355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Отар Чиладзе » Годори » Текст книги (страница 17)
Годори
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:50

Текст книги "Годори"


Автор книги: Отар Чиладзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

3

– Завтра идем домой. Я говорила с врачом, – сказала Элисо и поднялась со стула. – Ну, крепись. Будь умницей. Вечером зайду...

Лизико не отвечала. По-прежнему не отрывала глаз от потолка. Перебинтованные руки лежали на груди, как самодельные куклы Кесарии.

– Эй, Омбре! С тобой говорю... – Элисо нерешительно потрепала ее за волосы; ужасно захотелось поцеловать, но все-таки удержалась, не зная, как Лизико примет ласку.

– Поцелуй меня, – сказала Лизико. – У самой просто сил нет.

Элисо поцеловала ее в щеку, неловко, нескладно, и, чтобы не разреветься, спешно вышла из палаты.

Лизико сразу же встала с постели, кое-как выволокла на балкон стул, села и ногами уперлась в перила балкона. Стул кренился, стоя на задних ножках. Балкон выходил на больничный двор. Во дворе, отгороженном металлической сеткой, темнел клочок асфальтовой дорожки. Вдоль дорожки, по одну ее сторону, млело на солнце несколько рослых каштанов. Дорожка под ними была усыпана плодами в колючих зеленых "мешочках". За больничным двором, по ту сторону ограды, начиналась пустошь, поросшая колкой травой. На дальнем ее краю возлегла невысокая гряда. Чувство нереальности заставило Лизико закрыть глаза. Опять вспомнилось постыдное бегство. Она бежала в точности к такой гряде, выскочив на ходу из машины тестя, бежала по такой же, затянутой травой пустоши. Ей почудилось колкое касание скошенных ворсистых стеблей на ногах, и ее пробрала дрожь. Вот так же затянуло колкой травой поле ее последней битвы, ее личное Ватерлоо, по справедливости закончившееся полной и безоговорочной капитуляцией, ибо, как оказалось, к этому она и готовилась всю жизнь – поражению обучали ее дома и вне дома; она не билась за сладкую муку своего сердца, а разбилась об него – как бутылка о бетонную стену; без конца, беспрерывно мучилась ради того, чтобы пережить один-единственный день счастья, хотя прекрасно сознавала, что этот день никогда не наступит, он всего лишь горсть проса, брошенная для заманивания в жизнь, и ничего больше. Но, слава Богу, что было суждено – случилось, невыявленное – выявилось. Никакой тайны больше нету. Мы сами напускаем таинственности, чтобы, расшибив носы, иметь основание оправдаться перед невидимым судьей. А потому лучше откровенно признать: Лизико сплоховала! Не оправдала ожиданий – ни родителей, ни мужа. Снаружи шик, а внутри пшик. Словом, труха. Так что она скорей себя порешит, чем станет винить кого-то в своей никчемности и безнравственности. Во всяком случае, сейчас она именно такая. Поражение разом высветило всю ее порочность, то, что до последней минуты она всячески скрывала, прятала, упиралась, ибо еще надеялась на победу. Теперь не то что о победе – о борьбе глупо думать. Впереди пустота. Впереди скалистый и безлюдный остров, затерявшийся в океане одиночества, как эта лечебница в этих пустошах. Сама же она – зерно, уроненное на скалу (выпавшее у Элисо из клюва); при всей жажде жизни оно либо засохнет на солнцепеке, либо окажется в зобу у птахи более проворной и хваткой, нежели Элисо, и бесследно исчезнет из этого мира. В лучшем случае, превратившись в помет, белое пятнышко на голом острове. Ни о чем не говорящее, ни на что не указывающее белое пятнышко на серой поверхности камня... Неужели это она виной всему?! Разве без нее мир был бы лучше?! Она не оправдывается – пытается уяснить. Интересно же. Разве главной заботой человечества, особенно в последнем столетии, не было – хотя бы, скрытно, полулегально – формирование бесчеловечного человека?! Или она что-то не так поняла?! Но ведь даже ее отец считал творческой победой выявление скотского и грязного в человеке!.. И чем больше, тем лучше! Она всего лишь один из результатов общечеловеческого эксперимента, не более. Что говорить – грешна, и даже очень, хоть, может быть, и невольно, и наказания заслуживает, это всем ясно и не нуждается в дополнительном расследовании, вот и сорока подтвердила трижды прострекотала на каштановом дереве, – но она хочет сказать что-то совсем другое и не может, от лекарств вырубилась, как наркоманка. Никак не соберется с мыслями, не сметет их воедино, вернее, никак не поймет, при чем тут Антон! Почему Антон наказан из-за нее? Хотя нет, и на этот раз не сумела подумать внятно. Конечно, наказана она, но почему-то посредством Антона. Вот какое наказание подобрал ей Господь, самое жестокое и справедливое. В лице Антона он лишает ее настоящего и будущего, чтобы она забыла прошлое. Но разве то, что случилось, случилось помимо Его воли?! Разве не Он подтолкнул, вытолкнул ее из машины свекра, что означало одно-единственное: признание ее собственного бессилия и полновластия Раждена Кашели?! Не имеет ни малейшего значения, кто и что думает. Главное – кто что вытворяет, даже невольно. Во всех случаях человек действует по воле Всевышнего, ибо Господь не только судит нас, но и направляет. Что же получается: направляет, чтобы затем судить? Послушаемся – осудит, ослушаемся – того хуже! Вот что особенно больно – послушный наказывается гораздо суровей. Такова высшая справедливость. То, что мы (слепые, глупые, беспомощные) находим несправедливым, не замечая, насколько сами несправедливы к суду Всевышнего. Ведь мы навязываем Господу свои заботы и просим избавления от добровольных мук. Но Лизико такого себе не позволит. Как уже сказано, она скорей покончит собой, чем в надежде на кого-то, пусть даже на Господа, еще раз подвергнет себя искушению. Для такой гордячки большое унижение попасть в эту больницу, особенно если не с кого спросить за унижение, разве что опять с себя самой. Но и этим ничего не изменить. Что случилось – случилось. Факт упрям. Факту наплевать на тебя с твоими переживаниями. Более того, он вынуждает принять его таким, каков он есть. Сам не уступит ни пяди, не переменится ни на йоту и не предоставит возможность подготовить оборону (для самооправдания!), вырыть окоп (могилу), примерить панцирь (лечь в гроб!), но даже если предоставит – как затрепанными сентенциями оправдать постоянно обновляющуюся бессмыслицу, слепоту, мерзость, подлость? Что ты противопоставишь собственному ничтожеству? И все же... все же... Как ни омерзителен человек, пожалеть и посочувствовать ему может только другой человек, поскольку он ничем не лучше. Всю жизнь ждет одного, а в итоге получает совсем другое. Спросить меня, так человек вообще не делает ничего плохого. Даже отпетый жулик и пройдоха – фальшивомонетчик – ангел. Человек вредит только себе самому, за это и наказывается – Богом? Совестью? Бог и совесть – одно и то же. Во всяком случае, бессовестный человек не может верить в Бога, а безбожника не может мучить совесть... Вот как хитро устроен человек – готов думать о чем угодно, только не о том, что привело его к краю... Что же до сороки, сидящей на каштане, она, можно сказать, украшает окрестности, оживляет их своим стрекотом, но ее ничем не приманишь поближе. Никаким кормом. Она до конца сохраняет гордость вольной птицы. К счастью, для Лизико все кончилось. Как вольная, неприрученная сорока, пролетела ее бессмысленная жизнь... А ведь как она ждала, как полна была ожидания... Оно захватило, одурманило, оторвало от всего мира, чтобы в конце концов, беспомощную и жалкую, бросить на балконе психиатрической больницы. Вот и сейчас она сидит и ждет, не знает чего. И не хочет знать. Напротив, ее тревожит, пугает, почти ужасает любая конкретизация, возможное уточнение этого всеохватывающего и всеуничтожающего чувства. Потому как не ждет ничего хорошего. Что же до дурных предчувствий и ожиданий, то их столько, что лучше вообще не думать (если это возможно); лучше целиком отдаться беспомощности, чем продолжать дурить себе голову поиском несуществующих дорог. Если бы даже отец не внушил ей этого, она сама поняла, что быть человеком – значит искать несуществующие дороги, тогда как даже крыса ищет лазейку. Отец и на этот раз прав, но и у Лизико, как всегда, готов ответ: вон внизу единственный путь, который она выбрала и заслужила – из ниоткуда в никуда; не дорога, а жалкий остаток, обрывок, залитый асфальтом и усыпанный зелеными колючками каштанов...

Если ты этих котлет не ешь, сберегу-ка для Людвика. Опять, бедолага, голодный заявится. Целый день стоит посреди площади Вачнадзе с кизиловой палкой в руке – движение регулирует. Слышишь, что ли? В тот раз не поленилась, сходила посмотреть. Ты чего, говорю, тут торчишь, что ты за регулировщик такой, кто дал право? А он: никто не запрещал. Я, говорит, по профессии и призванию не милиционер, а кто – никому не известно... Хоть и сумасшедший, а умный, в разговоре не одолеть. Раньше, говорит, большим человеком был, государственные поручения выполнял... Ты что нынче такая молчаливая, гого, уж не о плохом ли опять задумалась? Выбрось из головы. Плюнь и разотри... Все одно эта собачья жизнь лучше... ("Это верно", подумала Лизико.) Та женщина – твоя мачеха, верно? ("Мама", – сказала Лизико.) Красивая. Вы больше на сестер похожи... Если, говорит, с ней что-нибудь случится – это она о тебе, – я и дня не проживу... Меня бы кто так любил, стала бы я с жизнью счеты сводить? Куда спешишь? Зачем? Там что, с гармошкой и песнями тебя встретят?! Там еще хуже. Есть у меня соседка, тебе ровесница, у нее семимесячная дочь, без мужа рожденная, намедни отнесла ее на Горийский базар и, представь, даже за тыщу рублей не смогла продать... Уж она ревела-ревела, вся слезами изошла, и ее, говорит, убью, и себя... Я ей толкую: сначала того убей, кто тебе ее спроворил... Глупые вы – молодые, дурочки. Ничему цены не знаете. На вашем месте такое бы им устроила, чтобы сами вперед посдыхали. Почему это мне умирать? Я что, как лук, второй раз вырасту?! Ты смотри, все равно перестирала, чтобы ей мозги кто простирнул!.. Маро! Маро! Где ты там? Говорила тебе, не тронь эту шторку... Через два дня опять точно такая же будет... ("Тебе что за забота, сидишь, разговоры разговариваешь, ну и

сиди", – откуда-то откликнулась Маро.) Да делай, что хочешь, хоть головой об стену. Только чтоб вечером висела на месте, не то... Дня на два, на три унесут с глаз долой, вроде постирать, а потом закатают в рулон и домой. Так и унесли все. ("Если бы и впрямь можно было мозги постирать!" подумала Лизико.)

В каштановых деревьях опять застрекотала сорока.

Чтоб ты онемела, непутевая! "За что ты ее проклинаешь? Ведь это сорока!" – удивилась Лизико. Все одно, вороне родня. К сглазу ее стрекот, чтоб ей... По себе знаю... Услышишь – обязательно что-нибудь плохое случится...

Лучше всех сороке подражал Антон. Залезали в кусты, и он – ну, стрекотать!.. Через минуту слетались. В Квишхети много сорок. Садились поодаль и недоуменно озирались – растерянные, удивленные... Это-то ведь я не придумала! Мы взбирались на валуны посреди реки, стояли, обратив лица к небу, раскинув руки, как крылья, и мир вдруг отделялся от нас, как лишний груз... Сорока не просто так стрекочет, она что-то сообщает, но мы не понимаем и никогда не поймем. Будь моя воля, я восстановила бы институт прорицателей, а остальные закрыла бы... Пока мы не научимся языку природы, все прочие знания пагубны. Доктор, беседуя со мной, потирает мочку уха и так сообщает медсестре то, что мне не следует знать. Но это – язык для сокрытия тайны. У нас с отцом был такой язык – непонятный Элисо, а с Элисо непонятный отцу. Скорее всего, и у них был свой, тайный от меня язык. Хотела бы я знать, что они скрывали?! Я-то ничего не скрывала. Каждая семья своего рода тайна, разве что на поверку не очень-то интересная. Мы преувеличиваем все или же преуменьшаем. Вполне возможно, что рыболова не интересует рыба. Может быть, рыбалка для него своего рода способ защиты?! Рыбалкой он защищает свое одиночество. Не всякий способен часами стоять на мосту в жару и в дождь... А что, если он не рыбу ждет, а от жены прячется?! Дядя Гоброн днями простаивал на мосту с самодельными удочками, а дядя Пимен подтрунивал над ним: "Никто, кроме твоей жены, на эту удочку не клюнет!" Жена, будь это я или любая другая, есть приапическое существо, с пунической добросовестностью исполняющее свои обязанности, поскольку по призванию является патронессой и муж для нее поначалу забава, маленький, мило всклокоченный пекинес, но незаметно для себя из домохозяйки она превращается в пенитенциарную надзирательницу... Отец играл со мной в детстве в такие дурацкие игры: все иностранные слова должны начинаться на одну букву. Большой мастер подобных забав. Вот кто тайна! Загадка... Закрылся в своей обомшелой раковине и постукивает на проржавевшей "Эрике"... Он любит меня, потому и не выносит. Элисо говорит, что ждал от меня большего. Во всяком случае, уж того, что случилось, точно, не ждал... Выходит, всю жизнь читал "Евангелие" волчице. То, что наши отношения ненормальные, это естественно не естественна причина. Оказывается, "доброжелатели" его только заводят. Элисо как-то проговорилась: хоть телефонный шнур перережь! Звонят и злобой исходят: "Надо полагать, доченька из ваших романов усвоила правила морали..." А он все на машинке постукивает. Вроде того рыбака, свое одиночество отстаивает. Защищается стуком машинки, отпугивает добрых фей. Но ведь они не убить отца хотели, а просто интересовались, какую дозу яда может выдержать человек вообще и писатель в частности. Вот и все. Однако в этот раз феям придется обождать. Как сказала Элисо, писатель ушел на фронт. Ну все, хана неприятелю! Разбегайся кто куда!.. На самом деле пока это только предположение Элисо. Но очень правдоподобное. Удивительно, как он до сих пор усидел. Терпел, терпел, и взорвался. Вышел из терпения и – прямиком на фронт с моим рюкзаком времен пионерских лагерей. Теперь берегись! Сперва с чужеземными вояками разберется, всыплет по первое число, потом за нас, за домашних примется... Никому не спустит!.. Чего? Чего не спустит?! Может быть, несчастья дочери?! Или вины Кашели? Нет, отец! С них довольно их клейма, к а ш е л ь с т в а ихнего – на веки вечные хватит. Хоть не исключено, что в конечном счете они окажутся лучше многих. В конце концов, они такие, какими уродились. Ни масти не меняют, ни повадки, летать не рвутся, знают свое земное назначение. Обвиняющий других невольно оправдывается. А оправдываться присуще провинившемуся... Вообще кто-нибудь может объяснить, что значит "виновный"?! Мы либо все виновны, либо все правы, впрочем, и это ничего не значит, ибо в конечном счете все страдают одинаково – и правые, и виноватые... Так и будет до тех пор, пока что-то реально не изменится. Не "как будто бы", а действительно, на самом деле... Если нашего дома не прибудет, тогда непременно убудет. Пусть я и буду той убылью... С убийцами за один стол не сядем, заявили. Но ведь тем самым обрекли меня на сиротство и бездомность. Со мной и обошлись как с безотцовщиной... Без меня тебе пути нет, сказал он. Попалась птаха... Я пойду на такое, чего последний подонок себе не позволит, но своего добьюсь... Папашу твоего ославлю как плагиатора и предателя, придурка мужа объявлю педерастом, а тебя дешевой давалкой... Ходите потом по судам и доказывайте... Но его оправдать проще, чем меня... У него была цель, и он не скупился: изысканные сладости, заморские куклы с секретами, пригласительные на елку и на премьеры... Я же не побоялась сплетниц и для исполнения своего долга, для сохранения чести и достоинства отца и мужа избрала самый недостойный путь... И самый простой... Вроде княжны Кетуси поспешила уложить в свою постель убийцу отца и мужа... Еще хуже – сама убила обоих, принародно поставила к стенке и отца, и мужа... Княжна только научила меня пользоваться оружием, как старшая и более опытная в подобных делах... Но, не будь я убийцей по природе, никакие Кашели, даже все вместе, не заставили бы меня пойти на это... Вчера... Вчера? Или сегодня?! А может быть, и вовсе в Квишхети... Не помню... По тропинке пробежала белка, вяло так пробежала, без обычной легкости и шустрости, и все, кто ее приметил, погнались, чтобы убить, – больные, доктор, санитары, посетители... Может быть, она тоже заболела и пришла к людям за помощью – последняя надежда... А он выстрелил из "воздушки" и выбил глаз... По-своему все мы убийцы. И я, и Антон, и Элисо. И отец... О них умолчу. Вспомнить хотя бы, сколько раз у меня самой возникало желание убить, ну, хоть того же отца. Потому как не может быть, чтобы он ни на йоту не был виновен в смерти матери... А он распевал беспечно! Какого черта петь в ванной?! От ощущения собственной наготы и беззащитности?! Если б грозила опасность, не разделся бы. А коли разделся, значит, ничего не опасается. Наедине с собой. Свободный от всего лишнего. Дома, как в крепости, но с убийцами, чего пока не знает, и потому поет. Ничего, скоро узнает, тогда станет не до песен. Эли Эли Эли-сочек... ты по три-и мне спи-и-нуу мы-ы-ло-ом... – заливается беспечно. А Элисо только и ждет, чтобы кликнули. Ну, ну, давай живей, поворачивайся и наклонись толком, у меня мало времени, – пуще кружит ему голову, балует наигранной старательностью, а старый козел все принимает за чистую монету, поворачивается и наклоняется "толком", а коварная змея Элисочек раз – и срывает целлофановую занавеску, и накрывает с головой расслабленного, слепого от мыла супруга. Тот поначалу сопротивляется, даже злится, ему кажется, что не такая уж юная его супруга заигралась, переборщила, но скоро он поймет ее коварство и в панике позовет на помощь спасительницу. А кто спасительница?! В собственном-то доме?! Само собой – дочь. Единственная. Неповторимая. Его надежда и гордость. Лиза, Лиза, Лиза-а-а-а! – вопит, напуганный, ошеломленный, подавленный... А Лиза, ждущая под дверью, тут как тут – врывается, как сумасшедшая, и вонзает ему в спину большой зубчатый нож для хлеба – раз, другой, третий, десятый... бессчетно... пока Элисо силой не вырвет у нее нож, залитый отцовской кровью... В пару ванной они похожи на ведьм... Мощная струя горячей воды (о такой сегодня только мечтать!) со звуком бегущего табуна хлещет на труп, завернутый в целлофановую занавеску. Перепуганный табун промчался, растоптал, растолок известного писателя... Так ему! Поделом! Всю жизнь состязался с коллегами в сарказме, остротах и хохмах, пока мы разлагались и день ото дня падали все ниже, до самого дна. Ему бы молчать. И пусть молчит. Человеческая рука не могла изувечить его до такой степени. Вполне достаточное алиби. Так выглядят жертвы воздушных катастроф и стихийных бедствий. Вызывают не сострадание, а ужас... Через край ванны переливается красная пенистая вода и торопливо, словно пытаясь обогнать самою себя, с хрипом стекает в решетку слива...

О чем задумалась, душа моя? Час с тобой балакаю, а ты ни гугу... Не слышишь или речи мои не по душе? ("Ни о чем не думаю, вас слушаю", – сказала Лизико.) Что это ты со мной на "вы" заговорили, как после ссоры?! Меня Лена зовут... ("Тетя Лена... Можно, я буду звать вас тетей Леной? Тетя Лена, знаете, что самое главное? Главное, никогда, ни при каких обстоятельствах не общаться – даже просто говорить – с аморальным, развратным человеком. Даже из ближних... Особенно с близкими... Держитесь подальше от шлюх, пьяниц и наркоманов... Только так одолеете зло... Никакого снисхождения... Иначе и вы в глазах Всевышнего окажетесь шлюхой, пьяницей и наркоманом.. Хотите этого? Не надоело? Лично мне надоело", – сказала Лизико.) Ладно, душа моя, ладно. Мне велели глаз с тебя не спускать, вот и кручусь поблизости... ("Глаз не спускай и крутись", – прервала Лизико.) Нельзя так, душа моя, нельзя, милая! Немножко нервишки-то приструните, слова ни сказать, одни колючки... Набаловали вас родители, вот причина... Разве ж так можно? Вот, к примеру, почему глаз не открываешь?.. Как понимать? Глазки болят или стыдно? Отвечайте, сударыня... Тебя спрашивают! ("Так я лучше вижу вас" – улыбнулась Лизико.)

В самом деле, надо бы нервы приструнить. Но то, что случилось, было неизбежно. И слава Богу... Хоть увидели друг друга открыто, без масок... Что будет дальше, не так уж важно, главное – чтобы не то, что было. Не только доктор, многие попытаются нас облапошить... Бой не на жизнь, а на смерть. Даже пацифиста папашу втянул. Выманил из раковины, как сладкоголосый Орфей... Представить только! Отправился на войну с моим рюкзаком... Быть или не быть... вот в чем сегодня вопрос! Неужели доктор и впрямь не знает, что со мной. Да откуда ему знать?! Я ребеночка родила до того, как сюда привезли. Кто привез?.. Странно, ничего не помню. Но ведь определенно, меня кто-то привез. Иначе как здесь оказалась? Неужели продавец?! Как, бедняга, перепугался. Я говорю: вон эта мне нравится, а он отвечает: они все одинаковые и по цвету, и по размеру. Тогда дайте, говорю, любую. И пока он возле кассы отсчитывал сдачу, перерезала вены, обе. Там же, на месте. Не раздумывая. Да и куда было идти?! К кому?! К мужу?! Бритву бросила на пол, а руки положила на прилавок, уперлась ладонями в стекло, думала, что так продавец кровь не увидит. Но кровищи, кровищи! Кто остановит? Ползет, ползет из-под манжет, лужей разлеглась на стекле. Что ты наделала, идиотка! Идиотка, что ты наделала! Ах, идиотка!.. – кричит. А на самом лица нет... Вообще-то у замужней женщины, даже и у разведенной, хоть для самоубийства должно быть место, не говоря уже о чем другом. К примеру, мой ребеночек в Чотори, у моей подружки Като. Там чудная бабушка... Не знал? Ты же отец, вот уж точно, идиот... Конечно, хочу повидать, но пока не получится. Надо взять себя в руки. Тетя Лена права. Очень уж мы распустились. Родить – еще не значит стать матерью. Элисо не рожала, но она мать. Между прочим, только Элисо хотела, чтобы я родила. А может быть, прав доктор?! Может быть, надо было избавиться? Но ведь я помню. Хорошо помню. Его личико все время перед глазами. Вчера Элисо приносила его мне... Господи, какая глупая! Вчера я держала его на руках! Наверное, и сегодня вечером принесет. Кто он – мальчик или девочка? Конечно, девочка. Нет, мальчик. Не помню. Вот Элисо придет и скажет. Как-то само собой случилось. Все случается само собой. И пусть никто не говорит, что... Хотя любовь – великая сила. Смотря кого любишь. Ради малого приходится жертвовать многим. Себе во вред. То, что я натворила, если натворила, наши страсти-мордасти будут уже завтра смешны девчонкам. В школе первой разделась косоглазая Тэа и была исключена, но во втором полугодии уже и молоденькие учителки заголялись. Однажды чей-то дремучий папаша ворвался с выпученными глазами и канистрой бензина. "Спалю гнездо порока!" – кричит. А к этому времени школьный завхоз уже собирал складчину с продвинутых родителей на качественный инвентарь для стриптиза. Обычный эпизод обычной мелодрамы. Что ни вспомнишь, все одно и то же. И все-таки то время было лучше. Мы мало чему учились, но заботами родителей и дальновидных педагогов набирались опыта с помощью видеокассет. Ах, сколько было волнений, телефонных звонков, суматошных поездок – обменивались, одалживали, покупали и перекупали, переписывали, размножали... Весь город могли оббегать ради вожделенного фильма. Отец ходил надутый. О книгах никто не вспоминал. Ни в какой книге нельзя было прочитать того, что творилось на этих кассетах. То какой-то уважаемый государственный чиновник влюблялся в шлюху-наркоманку и был готов на все, только бы эта шлюха позволила лизнуть одно место. А как же! Если от любви у высоколобых интеллектуалов едет крыша, что ей какой-то госчиновник!.. В конце концов он даже контрабандой занялся ради своей Дульцинеи. Перевозил наркотики. А дома его ждали прелестная жена и трое чудесных пупсиков-ребятишек. Мамочка, когда придет папочка? Папочка очень занят делами государственной важности... А в это самое время папочка действительно очень занят, сказать точнее – захвачен соучастниками шлюхи-наркоманки, и ему запихивают в прямую кишку героин в специальных капсулах... Но однажды одна из капсул раскрылась, и государственный чиновник сильно прибалдел от такой дозы героина. Аба-ба-ба-ба-ба... Язык еле ворочается. – Откуда в вашей прямой кишке столько наркотического вещества высокого качества? – спрашивают сотрудники таможни, полиции и специальных служб. – Поделитесь опытом, может, и нам перепадет... А тот все аба-ба-ба-ба-ба... Или же еще лучше – благородная белая дама влюбляется в чернокожего бомжа, к тому же гомосексуалиста... Все строится на любви мужчины и женщины, мужчины и мужчины или же женщины и женщины, главное, чтобы любили друг друга, а точнее – хотели... Из любви к чернокожему бомжу белая дама меняет не только пол, но и цвет кожи... Превращается в негра и под звуки тамтамов и отсветы ритуальных костров возвращается в пещеры, к животным глубинам и первобытным истокам... Вот такой чушью пичкали нас, как кашей. Вместе с кашей... Лично я сыта по горло... Спасибо... Ну а если все-таки любишь? На самом деле любишь, ведь можно любить обычной, нормальной любовью. Как любили наши матери и бабушки, отцы и деды?! Чем старее – тем хуже?! Тогда почему с таким жадным рвением ищут антиквариат?! Почему же это позорно, если подобно тому, как человека интересует старая мебель или старинные ковры, кого-то заинтересует добрая старая любовь?! Женщина такая, каков ее мужчина. И я была бы не хуже прочих. И характер постепенно бы переменился, не сразу, хотя бы в чем-то... У мамы, говорят, был тяжелый характер. Когда она пошла за отца, ее мать (моя бабушка) долго убивалась: она же с ума свихнет бедняжку поэта... Но откуда я про это знаю?! Что за птичка принесла на хвосте? Мать не могла сказать, я тогда была слишком маленькая. Бабушка умерла раньше мамы. Кому нужно, кому выгодно, чтобы я владела такой информацией?! Отцу или Элисо. Или обоим. Бедняжка Элисо. Опять Элисо, везде... Она тоже много от чего отреклась ради любви и в конечном счете проиграла. Они подают мне пример образцового супружества, а если б не это, думаю, заживо сожрали бы друг друга... Элисо – лишняя жертва... Это передо мной она пыжится, изображает то строгость, то смелость, на самом же деле беспомощна, как птенчик. Господи! Подскажи, как ей помочь! Только выйду отсюда, тут же поговорю с ней, откровенно, спокойно, без сцен. Мне уже не до сцен. Больше мать, чем родная мама... Кто это сказал? Кому? Не помню. Не знаю. Ничего не знаю. Знаю то, что ничего знаю. Мы обе должны пообстричь коготки. Все время стоять на пьедестале – несчастье. Если б хоть кто-то смотрел. Да кому ты нужна? Кому до тебя дело?! Толпа уже переварила это. Ей нужны новые герои и новые жертвы, полные живой крови... Сними венец с головы, сотри грим с физиономии и сядь на колени свекру... Следуй течению жизни от Иберии до Ибернии1 и обратно, от Ибернии к Иберии...

1 И б е р н и я – древнее название Ирландии.

На спор – это сочтут корректорской ошибкой, но не исправят из страха допустить большую. Таковы мы все. Ошибки замечаем, но не исправляем (и не подчеркиваем)... Но ведь ошибки самой по себе не существует, если ее не совершает человек и не определяет как ошибку... Разница в том, что поступки он совершает для себя, а говорит для других... Вот и выходит: поступки все видят, а сказанного не слышат... Один. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь. Восемь. Девять. Десять. Одиннадцать. Двенадцать. Тринадцать... Надо же, как расстрекоталась! Видать, узнала меня... Только не вижу, где она там сидит. Не вижу, но чувствую. Как же увижу с закрытыми глазами, а?! Тетя Лена... Вас спрашиваю, сударыня... Что общего у сороки с вороной?! Если спросить меня ничего. Ворона дура, к тому же каркает. А эта стрекочет. Вроде болтливого младенца. Мать в сердцах может прикрикнуть на малыша: чего расстрекотался! Но ни одна не скажет: чего раскаркался... Она и способней, я бы сказала талантливей, может схватить любую мелодию из грузинского фильма, любой мат на любом языке, любой текст для заучивания из любой программы, составленной Министерством образования. И что самое удивительное: безошибочно выберет искусственный жемчуг в груде подлинных жемчужин. Совсем как Фефе, предпочитает фальшивый жемчуг – ярче блестит... А я до ста не могу досчитать, чтобы не сбиться... Разговоры тети Лены все испортили, но задумаемся – что так безнадежно испортило тетю Лену. Она точно что-то хочет сообщить. Не тетя Лена – сорока. Но чего уж? Поздно! Конец – делу венец. Четырнадцать. Пятнадцать. Шестнадцать. Семнадцать. Желтые бабочки не прикидываются умирающими, как нам кажется, – они так умирают. Обессиленные бесцельным полетом, опустошенные, падают на землю, не в силах больше взлететь. Подрагивающие крылышки только стряхивают влажную пыльцу... И я, как бабочка, валяюсь в собственной пыли и пытаюсь взмахнуть крыльями... Нет, и пытаться уже не в силах, сложила их, как руки на груди, и тихонько, крадучись, ухожу... Восемнадцать. Девятнадцать... Стоит приподняться, как тут же раздавят – ногой, камнем, палкой... всем, что подвернется... Доводилось видеть ребятишек, сидящих на корточках над умирающей бабочкой?! Когда-то такими же ребятками были и доктор, и тетя Лена, и невидимка Маро, и добровольный регулировщик этой нескладной, запутанной жизни, чудак Людовик... Двадцать два. Нет, двадцать один. Тьфу, опять сбилась. Потому что думаю всякую чушь. В этом они мастера. То есть мы. С первых шагов этому учимся. Все. Кого только не уничтожали в Квишхети – бабочек, жуков, кузнечиков, стрекоз, оводов, лягушек... Даже гадюк... Изводили все, что могли... Там водятся небольшие серебристые гадюки... Нет на свете существа более любознательного и безжалостного, чем ребенок. За муравьем в землю полезет и там достанет. Один. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Но ведь и жизнь его сложней и опаснее. Вот они и набираются опыта, знаний. Опыт и знание нужно уметь применять. Не всякий сумеет, как не сумел Антон... Семь. Восемь. Можно в решающую минуту сплоховать. Девять. Десять. Вдруг забыться... Потому и у Антона не вышло... Только осрамился... Одиннадцать. Двенадцать. Двенадцать – уже сказала. Нет, не говорила. Значит, теперь скажу. Двенадцать. Тринадцать. Четырнадцать. Пятнадцать... А он как щит выставил меня перед собой – вот, дескать, кого надо убить, если ты мужчина. Посоветовал, на путь наставил сынка... Но Антон уже ничего не слышал... Шестнадцать. Стоял пораженный, разинув рот. Восемнадцать. Обоих! – кричала я. – Обоих! Но что толку, он не слышал, не понимал. Двадцать. Не двадцать, а девятнадцать, идиотка! Топор-то я у него выхватила, но он вывернул мне руку и отнял... Господи, как я хотела, как хотела... Если бы в эту минуту не вошла свекровь, не подняла бы топор и не ударила мужа сзади по голове, у меня бы сердце разорвалось... При виде крови немного успокоилась. Я убил, я убил, я убил отца, – и впрямь как дурной лепетал муженек. Уходи. Уходи отсюда. Никто никого не убивал, прикрикнула на него мама. Его мать. Тетя Фефе. До той минуты от нее громкого слова не слышала. Одевайся и помогай! скомандовала она мне, грубо, как бандерша, хозяйка борделя с сомнительной репутацией, которая, раздраженная наглой, хамоватой и скандальной клиентурой, отводит душу на персонале... С ним она крепка! Обрыдла такая жизнь – бесконечные страхи, опасения, подтирка блевотины, штопка изодранного, склейка побитого, но она умеет только это. Только для такой жизни создана, и не дай Бог, чтобы что-то в ней изменилось даже в лучшую сторону. Двести сорок шесть. Это я круто рванула, а? Маленький шаг человека, большой шаг человечества. В день нашей свадьбы, как говорится, обретения семейного счастья, она накормила нас мясом с пола. Как яблоки попадавшие называются? Паданцы? Вот и мясо такое бывает. Не падаль, конечно, но паданец. С полу, то есть, подобранное. Впрочем, я не стала есть. Знала, но остальных не предупредила. Не остальных, а своих – отца и Элисо; старых родителей из уважения к новой свекрови. Случайно заглянула на кухню, а там она, сидя на корточках, торопливо подбирает с полу дымящиеся куски вырезки. Выронила блюдо, на котором несла мясо к столу, увидела меня и взмолилась: Ради Бога! Не выдавай, твой свекор убьет меня. Лучше помоги... Конечно, я не выдала и, конечно же, помогла, быстренько смела осколки блюда вместе с изорванными листьями салата. Никто ничего не заметил. Прекрасно все съели. Как говорится, доброе дело зачтется. Она не мне в волосы вцепилась, а мужа хватила топором по темени. Два миллиона девятьсот восемьдесят тысяч восемьсот семьдесят три. Вы такая же фальшивая, как ваши жемчуга, сказала я, не помню уж в связи с чем. Он уже сидел на стуле. В сознании, с перебинтованной головой. У виска повязка заметно потемнела. Жена, сидя у его ног, натягивала на него носки. А он спрашивал: "Что со мной? Что это было?" Пытался разжалобить... Какой-то необычно скорбный, печальный... Как тяжело больной. "Ничего не было. Немного крови потерял и отключился на пару минут", – успокаивала жена... Ноль. Начнем с начала. В начале был ноль. Эта пара и в самом деле крепкий орешек. Мы хотим и не можем, а они делают, хотят или не хотят. Сперва делают, а потом выясняют, нужно ли было делать то, что сделано. Ноль или нуль? Пишем "нуль", но произносим "ноль". Таким, как мы, их не одолеть. Разве что сами изведут друг друга. Один – неутолимой жаждой власти, другая – животной преданностью бутафорскому благополучию... Что сильнее?! Не знаю. Если б так же не знать, как выглядит смерть, было бы легче уйти из жизни. Пока ты жива, хоть чем-то отличаешься от остальных, а мертвые все одинаковые, одинаково


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю