Текст книги "Годори"
Автор книги: Отар Чиладзе
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Чиладзе Отар
Годори
Отар Чиладзе
Годори
Роман
Перевод c грузинского Александр Эбаноидзе
И восстанут дети на родителей, и умертвят их.
Матфей (10-21)
Часть первая
1
Когда Папа Римский Пий Второй задумал изгнать османов из Византии, точнее, когда он еще раз – и опять тщетно – попытался образумить Европу, сверх меры увлеченную пирами, охотой и турнирами, еще раз попытался внушить ей, как трудно придется всем завтра и впоследствии, сколько бед и хлопот причинит это чудовище, нежданно нагрянувшее из необъятных и таинственных азиатских просторов, этот новорожденный дракон с неокрепшими еще зубами, уже отхвативший краешек Европы, отведавший ее белого мяса и с удовольствием облизывающий окровавленную пасть, он для начала выработал план действий и первым делом направил своего посланника – некоего Лодовико из Болоньи – в Грузию, поскольку из всех христианских государств Востока больше всего рассчитывал на ее политическую и военную поддержку, однако надежды Папы не оправдались; подобно своим предшественникам Николаю V и Кали III, он не смог ни образумить западных христиан, ни заручиться поддержкой восточных; более того, его посланец – Лодовико из Болоньи не обнаружил на положенном месте Грузии – той Грузии, прославленной рыцарским благородством и воинской доблестью, в надежде на чье соратничество он проделал долгий и вовсе не безопасный путь (ибо Босфором уже владели османы), она больше не существовала; но разве могли в Риме предположить, что двухсотлетнее владычество монголов полностью разрушит и развалит славную, гордую страну с сильным, многочисленным воинством и трудолюбивым населением; впрочем, Александр Первый, прозванный Великим, попытался было вернуть своему царству славу и величие предков, во всяком случае, шуганул соседей, подобно шакалам набежавших на смрад пожарищ и мертвечины, восстановил по горам и долинам сторожевые башни и цитадели, но, окруженный родней, развращенной многолетним рабством, в конечном счете не сумел настоять на своем: его братья, сыновья и племянники чуть ли не вместе с ним норовили влезть на государев трон и в десять рук подмахивали любые грамоты и указы... В результате Великий царь взял и постригся в монахи – плюнул на земную юдоль, сложил подле Светицховели махонький скит и, постриженный под именем Афанасия, разве что изредка поглядывал оттуда на свою страну, заплутавшую среди трех сосен, оборвавшую постромки и покатившуюся под гору; теперь ему не нужны были ни жена, ни братья, ни сыновья с невестками; похоже, он осознал, какой чудовищный грех совершил пред Господом и перед державой, не свернув родне шеи, пока был при власти, и теперь был готов любой епитимьей, любою мукой искупить тот грех, но, к счастью для царя-инока, судьба распорядилась так, что он вскорости преставился, и к тому времени, когда Лодовико из Болоньи добрался до Грузии, его потомки вконец распоясались и уже без зазрения совести, даже с каким-то упоением рвали на куски свою родину подобно стервятникам, терзающим тушу павшего при дороге осла.
С тех пор рушилась, разваливалась, рассыпалась, утекала между пальцев держава предков, собранная и выстроенная кровью и потом, мечом и книгой, терпением и волей. Поток влек ее, как щепку, ветер подхватывал подобно соломинке, страну – владение двух царей, четырех владетелей – мтаваров, одного атабага1 и несметного числа князьков и дворян-азнауров, – не умевшую укротить их пустую, беспочвенную спесь, утолить ненасытную жадность, унять жестокость и коварство... Надрывались трубы, ныли дудки, стонала зурна и лопались туго натянутые толумбасы. От села к селу, от двора ко двору сгоняли юношей и девушек для отправки на невольничьи рынки Алеппо и Стамбула... Кони с пеной на удилах скалили зубы и выкатывали белки... Черные от сажи стражники бегали вдоль крепостных стен, вглядываясь через бойницы в подступающие ватаги и не понимая, на кого лить кипящую смолу, а кому поднести ключи от крепостных ворот. Они не страну защищали от неприятелей, а разбойников от погони, но тут-то и возникали трудности – попробуй отличить разбойника от преследователя, а преследователя от разбойника, когда преследующий назавтра обернется разбойником и наоборот. Поэтому стражникам приходилось смотреть в десять глаз и слушать в десять ушей, дабы не обмануться, не прогадать и урвать свою долю. Что же до преследователей, галдящих под крепостными стенами, то они недолго толкались у запертых ворот и, боясь подвернуться под горячую руку, поджав хвосты, убирались восвояси поразмыслить на досуге, взвесить все и, коли прежняя дорожка себя не оправдала, встать на новую, из ловца превратиться в ловимого, из пахаря – в разбойника. Не стало больше ни друзей, ни врагов, ибо все были и друзьями, и врагами одновременно: сегодня друг, завтра враг, в зависимости от обстоятельств. Словом, никто ничего не знал наперед. А еще точнее – лучше бы не знал и того, что было. Вот почему все прикидывались слепыми или сознательно отводили глаза, причем не только перед другими, но и наедине с собой, а от самообмана еще пуще мельчали, еще ниже опускались и гаже разлагались все от мала до велика, а это увечило их и духовно, и физически. Не только в собственных глазах, но и в чужих.
"Раб Господень – слуга султана", – гордо оповещал один из двух царей, разумеется, не столько для того, чтобы обмануть султана, сколько чтобы припугнуть своих. Да и другой царь был не в лучшем положении: одну руку униженно протягивал иранскому шаху, другую – русскому царю и обоим был одинаково благодарен – бросали ему что-нибудь в протянутую руку или плевали; все равно третьей руки не было, дабы одернуть вконец зарвавшихся подданных...
Словом, несчастные наши цари очнулись только тогда, когда их страну, расползшуюся на лоскутья при грузинском Александре Первом, собрал воедино русский Александр Первый, причем собрал в утробе великой империи. Дабы впоследствии Грузия являлась миру исключительно из ее заднего отверстия и только по надобе, то есть тогда, когда в этом возникнет нужда; являлась, уже превращенная в другое вещество...
Раз, два, три-с,
Кругом повернись,
На плечо бери винтовку,
На войну катись ...
Вот уже и грузинские мальчишки, играя в войну, мешали русские и грузинские слова. "Ах, офицер, прильни к моей груди", – вздыхали и истаивали в восточном томлении волоокие грузинские дамы, мечтающие о чем-то неведомом, иностранном, и, поскольку срок вышел и пробил час, это неведомое и иностранное не замедлило явиться: пред их очами предстал генерал-майор Готлиб Курт Хайнрих фон Тотлебен2 "собственной персоной". (Мог ли кто быть новей и неведомей для страны, прошедшей Каракорумы, Джаханабады и Моваканы?!)1 Бравый, спесивый, глупый – орел, а не офицер – "афицар" произносили у нас в ту пору; с мордой, распаренной в тифлисских банях, с эполетами, сверкающими на плотных плечах, ах, в высшей степени одиозная личность! По чрезвычайно поверхностному заключению другого фрукта, столь же чуждого грузинам, французского аристократа и добровольного наемника де Грие де Фуа, Тотлебен навсегда запер (для России) Дарьяльское ущелье, и сделал это исключительно по глупости и спеси; на самом же деле в силу тех же качеств он навсегда сорвал с петель северные ворота Грузии, превратив ее в проходной двор. По его милости Маленький Кахи, восхищавший воинской доблестью Фридриха Великого, но к этому времени побежденный старостью и, подобно грузинскому Александру, опутанный семейными интригами, поштучно рвал на голове волосы... Так что, когда этот грузинский Геркулес2 почил в бозе, его наследнику достался один лишь титул. "Чего тянешь, сукин ты сын! кричали ему тбилисские армяне, быть может, им самим же и подученные. – Давай закругляй свое шелудивое царство и объединяй нас с Россией!" Он и объединил. Что оставалось делать, если так было записано в книге судеб?! Армяне лишь оглашали записанное. Но, говоря между нами, вправе ли ты приютить другого и дать ему кров, когда сам ищешь защиты и прибежища; если же все-таки приютишь, не вали все на рок и судьбу...
С тех пор вот уже два столетия по ущелью, потерявшему природное предназначение, бродит призрак генерал-майора графа Готлиба Курта Хайнриха фон Тотлебена в мундире, выбеленном пылью той земли, которую он прибрал к рукам исключительно за счет "спеси и глупости"; он беспрепятственно перетекает-передвигается во всех направлениях, главным образом – встречь реке, несущей по долине быстрые, мутные воды; а современник генерала и наш соотечественник, церковный иерарх Досифей Некресский, свихнувшийся (если угодно – сделавшийся поэтом) по причине безбожья и жестокости единоверных "покровителей" и подобно многим и многим так ничего и не уразумевший в цепи событий, неторопливо, со смаком макает гусиное перо в миску с чернилами, приготовленными из полевых цветов по монастырским рецептам, и, кистью и локтем левой руки придерживая пергамент (дабы не соскользнул при писании), крупными, ровными буквами выводит: "Сколь радостно сладка любовь к родной отчизне..."
На самом деле его отчизна превратилась к тому времени в натоптанный тракт, связывающий необъятную Российскую империю с Западом и Востоком. А раз натопталась дорога, путники не заставили себя ждать. Не зря сказано: "Был бы мед, а мухи будут". За военными пожаловали дипломаты, за дипломатами поэты, за поэтами – купцы, за купцами – любопытствующие, а за любопытствующими – искатели легких денег и приключений, и потянулись кареты, коляски, тарантасы, телеги и дроги... Природа далеко не всех наделила умением видеть, в особенности же видеть невидимое (к примеру, стыд или гнев), эта способность зависит от душевных свойств. Большинство приезжих оставались в плену схваченных краем уха легенд, анекдотов и сплетен и вовсе не интересовались, насколько соответствует истине то, что говорят на почтовых станциях, постоялых дворах или в духанах злоязычные духанщики или недалекие чиновники новой власти. Во всяком случае, даже самым чутким не пришло в голову заглянуть в душу обманутого, как мальчишка, старого царя; выяснить причину сумасшествия (или превращения в поэта) Досифея Некресского. Для них и тут была Россия, разве что к аборигенам приходилось обращаться, калеча для понятности русский язык: "Сабак, сабак, нет кусай". И, собственно говоря, их не в чем упрекнуть. Такова была действительность. А являлась ли она плодом исторических закономерностей, национальной дури или же обыкновенного предательства, это мало интересовало как странствующих поэтов, так и путешествующих дипломатов. Каждый разглядывал обретенные земли, "дикий край", который Господь выронил из своего подола, через подзорную трубу, очки или же монокль и подобно назначенному в Тбилиси французскому консулу – Жаку Франсуа Гамбе – первым делом заносил в дорожный дневник реестр тех товаров, продуктов или изделий, вывоз коих обещал наибольшую прибыль как лично ему, так и его стране... Что ж, раздача вещей и одежды, оставшихся от умершего, издавна приняты в этом мире – к чему отказываться от разумного обычая... Конечно, попадались среди путешествующих и такие, кто проявлял живой интерес к истории и обычаям несчастной страны; некоторые наивно полагали (и старались убедить в том других), что "грузины – самый красивый народ не только на Востоке, но и во всем мире". Что же до знаменитого писателя господина Дюма, то он чуть не вывалился из тарантаса, настолько восхитил его "божественный облик" пастуха на склоне горы – в изорванной чохе, с посохом в руках, тот, казалось, "опоздал взойти на Олимп" и, погруженный в свои мысли, может статься, вовсе не замечал ползущих где-то внизу, у его ног, тарантасов, колясок, дрог и телег...
Пастух был придурковат, мало что понимал из происходящего в мире, и все-таки его пугала новая жизнь, ворвавшаяся в родные края, он на собственной шкуре испытал ее. К счастью, природа наделила его воображением и умением подражать голосам животных и птиц, и он, как мог, развлекался этой своей способностью: то щелкал дроздом, то выл волком, то мычал коровою, то клекотал орлом... словом, кем только не мнил себя, только бы хоть на время забыть главную свою заботу. А забота его глодала нехорошая. Он догадывался, или же ему казалось, что, пока он пасет коров и считает в небе облака, его жену навещает начальник поста, как нарочно, расположенного пониже их села, длинноусый и короткошеий урядник. Покамест это были только предположения, но с каждым днем они крепли, превращаясь в подозрения; со страхом и тягостным неудовольствием пастух предчувствовал, что скоро подозрение сделается уверенностью, хуже того – обернется недвусмысленной явью, хотя жена отмахивалась от любого вопроса: "Ты что несешь! Кто ко мне ходит, кому до меня дело!"; что же до урядника, то с ним пастух не осмеливался заговорить, не просто боялся, а еще и смущался незнанием языка. Он, конечно, понимал, чего заслуживает урядник, оскорбивший его честь, но, будем откровенны, на месть уже был не способен, как говорится, кишка тонка. Грузины, некогда воинственные ценители оружия, давно были разоружены, в результате чего не только поостыли, но и заробели. Остатки оружия напоследок собрал по селу тот самый длинноусый урядник с пятью солдатами в высоких папахах и все, что нашел на чердаке или в погребе – ружье-кремневку, заржавевшую саблю или зазубренный кинжал, – все выволок из испуганно притихших хибар, сунув под мышку, как хворост. Собираясь по утрам из дома, угрюмые плечистые горцы горячо молили заступника Архангела из Степан-цминда1: упаси нас от придирок русского начальника. Но упасти от русского не так-то просто! Воротясь с пастбища, придурковатый пастух обнаруживал дома то башлык урядника на тахте, то встрепанную, помятую жену с красными пятнами на теле; и, стоя на зеленом склоне горы, опершись о пастушеский посох, он весь следующий день думал только о том, что же делать, как быть: попытаться распутать этот узел или же по-прежнему прятаться от подозрений среди коров, воображая себя то орлом, то собакой? Бедняга все еще предпочитал прятаться, отчего жена с любовником пуще наглели. Солдат, посланный за забытым башлыком, без спроса вваливался в его дом – в его мысли, – не здоровался и не извинялся, а нагло смеялся в лицо – скалил крупные желтые зубы, словно хотел еще больше смутить и напугать, и, прижав рукой высокую папаху, пригнувшись, уходил из его дома его мыслей, разумеется, с урядниковым башлыком под мышкой. Жена же (и наяву, и в мыслях) повторяла одно и то же: "Искали какого-то бунтовщика, и, наверное, твой урядник обронил башлык во время обыска". Чтобы совсем не свихнуться, он погружался в свои фантазии, воображал, что приходит с жалобой к самому русскому царю и, растроганный его видом, русский царь мечет громы и молнии: "Как посмел этот гриб поганый, пень трухлявый обидеть моего верного горца!"; и люди царя, намотав уряднику веревку на шею, тащили его через горы на родину; а единственный друг и заступник горцев плясал лезгинку среди равнодушных коров и один за другим вонзал сверкающие кинжалы в дощатый настил сцены2... После подобных представлений слабоумный пастух долго лежал на спине среди теплых коровьих лепех, и грудь его взволнованно вздымалась не только от усталости, но и от полноты счастья, однако, успокоившись, он выходил из "роли" и возвращался к ненавистной действительности. Не находя решения, он предпочитал ложь правде; впрочем, слушая жену, пастух верил ей: он настолько был предан закону гор, что не мог представить, как человек, пусть даже женщина, может так лгать.... Впрочем, не исключено, что сознательно обманывал себя. Придуриваться – тоже способ борьбы, в особенности когда все другие исчерпаны. Как и его родную Грузию, слабоумного пастуха настолько сбило с толку вероломство врага, явившегося под видом друга, что он и не смотрел в его сторону, словно тот перестал бы существовать, исчезнув из поля зрения. Во всяком случае, пока пастух не знал определенно своего положения, никто не мог потребовать от него ни наказания неверной жены, ни защиты собственной чести, для чего хватило бы и простого ножа с деревянной рукоятью и острейшим лезвием, почти истаявшим от частой точки, того ножа, что висел у него на ремне обок с точильным камнем. Но всему свое время. Оно приходит не раньше и не позже. Пробьет час, и ты всем существом поймешь (даже если слаб умом), что лишь для этого явлен на свет, это главное тебе поручение и единственная обязанность – как можно крепче сжать рукоять ножа, как можно сильней вонзить его, как можно глубже войти в существо ненавистного человека, дотянуться острием до главной жилы, до его души и с восторгом ощутить, как из открытой раны хлещет алая и теплая кровь, как заливает тебя с головы до ног... Но пока не пробил час, он истязал себя чудовищными бесстыжими видениями, и больше всего мучило и волновало то, что его двухлетний сын видел это, что он от рождения рос в этой грязи... Чтобы не мешал, мать сажает его в г о д о р и, думал он, вернувшись к действительности, опершись о пастуший посох, недвижный как бог, изгнанный с Олимпа. Что же до сына (если это был его сын), тот прекрасно чувствовал себя в
г о д о р и и, как уверял впоследствии, в особенности крепко выпив, во все глаза наблюдал сквозь плетенку за любовными утехами матери и ее полюбовника, а его маленький пестик помимо воли наливался и задирал головку...
Когда соседи вбежали в хибару слабоумного пастуха, он был еще жив. Кровь стояла по щиколотку, неровный земляной пол проступал лишь местами. Жена лежала у двери, ничком. Впрочем, из-за множества колотых ран ее трудно было узнать; вытянутые руки судорожно сжимали башлык урядника: то ли тот, убегая, бросил его, то ли она и в смерти не отдавала мужу доказательства своей вины. Пастух, слыхом не слыхавший о Японии, вспорол себе живот, как истинный самурай, и теперь сидел среди собственных внутренностей, откинувшись и привалясь к щелястой стене. Расползшиеся кишки поблескивали слизью, отливали лиловато-зеленым, разбухали, вздувались, как удав, обхватывая хозяина. В г о д о р и пыхтел и метался мальчишка. Возбужденный увиденным, он выглядывал то в одну щелку, то в другую – из сумрака глаза его сверкали наточенной сталью. Слабоумный пастух протянул к нему окровавленный нож и едва слышно сказал: "Забыл мальчишку прикончить, кончайте вы, сделайте доброе дело, все равно теперь из него не будет человека". Соседи, разумеется, мальчишку не убили. Да и не могли убить, даже если б захотели: из заднего отверстия Российской империи вскоре предстояло явиться Грузии – в новом обличье, и судьба приберегла необычного мальчишку для этой новой Грузии. В ней предстояло ему проявить обретенные в г о д о р и наклонности, и проявить их сполна.
Он был первенец нового времени, избранник. И не так-то просто было лишить его жизни. Напротив, ему предстояло положить начало совершенно новой породе, которая разве что сама могла пожрать себя, выесть изнутри, природа же не знала силы, способной ее одолеть. Во всяком случае, человеку из г о д о р и – Раждену
Кашели – так назывался он впоследствии во всех выданных на его имя документах – ни в ту минуту, ни в ближайшем будущем не угрожала никакая опасность. Опасность подстерегала саму Россию, и, чтобы преодолеть ее, она должна была прикинуться мертвой: одурачить доверчивый мир, а затем восстать из мертвых – мощней и жесточе, чем прежде. Для осуществления этой цели фанатики-единомышленники поделятся на партии и набросятся друг на друга, в словесных баталиях выясняя, кто сумеет лучше замаскировать, а затем полней реализовать неизменные имперские задачи. "Есть такая партия!" – бросит Ленин на одном из очередных собраний заговорщиков, и этот возглас определит будущее Грузии. Мы не оставались в стороне! И здесь засуетятся доморощенные социал-демократы, те же большевики-меньшевики, и грузинский Ной1 схватится за долото и рубанок, будто бы для сооружения нового ковчега, на самом же деле для того, чтобы стереть последние следы Грузии с пожелтевших страниц исторических фолиантов. Первым делом он драчливым петушком набросится на Илью Чавчавадзе, вырвет у того с трудом собранные мощи подлинной Грузии, полагая, что имеет больше прав на святые кости и верней сложит из них полномерный скелет; к тому же и в Библии миру сначала был явлен старец Ной, а появится ли нужда в Илье Пророке, покажет время... Так что соседям слабоумного пастуха следовало поскорей извлечь мальца из г о д о р и, но они не сумели этого сделать не только в первый день, но и позже – мальчишка цеплялся за плетеные стенки, как маленький крокодильчик цепляется за прутья; он готов был умереть прежде, чем уступить надежнейшее убежище, спасшее от окровавленных рук отца. В конце концов, не добившись ничего ни угрозами, ни уговорами, его вместе с г о д о р и забрала некая Кесария, бездетная хоть и замужняя женщина, тайком от мужа утолявшая свою потребность в материнстве игрой в дочки-матери с самодельной тряпичной куклой. Признаться, беда слабоумного пастуха в глубине души даже порадовала ее – она почему-то решила, что этот голый, как облизанный палец, разом осиротевший малец дарован ей свыше за пылкую, слезную мольбу, без которой она не брала куска в рот и не клала головы на подушку. Бедняжка умолила мужа усыновить мальчика; муж не смог отказать ей, не познавшей радости материнства, хотя, не в пример жене, не очень-то радовался такому обороту дела. Напротив, его мучили дурные предчувствия: он опасался, что сын убийцы и потаскухи заставит их сожалеть о содеянном. Увы, предчувствия не обманули его. Зато Кесария сумела осуществить заветную мечту. Едва войдя в дом с мальчишкой в корзине, она смущенно и виновато улыбнулась мужу, торопливо расстегнула платье и, наклонясь над корзиной, дала только что обретенному пасынку мягкую обвислую грудь в голубоватых прожилках. Пасынок жадно набросился на "скромную лепту" мачехи: ни Кесария, ни ее муж не могли знать, что он точь в точь повторял то, что делал длинноусый урядник с его матерью, – покусывал, сосал, глодал и при этом мял обеими руками, как тесто. "Да ему не мать нужна, а баба", криво усмехнулся муж Кесарии. Кесария, тоже несколько смущенная и озадаченная, недоуменно хмыкнула в ответ...
Когда природа взяла свое и вскормленный Кесарией Ражден Кашели выпростался из г о д о р и, точнее, когда корзина не смогла долее вмещать его быстро растущую плоть и с сухим треском распалась, рассыпалась на нем, как скорлупа, он первым делом жадно набросился на мачеху – бедняжку с трудом вырвали сбежавшиеся на ее вопли соседи. Одни приводили Кесарию в чувство, другие пытались удержать ее мужа, третьи колотили палками сопливого насильника. Кесария от стыда и ужаса не смела взглянуть на мужа. Муж рвался из рук, опасаясь, что мальчишку забьют насмерть. Стояли такой ор и гвалт, что понять что-нибудь было невозможно. Но, так или иначе, с того дня Раждена Кашели в селе больше не видели. Отряхнув с себя остатки корзины, он растворился в мутном водовороте жизни и больше никогда не возвращался в родное село, если не считать гипсового бюста, который поставило ему благодарное правительство примерно на том месте, где некогда стояла хибара слабоумного пастуха.
Точнее – где в хибаре стоял г о д о р и, плетеный короб – единственное близкое для Раждена Кашели пространство, можно сказать – родное, разумеется, если понятие родства доступно ему, хотя бы по отношению к корзине. Впрочем, он не раз говаривал, что ни о чем не мечтал и не тосковал так, как о годах, проведенных в г о д о р и.
К слову сказать, в селе о нем не вспоминали. Вычеркнули. Разве что Кесария навсегда лишилась покоя. Она сожгла самодельную куклу, долгие годы заменявшую ей дочь, – тряпичную девочку, пропахшую ее теплом и потом, и прокляла само материнство. Но с ужасными видениями ничего не могла поделать. Редкая ночь проходила так, чтобы она хоть раз не вскочила в постели, растревоженная и напуганная сном, которого и рассказать-то не смела. "Помоги! Убери его! Убери! Больше не могу!" – молила она мужа, целуя ему руки. Но чем мог помочь муж, и сам оказавшийся не в лучшем положении: пустыми угрозами и проклятиями он только усугублял поистине жалкое свое положение, поскольку помимо воли оказывался еженочным свидетелем бесконечного насилия над собственной женой.
Что же до неуемного насильника, то он рос не по дням, а по часам. Закалялся и оснащался к новой жизни: сначала бродяжничал, потом карманничал, потом мошенничал, а затем уже по-настоящему разбойничал – то грабил людей на дорогах, то врывался в дома и лавки, на глазах детей и мужа насиловал мать семейства или самую пышнотелую из дочерей; выкормыш г о д о р и не знал ни страха, ни жалости, не считался ни с законом, ни с Богом. Несколько раз его хватали, дважды ранили, но ни пуля, ни кандалы не останавливали его. Рану он зализывал, как дикий зверь, кандалы разламывал как бублики, и продолжал свое – уничтожал и пожирал все, что попадалось на пути, что можно было ухватить зубами, вслепую, наугад прокладывая дорогу к вершинам своей низости. Нужно ли говорить, что время способствовало ему, создавало условия для выявления задатков. Он и выявлял их без зазрения совести. С маузером в одной руке и штофом водки в другой, пьяно щурясь, палил без разбора во все, что раздражало, настораживало или просто подавало признаки жизни.
В результате его имя прогремело столь широко, что с ним завели сношения товарищи социал-демократы и даже привлекли к нескольким серьезным акциям и "эксам", разумеется, под лозунгом "свободы, равенства и братства". В частности, его имя всплыло в деле об убийстве Ильи Чавчавадзе, но товарищи по партии своевременно переправили подозреваемого в Россию, где вскоре он создал интернациональную семью – женился на такой же бездомной и беспутной, как сам, казачке, и до февраля двадцать первого года не вспоминал о родной стороне. Это годы, когда по бескрайним российским степям, не затухая, носился огненный смерч: в девятьсот семнадцатом разразилась революция, что вызвало временный, скажем так – тактический распад Российской империи и создало условия для еще одного рождения Грузии, на этот раз в виде поистине исключительном. Грузия, поделенная на губернии, объявляет себя демократической республикой. А грузинский Ной занимает кресло премьер-министра...
Но прежде чем усесться в премьерское кресло, ему пришлось многое пережить, в том числе в родном Ланчхути – запертому в отцовском доме, словно отгороженном от мира высокой живой изгородью из трифоли. В сущности, к этому времени он решил отойти от политики и заняться мемуарами. Что же еще делать, если Кремль откажет ему в доверии из-за давней внутрипартийной полемики и уступит федералистам или же "нацдемам" временно отпавшие земли, на которых только твердой рукой социал-демократов можно набросать контур будущей Грузии... Его супруга совершала верховую прогулку по окрестностям Ланчхути, землям покойного свекра. На породистой кобыле, в английском седле, она порой спускалась до Уреки – подышать морским воздухом, и он был счастлив, что крестьяне гордятся барыней-амазонкой. Сам же он сидел не в удобном седле, а на иголках – ждал шифрованной депеши из Тбилиси. И депеша не слишком заставила себя ждать: полчаса назад ее собственноручно доставил запыхавшийся начальник почтового отделения. "Рим ждет кесаря", – было написано в депеше. А кесарь – это он и есть. Телеграмма, уже сотни раз перечитанная, лежит перед ним на массивном отцовском письменном столе, и, сидя в массивном отцов-ском кресле с высокой спинкой, он повторяет с приятным волнением: "Я кесарь". Единственное чувство, которое он может вычленить из прочих и безошибочно назвать, это все-таки удивление. Хотя, в сущности, ничего удивительного не происходит. Проводится экстремальная экспертиза вековых экскрементов Империи, в чем, собственно, нет ничего невероятного нормальная процедура, чтобы учесть на будущее, какую пищу империя переваривает легко и безболезненно, а какая вызывает несварение. Есть дикие племена, которые до тех пор едят одну пищу, пока не усвоят из нее все питательное. Так и империя. Хочешь быть сильным, умей жрать собственное говно. Вот она и жрет. А мы ей поможем, подтвердим, что выбор был верен. "Не пренебрегай никакой работой, а за что взялся – доводи до конца", – наставлял его отец, ибо сам был таким, ничем не пренебрегал и все делал лучше других. Простой крестьянин вышел в крупные землевладельцы. Второго такого дома нету во всем Ланчхути – прочный, каменный, украшенный резьбой. Отец был для него образцом – трудолюбие, упорство, воля... Он всю жизнь хотел стать таким, как отец, – известным, уважаемым, чтобы на улице оборачивались вслед... Однако по политическим воззрениям оказался противником отца – отец был землевладельцем, он же отрицает частное землевладение; впрочем, это не мешало ценить человеческие качества отца, так сказать, отдавать кесарю кесарево, в особенности сегодня, когда он сам объявлен кесарем, а отца уже нету в живых, да освятит Господь его на том свете, если Господь существует, если вообще на том свете что-то есть... Отец верил. Верил в Бога и не понимал сына. Но сын вовсе не против хорошей жизни, как казалось отцу, – ни в коем случае! Не говоря уж о другом, его заморская супруга и дня бы не выдержала без верховой прогулки на породистой кобыле, в добротном английском седле. Нет, отец, сын всего лишь сторонник социального равенства, как истинный марксист, и, только приступит к исполнению премьерских обязанностей, первым делом запретит хваленому грузинскому виноградарю самовольно хозяйничать в своем винограднике. Пусть лучше урожай сгниет на лозе, чем тот соберет больше соседа. Иначе кривду не выправить и равенства в этом мире не добиться.
Поэтому Кремль надавал по шеям нацдемам и доверился социал-демократам. И правильно. Какую Грузию желает Россия, такой ее желает весь мир – в первую очередь свободную от национальных комплексов и амбиций. Вот уж надоели! Осточертели, можно сказать! Давным-давно ни царя, ни земли, язык родной помнят с пятое на десятое, а все грузинствуют – патриоты несуществующей страны! Пора понять, что Грузии – страны пузатых обжор и злых на язык вдов больше нету1; в этом он не смог убедить своего оппонента, гордого барина, князя, который на одни только деньги, что в карты проиграл, мог бы провести воду своим крестьянам, если бы и впрямь любил родину, не выдуманную и нафантазированную, а реально существующую и страдающую от засух. Тот, кто верит, что Грузия хоть день продержится без России, в первую очередь враг самой Грузии, будь он даже поэт и банкир в одном лице2. Решимость суждений никак не связана с тем, что его сегодня уважили – уж он-то прекрасно знает, как дорого обходится подобное уважение, – он говорит так, потому что больше осведомлен и лучше разбирается в политике... Но все-таки он сперва человек, а потом политик, и уж лучше один день побыть кесарем, чем всю оставшуюся жизнь (а много ли ему осталось?) мечтать о кесарстве. Что ж, свершилось! То, что нам кажется случайным и неожиданным, на самом деле итог исторических закономерностей. Перед вами первый премьер-министр новой (новой, а не обновленной!) Грузии, и если мы будем объективны, то признаем, что такую честь он заслужил не только по милости Кремля, но сам, своим терпением и упорством, ибо выдержал все испытания, сдал все экзамены, пролез во все щели, из всех вод вышел сухим, тогда как прочие готовившиеся в кесари либо сгнили в тюрьмах и казематах, либо были как собаки застрелены на задворках империи. Он же только теперь начинает жить (в его-то возрасте!), с завтрашнего дня. Сразу же как приедет в Тбилиси... Трудно сказать, сколько продлится эта новая жизнь, но ясно как день, как она кончится... Однако, чем бы все ни кончилось, он навсегда останется первым премьер-министром, будет ли он важно восседать в отцовском кресле или же терпеливо ждать очереди в приемных более могущественных премьер-министров; будет ли подобно отцу похоронен во дворе собственного дома у родных пенатов, или же под вой вьюги могилу ворон выроет3... Ах, да что там! Главное – светлое будущее человечества, а не благополучие отдельного человека, кем бы он ни был представителем умирающего, деградировавшего класса или же премьер-министром новорожденной страны. Так называемые просветители отечества думали наоборот и еще пуще сбивали народ с толку. В наши дни все объяснять и оправдывать любовью к родине не только бесчестно, но дико. "Родина, грудь материнская..." Вздор. Вздор! И еще раз вздор!! Наши цари, преисполненные любви к своей стране, разорили ее дотла. А чужие сжалились, услышали далекие стенания, приняли близко к сердцу и защитили. Накормили, избавили от вшей, научили пользоваться мылом, а также ножом и вилкой... Ради нас не побоялись вражды ни с Персией, ни с самой Портой. Что же нам – не оценить такое добро! Закрыть глаза и не верить? Ах, у нас своя голова на плечах?.. Неужели?! Почему же со своей головой на плечах мы столетиями месили грязь у ихнего крыльца?! Спаси и помоги, приди и царствуй!.. Может быть, не так это было? Может быть, и это выдумки социал-демократов? Мы должны на своем языке молиться и славить Господа... Было время – молились и славили, но разве услышал нас Господь? Время покажет, от чего отказаться и на чем настаивать, что понадобится в пути и что окажется помехой... Времени видней. Усвоим это раз и навсегда... Вот, к примеру, моя супруга... В чьих-то глазах она иностранка, чужая, но посмотрите, что происходит! Когда моя амазонка появляется на улицах Ланчхути, весь городок трусит рядышком, держась кто за повод, кто за стремена. Одни целуют ее сапог, другие галифе... А те, кто поотстал, прикладываются к взмокшему крупу ее кобылы... "Наша невестка! Наша невестка!" – восклицают с гордостью. А это значит, что и чужой может стать своим, предметом твоей гордости... Запираться в собственной скорлупе равносильно самоубийству. У пролетариата нет родины, его дом весь мир. Тем, кто до сих пор не понял этого, докажет