едино. Всюду одно и то же. Муравьи набежали на жабу, раздавленную на асфальтовой дорожке. А-а, вот ты кто! Как выяснили ученые, муравьи тоже никогда не спят... Чуть ниже по склону блестит в траве серебристый хвост гадюки – жертва мальчишечьей охоты. Вы замечали, как уместна на сосне белка? Интересно, что она думает, когда разглядываешь ее снизу? Наверное, гонит тебя прочь – убирайся, убийца... Она не доверяет человеку, потому что умнее человека. Инстинкт предупреждает будь осторожна, он убийца по природе, может убить тебя ни за что, как и человека. Белка легко и неслышно перескакивает с ветки на ветку, с дерева на дерево – как любопытный или, точнее сказать, как жадный взгляд с предмета на предмет, с одной драгоценности на другую. Запах сосны все сильней. Дрнг. Или что-то горит? Если горит, то что-то хорошее, пахучее, Дрнг. Родина – вот что горит! Дрнг. Человек может все отдать за запах родины. Но сгнившие корни, даже родные, смердят. Дайте мне запах родины. Сдачи не надо. Плачу жизнью. Но, как ни парадоксально, в дни, когда все идет на продажу, запах родины не продается. Родина – да, а ее запах – нет. Запах остается в опустевшем пространстве... Дрнг. Дрнг. Дрнг. Элизбар, Элизбар, Элиа! Не думай о нас только плохое, вспомни что-нибудь хорошее. Не забудь, что после ужина ты приглашен к свояку. "Энисели" и черешня с дерева... Придется пойти. Иначе скажут, что у Лизико нелюдимые родители. Дрнг. Пойдешь, мой дорогой. Непременно пойдешь. Понервничаешь, попсихуешь, поплачешься своей Элисо, но в конце концов отправишься вверх по дороге, ведущей вниз. И на этот раз не сумеешь отказать. "Энисели" и черешня! Обычная приманка. Еще говорят привада.
Можно – сперва черешня, потом "Энисели". От перестановки слагаемых сумма не меняется. Ну, право, так ли уж важно, признал ли ты родство с Кашели по настоянию Элисо или же из симпатии к Антону закрыл глаза на их общеизвестные "заслуги"... Какое это может иметь значение, если ты вообще считаешь возможным жить в одном пространстве и в одно время с Кашели и с первого же шага, с первой минуты, как что-то понял и осознал, не поставил целью их искоренение любой ценой... Чем теперь толковать сны и разгадывать приметы, лучше молчи. Молчи, коли Бог убил! Хоть сейчас не обманывай себя, будто сидение в этом окопе что-то значит и что-нибудь изменит. Для начала хотя бы объясни этим мальчишкам, где главный враг, с чего надо начинать войну и от чего освободиться, чтобы заслужить свободу. Где зарыта собака? Ведь ты знаешь. Только это и знаешь, но не смеешь сказать. Сперва удерживала дружба Лизико и Антона, потом кумовство Фефе и Раждена, а теперь стыд... Стыд и страх, что тебе не поверят и разоблачение зла (слишком, слишком запоздалое!) сочтут местью отца за позор дочери... Но, как ни крути, в итоге виноват ты один. Ты упустил все шансы. А время – строгий судия. Кашели всегда жил, как хотел, и делал, что хотел, для чего и был явлен на свет; ты же напротив – жил не своей жизнью и делал не свое дело. Итог не замедлил сказаться. Из тех, кого ты лишил способности смотреть правде в глаза и постигать истину, первой оказалась дочь. А потому ее растоптанная честь и дышащая на ладан жизнь на твоей совести... Ты сам растлил родное дитя. Во всяком случае, без твоего молчаливого согласия и тайной поддержки этого бы не случилось... Лизико не лежала бы сейчас с перебинтованными запястьями в темной, грязной психбольнице, без врачей и без присмотра.. Ни мужняя жена, ни отцовская дочь... Дрнг. Теперь старания и забота Элисо мало чем помогут. Метаться по темному коридору психушки, наступая на вывалившиеся паркетины, и выть по-волчьи не призвание родителей, а их трогательная, душераздирающая обязанность. Элисо должна это понять. Надо как-нибудь докричаться до нее. Ты увез даже заготовленные письма, а писать отсюда бессмысленно. От Сухуми до Тбилиси разграблены все почтовые отделения. Что унесли грабители? Шиш! Но не в этом суть. Главное, что решились. Дали себе волю. Вооружились и напали на свою родину. Дрнг. Так что думай, как помочь этим мальчишкам, как их спасти... Можно ли и нужно ли это... Для чего и для кого спасать? Для тебя или для Кашели? Кому они нужны – такие? Тебе или Кашели? Бессердечные, безбожные, беспомощные... Дрнг. Проснитесь, батоно Элизбар! Дрнг. Приехали. Конечная. Дрнг. Гумиста. Дрнг. В мандариновом саду лежит убитая корова и смердит. Второй год урожай сохнет на кустах. А море по-прежнему ослепительно сверкает под солнцем. Ты же сидишь в окопе на собственном рюкзаке и клюешь носом, как Гиго из "Родной речи"1.
–
1 Персонаж из учебника Якова Гогебашвили.
–
Столько еще соображаешь. Схватываешь сквозь дрему. Но отделить сон от яви не получается. Ну-ка, попробуй, сосредоточься... В пяти шагах поперек траншеи положено бревнышко. С бревнышка свешивается брезент, вроде театрального занавеса на нынешних спектаклях. По ту сторону занавеса на невесть где раздобытом матрасе лежит "самая веснушчатая девушка на всем побережье", тронувшаяся умом Ингира – голая, в чем мать родила. А по эту сторону – очередь из солдат: сидят на дне океана, курят, поплевывают между ног, похабничают, подначивают друг друга. Сейчас за занавесом Боря из Сухуми. "Кончай, Боря! Врагов прорва, а ты на нее все силы кладешь!" ощеряется Вахо из Шорапани. Остальные регочут, сипло, взвинченно. Дрнг. Дрнг. За траншеей на чудом уцелевшей чинаре стучит дятел и ничуть не интересуется тем, что происходит на земле. Дрнг. Антон тоже среди ребят, ждущих своей очереди. Их могло быть больше: ночью из траншее вынесли четверых убитых. Антон ждет вместе со всеми, но в отличие от остальных ужас как не хочет идти за брезентовую занавеску. Он держится, как пристало тертому блатарю, на самом же деле ужасно волнуется. Больше того – боится. Он, конечно, знает, кто лежит на матрасе за брезентовым пологом, но почему-то видит перед глазами Лизико, тоже в чем мать родила. "Помнишь?" многозначительно улыбается Лизико. Конечно, Антон помнит. У них был тайник под старой елью, выстланный осыпавшейся хвоей и клочьями паутины, пропахший этой нагретой хвоей и одуряющим запахом Лизико. Там, выхватывая друг у друга, они читали книги из библиотеки Николоза... "И нарекут нас прелюбодеями, блудодеями и шлюхами, а рожденных нами выблядками безродными. И поругано будет имя наше, и весь народ поднимет голос на поругание". Вот уж что сбылось, так сбылось! Для Антона по ту сторону брезентового полога Лизико... Лизико утоляет похоть солдат, возбужденных страхом и острой, смертельной опасностью. "Я не изменила, а пожертвовала собой, кретин! Только так сумела раскрыть тебе глаза... – говорит она резко. – Я растоптала свой род, опозорила, осрамила и обезглавила. Прелюбодеяние мое беспримерное и непотребство постыдное... Не подходи ко мне. Не подходи! Не подходи!" кричит как сумасшедшая и глубже лезет в колючие дебри; изорванное платье задралось, ляжки в кровь исцарапаны... "Девам порочным не прикроет срама парча златотканая". Да, да, порочная. Стерва. Шлюха. Сука... Камень на моей могиле. И все равно – самая желанная из женщин. Такова реальность. Таков итог трехдневных раздумий, терзаний и самоунижений, если угодно – приговор, не подлежащий обжалованию. Дрнг. Дрнг. Дрнг. По ту сторону Гумисты на поросшем соснами склоне сидит девчонка-комсомолка и, прислонясь спиной к шершавому стволу, смежив веки, загорает под абхазским солнцем. Вернувшись домой, станет хвастаться друзьям-ровесникам. Кто ей поверит? Для многих Грузия – легенда, сказочная страна, вроде как не вполне реальная. Что-то среднее между раем и правительственным курортом. Возле девушки на траве ружье с оптическим прицелом, спортивное. По ружейному стволу ползет овод, от злости выгнул спину, растопырил крылышки. Девчонка-комсомолка приехала из Мурманска, и ей приглянулся кубанский казак, такой же, как она, доброволец. Да что там приглянулся – влюбилась по уши! Тупеет при виде него – полено поленом. А он – то есть казак, похаживает в казачьей дедовской фуражке набекрень, извлеченной из старинного сундука, в дедовских штанах с лампасами, а в карманах полно семечек поджаренных, и казак всю дорогу их лузгает крупными белыми зубами. "За одного грузина – одна горсть семечек, говорит он ей, влюбленной комсомолке, снайперше. – А за так ничего не получишь. Усекла? Гляди и глотай слюни", – смеется, довольный своей шуткой. "Я за семечки не убиваю", – с трудом преодолевая оторопь, отвечает она, влюбленная, комсомолка, снайперша. От борьбы с неодолимой робостью на глаза набегают слезы; а еще оттого, что приходится городить чушь, хотя она давно на все готова. На языке вертится единственное слово: "Дурачок". "Смотри-ка! – смеется казак. – Никак ты ардзинбовский кадр?". – "Ничей я не кадр. Я просто за слабых", – вздыхает влюбленная комсомолка, снайперша. "Вот это понимаю! Молодец! На, бери! – Казак протягивает полную горсть семечек, но влюбленная комсомолка, снайперша не берет. – Бери, говорю! – притворно хмурится казак. – Не в счет уговора. Премия вне очереди", – добавляет он с белозубой улыбкой, и сидящая под сосной девушка тоже улыбается, вспоминая этот разговор. "Дурачок. Дурачок. Дурачок..." – с невыразимой нежностью, почти с блаженством повторяет она. Дрнг. Скорей, батоно Элизбар, дрнг, быстрее бегите сюда, дрнг, нехорошо получается, дрнг, дрнг. Элизбар поспешно вскакивает, торопливо одергивает сидящий колом комбинезон и бросается, не зная куда. Видно, это у них в роду: его дочь точно также вслепую понесло через поле... Даже не вполне сознает, в Квишхети он, в липовой аллее, или в траншее, на берегу Гумисты. Только знает, что надо бежать. И бежит, как положено солдату. А-а-а! Вот оно что! Наверное, в расположение прибыл гость. К тому же важный. Один из членов госсовета, не менее значительный, чем два других. Побеседует с писателями, узнает их настроение. Дело обычное для любой власти....То-то все забегали, засуетились, захлопотали, приводят в порядок территорию. Но погода подвела. Сколько раз подмели дорожки, столько раз пошел дождь. Он смыл с деревьев все присохшее, налипшее, отмершее. Липовый цвет, разведенный в дождевой воде, придал асфальту гнусный желтоватый оттенок. И все-таки, невзирая на погоду, все вокруг выглядит празднично. Ну-ка, ну-ка, живее! – призывает директор писательского дома отдыха и спешит куда-то. За ним – Элизбар. И все остальные: батони Пимен, Леонти, Диомид, Гоброн. Батони Михако... Бегут их жены. И косари с покосов... Словом – все. Бежит слабоумная Ингира, набросив на голое тело брезентовый полог. Бегут солдаты, дожидавшиеся очереди. Не видно только Антона. Нет, вот и Антон! Антон тоже с ними. А Фефе катит носилки. Лежащий на них Ражден Кашели тычет во все стороны волосатый кукиш. "Чеченцы! Чеченцы!" – слышен крик. Механиче-ские ворота кашелиевской дачи медленно, со скрежетом открываются, и во двор въезжает поблескивающая черным лаком карета. Четыре пары вороных запряжены цугом. На головах подрагивают помпоны, колышутся султаны. Кони неподвижны, а султаны колышутся, и помпоны подрагивают. Карета покрыта пылью минувшего века. С тех времен в Грузии все тени истаяли. С тех времен она вот уже в третьем обличье проходит испытание. К копытам коней налипла музейная грязь. Они хрипят, фыркают, пускают из ноздрей клубы горячего пара. Можно подумать, что на вокзал прибыл маленький паровоз, настоящий, но все же игрушечный, вроде того, который "железный нарком" подарил грузинским пионерам взамен сочинского края, Тао, Эрети и Лоре... Дверца кареты открывается, сбрасывается складная лесенка, и на нее ступает шевалье Жак Франсуа Гамба, в двадцатых годах девятнадцатого века консул Франции в Тбилиси, автор книги "Путешествие по Закавказью". Книга у него в руках, довольно невзрачное издание "Ганатлеба" 1.
–
1 Издательство в Тбилиси – "Просвещение".
–
На мгновение консул задерживается на ступеньках, отчего карета слегка накреняется, он раскрывает книгу и читает: "Экспортная торговля недостаточно развита, но здесь в изобилии имеются сотовый воск, мед, животный жир, конопля, древесина, бычья и воловья кожа... Климат умеренный, земля плодородная, для получения урожая ее достаточно слегка взрыхлить. В изобилии растут маслины, лавр, мирт, калина, а также фиги. Население в большом количестве держит скот, стада оленей, а также свиней. Рыбы в озерах и реках ловится довольно: знатных осетров, лососей, форели... Разводят кукурузу, просо, табак... Растят лозу, гранат, шелковицу... В лесах множество деревьев с исключительно прочной древесиной. По моему убеждению, если одно из таких деревьев, по названию уртхмели, удастся сделать предметом экспорта, мы сумеем строить на своих верфях суда гораздо более прочные, нежели из наших дубов. Медвежья шкура продается по 5-6 абазов, так же как и кунья. Лиса рыжая – 2-3 абаза. А зайцев такое множество, что их шкурки вовсе обесценены..." – "Изменник! – кричит Элизбар. – Предатель!" "Добропожаловатьсдрасьте!" – приветствует почетного гостя Ражден Кашели. Он похож на кесаря. Как в тогу, завернулся в простыню. Но для сына он мертв. "Наш гость понимает по-русски?" – спрашивает Раждена батони Пимен. "Я сам говорю по-французски", – отмахивается Ражден. "Изменник! Долой предателя!" кричит Элизбар. "Это уже слишком, батоно Элизбар", – строго, с кабинетной внушительностью выговаривает Ражден свояку. "Изменник?! Но почему?!" недоумевает Жак Франсуа Гамба. – Разве я присягал вам или когда-нибудь клялся в верности? К тому же, когда я писал свое "Путешествие", вас уже не было... Или еще не было", – добавляет холодно... "В дополнение ко всей секретной информации вы объяснили русским стратегическое значение Гагрской бухты с прилегающими территориями и тем самым обрекли Грузию!" – горячится Элизбар. "Я объяснил это не русским, а вообще. Если угодно, объяснил тем, кто овладеет этими землями..." – говорит несколько озадаченный подобным приемом Жак Франсуа Гамба и, чтобы скрыть досаду, щелчком стряхивает с камзола цветок липы. "Грузия продана! Дети и ослы – в середину!" – кричит Элизбар... Кто-то сзади обнимает его, будто хочет увести, на самом же деле коварно просовывает голову в петлю. Элизбар шеей чувствует ворс и шершавость пеньковой веревки и в то же мгновение просыпается: за воротник комбинезона забрался овод, ползает, перебирает лапками. Может быть, это тот самый овод, что недавно ползал по прикладу снайперской винтовки на другом берегу Гумисты. Дрнг. Так и летает весь день с одного берега на другой. Дрнг. Но что происходит?! Что за шум?! Враг?! Атака?! Нет, хуже. Наши набросились друг на друга. Между собой заварушка. Точнее – все на Антона. Но Антон не сдается. Отбивается бутылкой из-под "Кока-колы", сделав из нее "розочку". Один против всех. "Что же вы творите над ней, сволочи! Такого враг не сделает! – Глаза у него побелели. – Для этого пришли сюда, падаль, сучье племя..." – "Брось бутылку! – кричат остальные, удивленные озадаченные его напором. – Брось бутылку, говорят!" Боря из Шорапани стоит голый, в одних ботинках. Шнурки тянутся по земле. "Брось бутылку!" – кричит он. Больше ему нечего сказать. А вообще-то что Антону за дело? Она ведь сама того же хочет... "Что тебе за дело?! – кричит Боря, наливаясь злобой. В солнечном луче капля спермы на головке его члена сверкает, как жемчужина. Покрасневшие яйца свисают чуть не до колен. – Тебя не спросили!" – кричит он Антону, постепенно уступая. Элизбар вскакивает От волнения он уже запыхался, уже обессилел. Толком не проснулся, но чувствует – надо немедленно что-то сделать. Пока ребята окончательно не посходили с ума. Иначе это может плохо кончиться. Ребята жаждут драки. Боя. Схватки. Их мучает оскорбленное самолюбие. Унижение. Стыд... Но политики, присягавшие в других местах, а здесь, у себя отдающие приказания, силой удерживают их, заживо гноят в окопах. И выпустят отсюда разве что для отступления. Вперед ни-ни! Впереди "брат", другого роду-племени, но "брат", к тому же младший, маааленький, слабый, однако стоит тронуть его пальцем, поднимет вопль на весь мир. А мир опять же обвинит тебя и будет прав. Что же ты только с ним проявляешь принципиальность?! Будто прежде ни камешка никому не уступил, всех шуганул, неприступный ты мой. Дрнг. Дрнг. Дрнг. Как говаривал современный Готлиб Курт Хайнрих фон Тотлебен, тоже в генеральском мундире: "Дался вам этот изгвазданный мазутом пляж! В конце концов, можно вовсе от морских купаний отказаться..." И солдаты – драчливые ребята, тоже пожимают плечами, разводят руками, почесывают в затылках... Нелегко разобраться в стратегии и тактике ползучей войны... Ни шагу вперед и полшага назад. Тихо, тихо, незаметно... Но почему? Чтобы обвести вокруг пальца своих и оказать содействие противнику... Но почему, я спрашиваю? Почему? У всех уже сердце в глотке. Зла не хватает. Все равно, на ком выместить злобу... Палец сросся со спусковым крючком, а когда нажмет, в кого выстрелит – без разницы. Кто-то уже передернул затвором автомата недобро, предостерегающе...
Элизбар чувствует, что все это не кончится добром. Все ждут повода, и вот он! Внутренняя смута. Разлад. Теперь для них все едино: свой – чужой, враг – не враг. Никому не спустят и разбираться не станут. Элизбар задыхается, сердце готово выскочить из груди. "Антон!" – зовет. Потом хрипло, из сдавленного горла: "Ребята! Ребята!.." – "Иди, дядя, поспи, не твое это дело", – грубо отталкивает его кто-то. "Что не мое дело?! Что не мое дело?! – пуще негодует Элизбар. – Вы перебьете друг друга на радость врагу, и это не мое дело!" Его глаза, кажется, готовы вылезти из орбит. "Братцы, откуда взялся этот динозавр? Уберите его, не то распорю по швам!" кричит другой и тычет ствол автомата в живот Элизбару. "Что вы делаете, идиоты безмозглые! Весь мир смотрит на вас, а вы..." – хрипит, задыхается Элизбар. "Какой мир! Три дня обед никак не донесут", – зло смеется третий. Надо чем-то отвлечь их. Поразить чем-то... "Эй, подонки! Смотрите! Показываю цирковой номер моей бабушки!" – слышен откуда-то сверху голос Антона; он кричит, поднявшись во весь рост над бруствером. Когда он туда залез?! И зачем?! Поражен не только Элизбар – весь взвод. Разинув рты, уставились из глубины окопа. "Сейчас же спускайся! Прыгай вниз! Немедленно!" Это Элизбар; он знает, чем кончаются подобные выходки, и сердце его обмирает в предчувствии выстрела, едва слышного, как хлопок. Вместо сломанной бутылки-"розочки" Антон подобрал в окопе целую – их там хватает – и осторожно ставит себе на лоб. Медленно, неуверенно разводит в стороны руки. Бутылка чуть вибрирует, колеблется. "Это вы со мной смелые, вояки сраные, суки позорные! – сквозь зубы цедит Антон. – Вот вам! Дудки! Выкусили..." Он балансирует на бруствере с раскинутыми руками, возведя глаза вверх, на бутылку, напряженно выпятив подбородок... Вдруг дергается всем телом. Бутылка скатывается в окоп. Секунду-другую он еще на ногах. Не знает, что убит, но уже мертв. "Антон, прыгай сюда! Прыгай сейчас же! Господи!.." кричит насмерть перепуганный Элизбар. Остальные смотрят, разинув рты. Антон неуверенно опускается на колени, затем валится набок и вслед за бутылкой скатывается в окоп. В окопе могильная тишина. Слышно, как на чинаре позади траншеи стучит по стволу дятел. Похоже, добыл свою гусеницу, достучался. Его не интересует, что происходит внизу, на земле. В сущности, там не происходит ничего нового, чего не было или не будет впредь. Элизбар сидит на своем рюкзаке, на коленях у него голова Антона. Изредка машинально, почти бессознательно прикладывает к ранке пропитанный кровью платок. Из раны еще сочится кровь, но кровотечение слабеет, кровь загустевает... У Антона спокойное, безмятежное лицо, можно подумать, что он спит. Элизбар окаменел, как Иван Грозный на картине Репина – с выпученными, безумными глазами и головой сына на груди. А разве Антон не сын ему? В каком-то смысле и Лизико умерла вместе с ним... Сидит на дне окопа убийца своих детей, ирод, избивающий младенцев. Сидит в притихшем окопе и думает: "Пять минут назад я считал своим долгом спасти Антона, а теперь не знаю, как вывезти отсюда мертвого. Наверное, теперь это мой долг. Но кому отвезти? Куда? Мерзавцу отцу? Безмозглой жене? У Антона не стало ни жены, ни отца. Жену увели, отца сам отсек... И что же нас ждет? Поруха и запустение. Лоза не родит, и смоквы не плодоносят... Развеет нас по ветру, как осенние листья, и, униженных, разметает по миру, ибо своей волей оставим мы то, что Богом дано нашим предкам... Это нам за то, что все, от мала до велика, от пророка до священнослужителя, поклонились золотому тельцу и поверили фальши... За легкомыслие и лицемерие разгневанный Господь повел нас не к свету, а сверзил во тьму и похоронил во мраке... Он не снял с нас кандалов, а утяжелил их... Поил ядовитыми водами и кормил горькой полынью... Неужели только за то, что царь Александр Первый, прозванный Великим, не проявил царственной воли и твердости и не обезглавил ненасытных потомков, не ослепил жадную жену и не извел обнаглевших зятьев и племянников?! Теперь уже поздно. Пришло время жатвы, и вот весь наш урожай – убитый Антон и Лизико с перерезанными венами..." А дятел стучит и стучит. Над траншеей по чистому небу скользят то ли ласточки, то ли ангелы. Сидящей под деревом комсомолке жарко. Она слишком тепло одета для этих мест. Потому что новенькая. Надо было давно раздеться, хотя бы до пояса. Ничего, на будущее учтет... Когда кончится война, она специально приедет сюда на отдых. Грузины, даже если они правы, должны понять: слыханное ли дело – присваивать рай?! Рай принадлежит всем! В том числе и тем, кто живет в Мурманске! Словом, общая всесоюзная здравница. А если ей дадут квартиру, как обещали, то и вовсе не уедет, останется, но только вместе со своим "дурачком". Личико комсомолки пылает. Опять, смежив веки, она подставила его солнцу. Тот чудной грузин – паренек над бруствером – словно летит к ней, раскинув руки. Но это странное видение постепенно бледнеет и тает. Абхазское солнце с медлительностью меда стекает за воротник и потихоньку, с вкрадчивым упрямством ползет вниз. Ее соски сами собой твердеют, наливаются требовательной, капризной пустотой. Ей чудится запах жареных подсолнухов и табачного дыма, запах белозубого казака. Если, раскрыв глаза, она увидит его, то отдастся без слов. Нет, взмолится – возьми меня! И пусть говорят, что хотят... Целиком, с головы до ног вберет его в свое маленькое тело вместе с запахами семечек и табака... Рот ее раскрывается, разлипаются слипшиеся губы, словно в ожидании ответной ласки. Никого... Только солнечный сладкий озноб. Сами собой раздвигаются плотно сдвинутые ноги, и по-снайперски твердая, но все-таки по-женски нежная рука осторожно прокладывает путь к самой потаенной части тела. Невесомая и целеустремленная, как змея, заползает под рубашку, под ремень и резинку трусиков, стремится к запретному удовольствию, к влажной нежности, нежной бесконечности тихо, вкрадчиво, всем существом...