355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Отар Чиладзе » Годори » Текст книги (страница 6)
Годори
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:50

Текст книги "Годори"


Автор книги: Отар Чиладзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

– Не было выхода? Силу применил? – Элисо невольно повысила голос, скорее, чтобы отогнать свои тягостные мысли.

– А есть ли выход? – сложив на груди руки, свысока глянула на нее Лизико. – Я спрашиваю – есть выход?

– Неужели нету? Не знаю... Может быть, и так... – невнятно откликнулась Элисо.

– Может быть, тебя нюансы интересуют? – насмешливо сощурилась Лизико.

– Да, интересуют, – вырвалось у Элисо по-детски непосредственно и взволнованно, она опять ударила кулаком по столу, только на этот раз осторожно, так сказать, символически, чему сама улыбнулась и поспешила объяснить свою осторожность: не хочу, дескать, чтобы отец слышал наш разговор.

– Ну что ж, – вздохнула Лизико, – пожалуйста. Значит, я стояла у плиты и варила кофе... А он подкрался ко мне сзади... Выходит, подкрался... потому что я ничего не слышала, пока он не положил руки мне на плечи...

Элисо слушает вроде бы внимательно, вроде интересуясь каждым словом, но почему-то доходит до нее далеко не все. Точнее, рассказ Лизико вызывает в памяти другое – не услышанное, а пережитое ею; на нее действуют не только слова с их таинственным и неожиданным значением, но изменчивое звучание голоса...

Послушные им, меняются видения. Сейчас, к примеру, перед глазами встало лицо умирающего мужа. Он не болел, и, в сущности, его жизни ничто не угрожало. Напротив – в тот день как-то особенно страстно, самозабвенно и неистово любил жену, еще раз – как оказалось, напоследок – убедил в неизменном влечении и порыве... Но, выйдя из ванной, Элисо увидела в постели, смятой дозволенными супружескими ласками, совсем другого человека: онемевший, напуганный, жалкий и беспомощный, он о чем-то безмолвно молил вылезающими из орбит глазами. "Неотложка" приехала тут же, Элисо едва успела натянуть платье, но спасти мужа не смогли. Он скончался по дороге в больницу, вцепившись в руку жены, но, к счастью, уже ничего не сознающий и примирившийся со своей участью... Элисо почему-то боялась, что муж может упасть с носилок. Он лежал неподвижно, с закрытыми глазами, но голова моталась из стороны в сторону, и Элисо держала ее обеими руками. Когда она вышла из больницы и, позвонив Элизбару, сообщила, что только что овдовела, ее руки еще зудели от напряжения. Зато в самых далеких, самых темных уголках ее потрясенного существа словно бы что-то обозначилось, замерцало, как безымянная, еще только нарождающаяся звезда, и это едва уловимое мерцание каким-то образом успокаивало, внушало надежду. Скорее всего, тогда она не думала об этом, но уже сознавала, что муж своей неожиданной и тихой смертью открыл ей дорогу к Элизбару... К жизни... К свободе... Конечно, она жалела мужа и любила его, но больше как друга и поверенного своих тайн, нежели супруга. В сущности, он один угадывал ее состояние и призывал как-нибудь держать себя в руках, но происходившее с Элисо не зависело от ее воли, и в ту минуту ею владело в точности такое же ощущение – словно кто-то невидимый, наделенный безграничной властью, направляет ее; другими словами, она жила не своей жизнью, а играла в чужую, причем была не главной героиней, о чем мечтала с детства, а второстепенной, к тому же бездарной: "Это я, Элисо, ваша поклонница, звоню вам из больницы, только что умер мой муж..." Могла ли она держать себя в руках или тем более пересилить себя, если каждое слово, каждый поступок был предопределен кем-то. Не умея плавать, она плескалась у берега, а этот некто настойчиво выталкивал на глубину, в море. Она подчинялась и, чтобы не утонуть, раскинув руки, как распятая, с бездумной улыбкой на лице лежала на поверхности грязных вод жизни... Она была так ослеплена своей, может статься, выдуманной любовью, что в супружестве с нежизнеспособным человеком видела смысл жизни. На самом же деле она лишилась одного – своего поклонника, чтобы беспрепятственно поклоняться другому. Точнее, не другому, а другим – отцу с дочерью, из которых один (отец) не только в Элисо, но и в любом, обученном грамоте человеке прежде всего искал поклонника своего таланта, а другая (дочь) ни во что не ставила поклонения и прочие высокие чувства, но настаивала на правах своей умершей матери, требуя их и от отца, и от мачехи... Требовала и получила. Отвоевала! Что за манера становиться коленками на стул! Ее с первых дней раздражала эта привычка Лизико, но помалкивала, чтобы не обидеть. Вполне взрослая особа, можно сказать – молодая женщина, встала коленками на стул и живописует случившуюся с ней сомнительную историю. И не стыдно!.. Впрочем, Элисо не особенно волнует ее рассказ. Она сейчас с мужем. С умершим мужем. Точнее, идет к мужу. По белому, облицованному кафелем туннелю идет в больничный морг. В длинной пустоте туннеля слышны только ее шаги. Ее одолевает единственное желание: как можно скорей получить тело мужа, забрать домой то, что ее стараниями, по ее вине оказалось здесь. Ей не за что удержаться, не осталось ничего вполне своего, кроме тела умершего мужа. Была одна и осталась одна, и никому нет дела. Все живут своей жизнью; кто постукивает на машинке, кого постукивают по головке. Она же для всех лишняя, разве что пожалеют или посочувствуют, поскольку у нее умер единственный родной человек, и терпят ее из уважения к умершему. Редкие лампочки тускло освещают подземный переход, из-за чего стены с осыпавшимся кафелем кажутся еще страшней. Подземелье не кончается. А вдруг она ошиблась? Вдруг пошла не в ту сторону? Должен же здесь кто-то быть, чтобы указать дорогу! Или все подземные дороги ведут к мертвым... Но как среди них узнать своего?! Под землей мертвых много, гораздо больше, чем оставшихся на земле. Подземелье переполнено их телами, их разорванными сердцами, опавшими легкими, окаменевшими почками... И сам черт уже не разберет, где то сердце, в котором был запечатлен твой образ, и какие легкие упивались твоим дыханием... О, этот полутемный подземный ход ведет не в обычный больничный морг, а спускается в ад, скоро Элисо окажется там... спустится сама, своими ногами... там ее место... Эта глупая мысль так ее напугала, что она чуть не бросилась назад, по малодушию отрекшись от умершего мужа, но пересилила страх, прибавила шаг, побежала... И сейчас бежит... все бежит... Прижатой к груди рукой чувствует, как колотится сердце, готовое выскочить из груди, другая рука на столе, и, чтобы не уйти опять за неуправляемым течением мысли, усилием воли сосредотачивается на житейских мелочах: "Надо на днях заглянуть к Додо, заняться ногтями, нельзя ходить в таком виде. В конце концов, я тоже женщина..."

– Почему-то мне кажется, что я ждала этого, – продолжает Лизико. Знала, что так случится ... Как только он положил руки мне на плечи, я плиту выключила... Но от волнения опрокинула джезву, и кофе пролился на конфорку... Я хорошо рассказываю или еще подробней? – говорит желчно. Заметно, что собственный рассказ взвинчивает ее.

– Хорошо рассказываешь, – живо откликается Элисо; так задремавшая на мгновение ученица реагирует на неожиданный вопрос учительницы – бойко, поспешно, с преувеличенной готовностью, чтобы убрать все сомнения по поводу ее невнимательности. "Куда уж подробней!" – думает про себя, тоже почему-то раздражаясь.

– На чем мы остановились? – спрашивает Лизико с наигранной беспечностью.

– Ты опрокинула джезву и пролила кофе, – напоминает Элисо.

К счастью, она уже выбралась из облицованного кафелем подземелья и теперь целиком здесь, в своей кухне, рядом с падчерицей, хотя все еще чувствует специфический больничный запах. Из комнаты Элизбара доносится стук пишущей машинки, успокаивающий, как стук дятла в квишхетских лесах...

– Я прямо ужаснулась – чем, думаю, вытереть! – смеется Лизико.

– Ты чему смеешься? – искренне удивляется Элисо.

– Ты ведь тоже иногда смеешься без причины, – возражает Лизико. Сколько раз отец говорил тебе – не смейся без причины...

– Отца оставь в покое! – На этот раз Элисо бьет по столу обоими кулаками, причем изо всех сил. "Чтобы я смеялась без причины!.." Ее охватывает непонятное негодование. – Понимаешь ли ты, что заживо его похоронила! Всех нас похоронила... – В ее голосе слезы.

– Элисо!.. Элисочек... – Лизико смягчается, ласкается к ней, но тут же продолжает с прежней беспечностью и грубоватой прямотой: – Потом я обернулась и поцеловала его... Нет, он поцеловал, – уточняет. – Хотя не знаю... нет, точно, не помню... Да и какое это имеет значение?! Словом, мы оба поцеловались...

Лизико, конечно, любит Элисо, как-никак она ее вырастила и воспитала; и дружить умеет, как никто другой – бескорыстно, от сердца. С годами они настолько сблизились, что если не виделись ежедневно, то непременно перезванивались. Но поскольку с самого же начала оказались на равных маленькая девочка и зрелая женщина, вдова, поскольку с первых же дней девочка раскусила ее, то и все свои неприятности валила на мачеху, злясь на других, отводила на ней душу.

– Тебе ничего нельзя рассказать... – Лизико делает вид, что обиделась. – Непременно все раздуешь... В конце концов, он ведь поцеловал, а не побил?!

– Лизико! – Элисо повышает голос, призывая ее очнуться и следить за словами.

– Ладно, только давай без этого вот базара. Не будем слишком уж горячиться и сходить с ума, мы ведь не на митинге... – не отступает Лизико.

– Что значит – не сходить с ума?! Без какого "базара"?! Да как ты смеешь, нахалка! – вполне искренне негодует Элисо – с опозданием как минимум на десять-пятнадцать лет. О таком запоздалом негодовании сказано – горчица после обеда. Но вся правда в том, что она искусственно распаляет себя, ибо с пугающей ясностью и горечью сознает, какая дистанция отделяет ее от Лизико, которой для исцеления необходимо, быть может, именно ее сумасшествие. Но не наигранное, не фальшивое, а подлинное. Ей надо знать, что есть кто-то, болеющий за нее душой, кто подставит плечо (как это делал ее умерший муж) и не бросит ни в горе, ни в радости... "Что со мной? От чего я так пуста и холодна? Как выпотрошенная..." – удивляется Элисо. Ею овладевает такое чувство, будто Лизико рассказала историю о посторонней, незнакомой женщине, и ее беспокоит лишь одно – как бы не вошел Элизбар, при котором нельзя рассказывать подобные истории; вернее, она сама перескажет ее Элизбару, но не сегодня, а в другой раз, когда-нибудь... Сократит, переиначит, смягчит и приукрасит... Писатели любят странные истории. Возможно, он даже вставит ее в книгу. Нельзя допустить только одного – чтобы он услышал ее от Лизико, поскольку не сумеет подобно Элисо кряквой нырнуть в теплохладное море равнодушия и умрет на месте от кровоизлияния в мозг или от разрыва сердца, как умер муж Элисо... – Как же так – ни осторожности, на страха... Ведь вы были не одни?! – спрашивает с фальшивым удивлением, с фальшивым испугом от только что увиденной в воображении сцены, чтобы как-нибудь скрыть от Лизико свое теплохладное равнодушие. А в сущности, какое имеет значение, действовали они вопреки стыду и осторожности или же таясь и прячась? Что от этого изменится? – Ничего, – вслух отвечает на свои мысли.

– Ничего, – механически повторяет Лизико. – Ничего не надо было рассказывать, – добавляет раздумчиво.

– Лизико! – У Элисо от сочувствия сжимается сердце, слезы подкатывают к глазам.

– Оставь меня! Не произноси моего имени! – кричит Лизико. Глаза ее сверкают.

– Лизико! – Элисо повышает голос, теряясь от неожиданной и стремительной перемены. – Отец услышит... Отец дома!

– Оставьте меня в покое! Все оставьте в покое! – кричит Лизико и почему-то ищет глазами нож, тот нож, которым давеча намазывала на хлеб масло, хотя, в сущности, не знает, зачем ей нож. Чтобы убить Элисо? Убить Элисо?! Но за что? Что она ей сделала? Если кто не заслуживает смерти от ее руки, прежде всех это Элисо... Велика честь... Себя убить?! Да, конечно, убить себя. Именно себя. Вот единственный выход. Другого не существует... Но не здесь, на "сцене", истерично актерствуя, а тихо, тайно, вдали от всех, в берлоге Кашели, куда забрела своей волей, желая проявить благородство, на самом же деле по глупости и непониманию. Там ее место, как живой, так и мертвой! Другой дороги нет. Дороги вообще нет. От дороги остался маленький клочок – из ниоткуда в никуда, – затянутый травой... В старой колее гниет старая вода, вода давних дождей. Над гнилой водой висит стрекоза, необычно большая и серебристая, противоестественно сверкающая, наверное, по причине нездорового воздуха и тухлой воды... Такой "пейзаж" вставал перед ее глазами, когда думала о будущем. – Больше не могу!.. Я убью себя!.. Не могу больше... Вы во всем виноваты! – кричит, всем существом подхватывая вспыхнувшую в груди бессмысленную и беспочвенную

ярость. – Ноги моей здесь больше не будет! Так и передай отцу! Поняла! – кричит в лицо Элисо. – И не ищите меня... не то... не то... захлебывается, запинается то ли от ярости, то ли не зная, чем пригрозить, что сделать, если ее станут искать. Она не выходит, а сломя голову выбегает из кухни. Элисо даже не успевает привстать и все-таки вздрагивает от стука захлопнутой двери.

4

Элизбар слышал женщин, и, конечно, ему было интересно, о чем они говорят, но нарочно не выходил из комнаты; он был раздосадован, как быстро его дочь

"о к а ш е л и л а с ь", как с горечью говорил он: вернувшись из Квишхети, до сих пор не соизволила зайти к отцу, которого не видела целый месяц, не ворвалась без спроса в его "ракушку", как делала это прежде по любому, даже пустячному поводу – за деньгами на такси или за автографом на книге для кого-нибудь из знакомых. Но сейчас она была так увлечена разговором, что, возможно, даже забыла об отце, находящемся рядом, в этом же доме. Ее переполняли впечатления новой жизни в новой семье, и она делилась ими с Элисо. Впрочем, судя по голосам, доносящимся из кухни, женщины скорее спорили, чем беседовали, а еще точнее, ругались. Это сбивало с толку: какая могла быть причина спора, а, тем более ссоры, у не видевшихся целый месяц матери с дочкой, пусть даже падчерицы с мачехой, любящей падчерицу, как родную дочь, не признавать чего было бы верхом несправедливости. Чем движима в своих чувствах и поступках наша дражайшая Элисо – другой вопрос. "Из любви к винограду целует ограду"? – как однажды (и совершенно несправедливо) заметила Лизико. Но даже если поговорка и применима в отношении Элисо, так ведь она все же целует! Да что

целует – всем жертвует ради Лизико, включая Элизбара. Связались хвостами две чертовки, горой друг за дружку, водой не разольешь!.. Этим Элизбар хочет сказать только то, что его женщины скорее отрекутся от него, пожертвуют им, чем примут в противостоянии его сторону... Однако, услышав грохот захлопнувшейся двери, он совсем растерялся; пожалуй, это было слишком как для одной, так и для другой. Лизико обязана относиться к Элисо бережней и почтительней (хотя бы как к старшей) и не хлопать дверью у нее перед носом; но и Элисо, как старшей и более опытной, следует вести себя рассудительней и тактичней, чтобы Лизико не хлопала в сердцах дверью родного дома. Вообще-то в какой-то из иероглифических письменностей – то ли у китайцев, то ли у японцев, иероглиф, означающий двух женщин, изображает драку, то есть два этих понятия не просто сближены, а объединены в одно. В самом деле: две женщины, да к тому же на одной кухне, редко покидают ее без ссоры. Такова жизнь, а жизнь, в сущности, сумма азбучных истин, и ничего больше... Лягушка квакает. Собака лает. Ворона каркает. Корова дает молоко. Волк – хищник. Гурами-швили – великий поэт. Христос воскрес. Зимой холодно. Летом жарко (этим летом – особенно). Моя дочь – невестка Кашели. Пчела полезное насекомое. Пиявка – тоже полезное создание. Чего не скажешь о светлячке. Но зато светлячок обладает собственным источником света, чего не скажешь о Грузии. Грузия уже шестьсот лет погружена во мрак. Почему? Потому что она никчемней светлячка? Не может выработать электроэнергию? Ну что вы! Может, и гораздо больше, чем кажется другим и чем необходимо ей самой. Потому-то и сидит во тьме. Да-да, только потому. Ошибку можно совершить, исправить – нет. Говоря на языке торгашей, каждому выгодней даром скармливать тебе свою тухлятину, чем уступить с трудом завоеванный рынок твоей свежатине. Вот причина мировых войн. Человек человеку волк. Грузия уже отжила одну жизнь, и, как известно, Лодовико из Болоньи не нашел ее на своем месте; с тех пор мир тысячекратно менялся и перекраивался, и только для того, чтобы предоставить нам шанс еще раз явиться на свет из утробы империи, через ее прямую кишку, никто в этом мире не потеснится и не уступит своего места. Скорей, плеснут бензину и спалят, как постель чумного, чем предоставят возможность омыться и очиститься. Грузия погибла тогда, когда прозванный Блистательным Александр Первый уступил страну ненасытным братьям и сыновьям, а сам постригся в монахи и в молитвенном рвении уткнулся лбом в землю... Отрекся, когда надо было подпереть... Но почему?! В чем причина? Народ, противостоявший тамерланам, джелалэддинам и шахаббасам, до того одряхлел, что ему в собственном доме не дают жить, то один лягнет, то другой... Элизбар признает свою долю вины за это, он тоже допускал ошибки, которых уже не исправить, они угнездились в душе, как пауки, растут день ото дня и душат его лапками... Элизбар же кричит во все горло, надрывается... Гуси, гуси, домой! Нас обманули! Мы опять ошиблись! Измена! Скорей возвращайтесь. Не хлопайте дверьми родного дома! Еще можно спастись. Не все потеряно. Еще и для нас может воссиять истина – пречистый Христос! И низвергнется враг рода человеческого, и восторжествует правда Сына Человеческого... Домой! Домой! Скорей! Но беда в том, что мы уже не хотим спасения, нам наскучило из века в век одно и то же... Врагу доверяемся, друга гоним взашей... На своей войне грыземся, на чужой не щадим головы. А ведь пока еще и впрямь возможно спасение. Если найдется тот, кто кликнет клич... Такой, у кого душа болит за страну, кто страдает от нашей никчемности и беспомощности... Он не станет злорадствовать: "Ну и народец!.." – а от сердца подбодрит: "Вот это народ! Как вы крепки и выносливы! Столько пережить за века и не забыть родную речь, не растерять свои азы и буки..." Но что толку! Свои азы и буки не научили нас уму-разуму. Годы идут, сменяют друг друга эпохи, а для нас ничего не меняется... Фру-прю, фру-прю... стонет перепелка на выгоревшей ниве – ждет охотника, призывает, не терпится ей, когда охотничья дробь разорвет неоперившиеся крылышки... Впрочем, ну их – и охотника, и перепелку, гори они огнем! Что за дело Элизбару до судеб родины?! Или ему больше других надо?! Ай-ай-ай, какой плохой мальчик! Вот этого твои почитатели не ожидали от кумира... Дорогой Элизбар, спросить тебя – так ты писатель, а не кто-нибудь. Не к лицу, дорогой мой, не пристало! Коли писатель, сделай милость – сострадай и перепелке, и охотнику, причем в равной степени. Они оба имеют полное право жаловаться тебе в надежде на сочувствие... Перепелка вкусная, и охотник любит ее за это. У тебя тоже губа не дура, но тебе лень охотиться, а потому ты злишься на тех, кому не лень... Может быть, жизнь обманула тебя? Или нервы подвели? Может, права Элисо и тебе впрямь лучше уехать из страны, эмигрировать, хотя бы на время удалиться от всего? Но разве это так

просто – эмигрировать? Сегодня за рубеж уезжают те, кого раньше государство туда командировывало. А ты что за штучка?! Кто ты такой?! Да никто! Размазня!.. Породниться с Кашелем тебе не стыдно, а эмигрировать, видишь ли, ай-ай-ай... А кстати, раз уж к слову пришлось, может быть, все-таки узнаешь, что там у них случилось, из-за чего повздорили Лизико с Элисо... По совести, ты только потому плел всякую чушь, перескакивая с пятого на десятое, что не хочешь узнавать... что-то предчувствуешь... На сердце нехорошо, тревожно... Будь с Лизико все в порядке, она не ушла бы, не повидав тебя, и дверью не хлопнула бы с такой силой. Зачем хлопать дверью, если не в знак обиды, упрека, даже угрозы?! Но, может быть, там что-то такое, во что не следует вмешиваться, что не тебе выяснять? Женщины сами уладят. Будь ты нужен, они дали бы знать...

Если говорить начистоту, Элизбар уже никому не нужен. Его ни во что не ставят ни дома, ни вне дома... Вот он возьмет и уедет. Эмигрирует. Надеюсь, хотя бы в этом власти не откажут. Для них чем он дальше, тем лучше... Впрочем, не кусается только дохлая собака... Но что изменит его отъезд? Да ничего. С дочкой не может поговорить... Оттуда хотя бы будет слать письма. Дражайшей дочери, никогда не любившей отца. После его смерти дочь издаст эти письма и, возможно, заработает какие-то гроши. Тоже дело! А потому и Элисо надо будет писать оттуда, второй жене, которая предпочла его своему первому мужу, но в конце концов приняла сторону падчерицы. Ничего не поделаешь... Одна из азбучных истин: жизнь прожить – не поле перейти. Горячий привет из Пруссии, где я наконец упокоился, как одиннадцатый кобель из псарни Фридриха Великого... Но кроме шуток – Элизбар явно стал мешать и жене, и дочери. Своим существованием сковывает, охлаждает кипение их страстей... Неужели никак не простят, что он не в восторге от этих Кашели? Да чего уж теперь... Где женский плат, там и женская честь... Дело сделано... Ну что, что ты найдешь там, за границей? Зато врагов обрадуешь. Вот уж кто возликует! Оппоненты, соперники, подражатели, завистники... Поднимется шум, зазвонят телефоны... Алло! Его нет, он в эмиграции. Да, вместе со своей сучкой... Ничего не могу сказать. Может, временно, а может, и навсегда... Все великие писатели вкусили эмиграцию, но не все вернулись. Согласен, Данте вернулся. А Руставели?.. А царь Арчил?! А Вахтанг Шестой?! Теймураз Второй?! Сулхан-Саба?! Гурамишвили? Бесики?! Вся царская династия Багратионов?! Ферейданские грузины! Московская колония! Все прочие колонии. Бежавшие в двадцатые годы и в сороковые. Отпущенные большевиками. Изгнанные ими. Вернулись только несколько покойников, в виде истлевшего праха, без собственного на то согласия, вот и все! Разве не так? О, я вовсе не радуюсь, я всего лишь констатирую. Мы – грузины, своей волей не возвращаемся. Мы мазохисты. Нам нравится мучить себя ностальгией. Украсим свое эмигрантское жилище на грузинский лад – тушин-ским ковриком, мингрельским чонгури, шрошской глиняной утварью – и кричим со слезами на глазах: вот чего нас лишили, вот как мы возлюбили здесь то, чего не любили там. И наше национальное чувство довольствуется даже этим. Разве не так?.. Всю жизнь внушал всем мысль о невозможности эмиграции, а теперь, кажется, сам потихоньку скребусь, как вороватый лис. Мы набираемся опыта, обретаем мудрость, но опаздываем применить их или вовсе забываем. Это о нас сказано: дурная голова ногам покоя не дает; слепой курице везде зерно мерещится; птицу по гнезду узнаешь, человека – по отчизне; ум не в летах, а в голове; старого быка лучше заколоть, чем объезжать; баран до того овце подражал, что ягнят нарожал; ворона божилась – там, за Черным морем, снесу белое яичко, но яйцо и там оказалось черным. Пришел

голод – ушел стыд... Нет, Элизбар покамест не имеет права жить вдали от родины. Можно сказать, что абориген Страны Советов вообще не знает полноценной жизни. Оказавшись там, он вызывает неприязнь или, в лучшем случае, брезгливую жалость, тогда как дома еще можно укрепить обвалившийся кров и зыбкий пол, еще можно вернуть утерянное, но только не бегством, а упрямством и терпением... Зуб за зуб... С воюющим грузином считаются и друг, и враг, а безоружный, погасший, он теряет себя и не знает пути. С тех пор как свои щит и меч он передоверил другому, страна ни дня не жила спокойно, точнее – не жила своей жизнью; то вихлялась под зурну и дудуки, то маршировала под барабанную дробь и духовой оркестр... Раз-два-три, даа, раз-два-три, даа, раз-два-три... А Элизбар уперся, как баран или же как слепая курица, которая расшибает клюв о мнимое просо. Твердит про эмиграцию! Уж не от дочери ли сумасбродной бежит? Дочь решила свою судьбу, и он решил судьбу перекроить. Кто кого?! А что, если ей сейчас особенно нужен отец?! Может быть, у нее неприятности с мужем, или со свекровью, вот она и прибежала к Элисо. Спросить совета, выслушать... Она изображает взрослую, но, в сущности, еще ребенок... Глупый ребенок... Впрочем, по мнению Элисо, он ничего не понимает в женщинах, и это его самый капитальный недостаток, причем не только как писателя, но и как родителя. Никак не поймет (не свыкнется с тем), что Лизико сперва женщина, а уже потом дочь, воспитанная в его вере и правилах. И как женщине ей в первую очередь нужен не отец, а друг – для осознания собственной независимости, полноценности и, что самое главное, женственности. Отец для этого не годится. Его роль иная. Разумеется, и отец много значит для женщины, но иногда (часто) он оказывается непредусмотренным препятствием. У нее возникает чувство, что без отца она легче и лучше устроила бы свою личную жизнь. А устроить личную жизнь исключительно важно для женщины. Чтобы убедиться в своих возможностях или же в случае опасности не быть раздавленной жизнью, а поудобней лечь под нее. Но под крылом отца об этом нельзя и подумать. Само его существование, точнее, его прямолинейная непонятливость мешает устройству личной жизни. Разве она не любит отца? Любит, еще как! Но это врожденное чувство, привычное и надежное, а потому совсем не такое интересное, как то, которое ей не терпится испытать помимо отца, независимо от него и, главное, втайне, – нечто непонятное, сомнительное, пугающее и в то же время перевешивающее все прежде испытанное именно своей загадочностью и новизной. "Как в детстве квишхетские котлеты предпочитала домашней еде..." – шутит порой Элисо. Но то, что им теперь не до шуток, Элизбар понимает и без Элисо...

– Элизбар!.. Элизбар, Элиа, ты спишь? – осторожно спросила через дверь Элисо.

– Нет. Вроде нет, – рассеянно откликнулся Элизбар.

– Будем мыть голову? Вода выкипает...

Элизбар забыл, что собирался вымыть голову, и, когда Элисо напомнила об этом, обрадовался, поскольку ему не очень-то улыбалось остаться с ней наедине – он вынужден был признать это, – но, коль скоро они займутся общим делом (мытьем головы), это позволит в случае необходимости пропустить кое-что мимо ушей или перевести разговор на другое. Вовсе не упоминать Лизико не получится, поэтому чем раньше эта тема будет исчерпана, тем лучше.

– С чем приходила моя дочь? И почему не заглянула ко мне? – с наигранной беспечностью спросил он, хотя в глубине души волновался, мучимый дурным предчувствием, и предпочел бы, чтобы жена обманула его, чем сообщила что-нибудь худое.

– Ни с чем... Забежала на минуту... Куда-то спешила... сказала, что зайдет

позже, – невнятно и также поверхностно откликнулась Элисо; говоря иначе, по возможности солгала, поскольку именно этого просили глаза мужа. Знаешь что, давай тут и помоем голову, в ванной у меня белье замочено, добавила деловым тоном.

Элизбар согласен на все. Только бы с Лизико не случилось плохого... И хочется верить, что обойдется. Но коли своими ногами ступила в логово зверя, изволь осваивать его язык. Ничего другого не остается. Язык отца она забыла. Не понимает. А разве Лизико тому виной?! Лизико – жертва. Виноват Элизбар, поскольку не объяснил вовремя – не иносказательно-замысловато, а просто и ясно: общение с Кашели так же опасно, как игра с высоковольткой, кормление бешеной собаки, купание в водоворотах Куры... Не объяснил и не смог бы объяснить, прежде всего из-за Антона. Антона он любил и не готов был отречься от него только из-за того, что тот Кашели; тем более не мог запретить дочери дружить с ним. Напротив, Элизбар радовался незрелым, однако в высшей степени не кашелиевским мыслям и суждениям, высказываемым Антоном как по конкретным, так и по достаточно отвлеченным поводам во время их редких, но продолжительных экскурсий по окрестностям Квишхети. Вместе с тем в Квишхети, где в роскошной вилле обреталось печально знаменитое семейство, он общался не только с юным его представителем, но и с матерым – отцом Кашели, по заведенному обычаю каждое лето приглашавшим на свою дачу съехавшихся в дом отдыха писателей. Дачный поселок в Боржомском ущелье – он воспринимался отдыхающими писателями как праздник, как вечная весна, а вовсе не географически-геологически-геодезическое понятие; царящая там атмосфера позволяла не придавать значения или, во всяком случае, не рассматривать в злободневном аспекте простое дачное и, в сущности, неизбежное общение, которого ты не позволил бы себе или постарался бы избежать в другое время и в другом месте. В другом месте и в другое время ты не стал бы угощаться свежесобранной черешней и пить "Энисели", не присаживался бы поболтать в липовой аллее на свежевыкрашенную скамью... Но у Квишхети свои законы и обычаи. Он не только укрепляет человека физически, но очищает духовно, хотя бы на время. Там, как во сне, легче поверить в чудо и не больно разувериться в нем. Когда ты думаешь о мерзавце издали, так сказать – на расстоянии, первым делом в голову лезут совершенные им гнусности, но когда в тени лип, откинувшись на пахнущую свежей краской скамью и нога на ногу, ты болтаешь с тем же мерзавцем, тоже вальяжно откинувшимся и положившим ногу на ногу да еще и поигрывающим сандалией на большом пальце, ты воспринимаешь его лишь как деталь пейзажа, подробность идиллического дачного быта да просто цветовое пятно, незначительный, но обязательный штрих, без которого картина не будет ни завершенной, ни идилической, несмотря на пульсирующую вокруг жару, разнотонный шорох кустарников, щебет птичьего выводка, вставшего на крыло, но сохранившего умилительную желтизну возле клювов, гуд и жужжание пьяных от цветения пчел и жен, сидящих поодаль с рукоделием и пяльцами, негромко переговаривающихся на вроде бы знакомом, но почти непостижимом языке, зардевшихся от квишхетского солнца и вдруг похорошевших даже в глазах мужей... Квишхети – то сказочное, может статься, и не существующее в реальности место, где живут лучшие приключения и воспоминания и куда обычный смертный может попасть лишь раз в год – вынырнуть из житейского болота, перевести дух, почувствовать себя человеком (к тому же писателем, раз уж удостоился путевки в местный дом отдыха) и опять погрузиться в мутный омут жизни. Квишхети – место отдохновения, временное гнездо, временное лежбище, если угодно, временная могила, где ты, бездумно и беззаботно обрядившись в просторные штаны и легкие сандалии на босу ногу, "покоишься" до воскрешения, то бишь до возвращения в Тбилиси; здесь нет времени, нет плохих и хороших людей, есть только "отдыхающие", а потому равно интересные, как субъекты некролога... Скорее всего, в силу, перечисленных причин (что не смягчает вины) Элизбара мало тревожило сближение его дочери с семейством Кашели. Хотя надо признать, он был буквально огорошен, когда в один прекрасный день Элисо осторожно вставила в разговор: "Кажется, Лизико с Антоном собираются расписаться и уехать за границу". Оторопеть-то он оторопел, но и после этого не предпринял ничего, что пресекло бы такое развитие событий, предпочел и на этот раз укрыться в своей "раковине", уйти в "другую реальность". "Если бы моя дочь считалась со мной, она из простой вежливости спросила бы совета", этими словами обиды отбивался он от Элисо, которая – надо признать, – как могла, пыталась вытащить его из укрытия: так распалившийся, взъерошенный воробей тащит улитку из ракушки...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю