355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оскар Уайльд » Письма » Текст книги (страница 21)
Письма
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:07

Текст книги "Письма"


Автор книги: Оскар Уайльд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

Я должен написать тебе еще о некоторых вещах. Во-первых, о моем Банкротстве. Несколько дней назад я узнал – признаюсь, с глубоким огорчением, – что твоя семья уже не сможет откупиться от твоего отца – уже слишком поздно, теперь это противозаконно, и мне придется оставаться в том же бедственном положении еще очень долгое время. Мне очень горько сознавать это – мне разъяснили на законном основании, что я не имею права даже выпустить книгу без разрешения Кредитора, которому я обязан представлять на рассмотрение все счета. Я не могу ни заключить контракт с театральной дирекцией, ни поставить пьесу, не отослав все расписки твоему отцу и другим немногочисленным кредиторам. Надеюсь, что даже ты согласишься, что идея «сквитаться» с отцом, позволив ему сделать меня несостоятельным должником, не принесла того блестящего и полного успеха, на который ты рассчитывал и надеялся. По крайней мере, для меня дело обернулось другой стороной, и стоило бы больше считаться с той болью и унижением, которые я чувствую в своей нищете, чем с твоим чувством юмора, каким бы едким и изобретательным он ни казался. Если смотреть правде в глаза, то ты, допустив мое банкротство и заставив меня обратиться к суду, сыграл только на руку своему отцу – ты сделал все точно так, как он хотел. Один, без поддержки, он был бы беспомощен с самого начала. И вот он нашел в тебе своего главного союзника – хотя ты и не собирался выступать в столь неприглядной роли.

Мор Эйди пишет мне, что прошлым летом ты несколько раз действительно выражал желание возместить мне «хотя бы отчасти то, что я потратил» на тебя. Я написал ему в ответ, что я, к несчастью, растратил на тебя свое искусство, свою жизнь, свое доброе имя, свое место в истории, и, если бы твое семейство располагало всеми благами мира, владело бы всем, что мир почитает благом – гениальностью, красотой, богатством, знатностью, – и все сложило бы к моим ногам, это ни в малой мере не отплатило бы мне ни за ничтожнейшую из моих потерь, ни за единую слезу из тех, что я пролил. Впрочем, нет сомнения – за все содеянное приходится расплачиваться. Даже если ты Несостоятельный Должник. Ты, видимо, полагаешь, что Банкротство – удобный способ избежать уплаты долгов, то есть «расквитаться с кредиторами». Все обстоит как раз наоборот. Это – способ для кредиторов «расквитаться» с человеком, если придерживаться твоего любимого слова, способ, при помощи которого Закон, конфискуя все имущество, заставляет его выплатить все долги до последнего, а если они не уплачены, человек остается без гроша, как самый убогий нищий, что жмется в подворотнях или тащится вдоль дороги, протягивая руку за милостыней, которую – у нас, в Англии, – он боится просить. Закон отобрал у меня не только все, что я имел, – книги, обстановку, картины, авторское право на мои пьесы, авторское право на опубликованные произведения, на все – от «Счастливого Принца» и «Веера леди Уиндермир» до ковров с лестницы и скобы перед дверью моего дома, – но и все, что у меня когда-либо будет (моя доля, причитавшаяся мне по брачному контракту, была продана). К счастью, мне удалось выкупить ее через своих друзей. А если бы не это, то в случае смерти моей жены двое моих детей оставались бы в течение всей моей жизни такими же нищими, как и я. Я думаю, что теперь мне предстоит потерять и ту долю в нашем ирландском имении, которую мне завещал мой собственный отец. Мне очень горько думать об этой продаже, но я должен смириться.

Семьсот пенсов – или фунтов, кажется? – которые следует получить твоему отцу, должны быть выплачены во что бы то ни стало. Даже если меня лишат всего, что я имею, и всего, что я буду иметь, и выпустят как безнадежного неплательщика, я все еще буду обязан выплачивать долги. Мне предстоит расплатиться за все обеды в «Савое» – за прозрачный черепаховый суп, за ароматных дроздов, обернутых складчатыми листьями сицилийского винограда, за шампанское темно-янтарного цвета и почти янтарного благоухания – кажется, ты предпочитал всем винам Дагонэ 1880 года? – за все придется расплачиваться. Ужины у Виллиса, особая сервировка, вино марки Перье-Жуэ, которое подавали только нам, дивные паштеты, присланные прямо из Страсбурга, чудесное шампанское, которое сначала наливалось на донышко больших фужеров в форме колокола, чтобы истинные эпикурейцы, ценители всего изысканного в жизни, могли получше насладиться его букетом, – нельзя оставить все это неоплаченным, нельзя допустить, чтобы мой долг списали в убыток, как долг бесчестного клиента. И даже за прелестные запонки – четыре серебристо-туманных лунных камня в форме сердец в оправе из чередующихся рубинов и бриллиантов – я сам придумал эту оправу и заказал у Генри Льюиса этот маленький подарок для тебя, чтобы отметить успех моей второй комедии, – даже за них – хотя я уверен, что ты сбыл их за бесценок через несколько месяцев, – я должен заплатить. Я не могу допустить, чтобы ювелир терпел убытки из-за моих подарков тебе, что бы ты с ними ни делал. Как видишь, даже если меня и выпустят, у меня все еще останутся долги.

И все, что сказано о банкротстве, относится и к любому из живущих. Ибо за все, что сделано, кому-то приходится расплачиваться. Даже и тебе самому – при всем твоем желании быть абсолютно свободным от каких бы то ни было обязательств, все получать за чужой счет, при всех твоих попытках отделаться от любых притязаний на твою привязанность, уважение или благодарность, – тебе придется когда-нибудь серьезно задуматься над тем, что ты наделал, и попытаться – пусть безуспешно – искупить свою вину. И то, что не в твоих силах будет искупить ее, станет частью твоего наказания. Ты не можешь умыть руки, отказаться от всякой ответственности и, улыбнувшись или пожав плечами, перейти к новому другу или к новому застолью. Ты не можешь относиться ко всему, что ты навлек на меня, как к сентиментальному воспоминанию, которое ты будешь иногда подавать друзьям заодно с сигаретами и винами – и смотреть на него, как на красочный фон современной праздной жизни, словно на старинный гобелен, вывешенный в дешевом трактире. Это может доставить минутное удовольствие, как новый соус или новое вино, но объедки после пира быстро портятся, а остатки вина горчат. Если не сегодня и не завтра, то когда-нибудь тебе все же придется понять это. А то ведь ты так и умрешь, ничего не поняв, – и какую же скудную, голодную, лишенную воображения жизнь ты оставишь за собой… В своем письме к Мору я изложил ту точку зрения, с которой тебе было бы лучше всего отныне смотреть на вещи. Он расскажет тебе об этом. Чтобы все попять, тебе придется развить свое воображение. Запомни, что воображение позволяет нам видеть вещи и людей и в реальном, и в идеальном плане. Если ты не сумеешь разобраться в этом самостоятельно, поговори на эту тему с другими. Мне пришлось встать лицом к лицу со своим прошлым. Взгляни и ты прямо в лицо своему прошлому. Посиди спокойно и поразмысли о нем. Самое страшное зло – поверхностность. Все, что осознанно, – оправдано. Поговори об этом со своим братом. Да, Перси именно этот человек, с которым надо поговорить. Дай ему прочесть это письмо и расскажи подробно о нашей дружбе. И если ему рассказать все, как следует, то лучшего судьи нам не сыскать. Если бы мы прежде сказали ему правду, от скольких страданий и оскорблений я был бы избавлен! Ты помнишь, как я предлагал сказать ему все в тот вечер, когда ты возвратился из Алжира. Ты отказался наотрез. И вот, когда он пришел после обеда, мы принялись ломать комедию, чтобы уверить его, что твой отец – безумец, одержимый бредовыми и беспочвенными идеями. Это была превосходная комедия, пока ей можно было верить, тем более что Перси принял ее всерьез. К несчастью, кончилась она самым непристойным образом. И то, о чем я сейчас пишу, – одно из последствий этой игры, и, если это тебя обеспокоит, расстроит, не забывай, прошу тебя, что это – глубочайшее унижение, которое мне суждено пережить. У меня нет выбора. У тебя – тоже.

Второе, о чем мне нужно с тобой договориться, – это то, на каких условиях, где и как мы встретимся с тобой, когда закончится срок моего заключения. По отрывкам из твоих писем, написанных к Робби в начале прошлого лета, я понял, что ты запечатал в два пакета мои письма к тебе и мои подарки – по крайней мере, то, что от них осталось, – и хочешь передать их мне из рук в руки. Разумеется, необходимо вернуть их мне. Ты не понимал, почему я пишу тебе прекрасные письма, так же как не понимал, почему я дарю тебе прекрасные вещи. Тебе было невдомек, что письма не предназначались для того, чтобы отдавать их в печать, так же как подарки – для того, чтобы отдавать их в заклад. Кроме того, они принадлежат той стороне жизни, с которой давно покончено, той дружбе, которую ты почему-то никак не мог оценить по достоинству. Тебе остается только удивляться, оглядываясь на те дни, когда вся моя жизнь была в твоих руках. Я тоже оглядываюсь назад с удивлением и с иными, совсем иными чувствами.

Если все будет в порядке, меня должны выпустить к концу мая, и я надеюсь сразу же уехать в какую-нибудь маленькую приморскую деревушку за границей вместе с Робби и Мором Эйди. Как говорит Еврипид в одной из своих трагедий об Ифигении, море смывает все пятна и омывает все раны в мире: θάλασσα χλύζει πάντα ΐʹανθρώπων χαχά [50]50
  Грехи с людей смывает только море (древнегреч.). «Ифигения в Тавриде» Еврипида (ст. 1193, пер. И. Анненского).


[Закрыть]
.

Я надеюсь провести со своими друзьями хотя бы месяц, и надеюсь, что рядом с ними, под их благотворным влиянием, я обрету покой, равновесие, их присутствие облегчит тяжесть, лежащую у меня на сердце, и умиротворит мою душу. Меня со странной силой тянут к себе великие первобытные стихии, такие, как Море, которое было мне матерью не меньше, чем Земля. Мне кажется, что все мы чересчур много созерцаем Природу и слишком мало живем в ней. Теперь я понимаю, что греки удивительно здраво смотрели на жизнь. Они никогда не болтали о закатах, не спорили, лиловы ли тени на траве или нет. Но они знали, что море зовет пловца, а прибрежный песок стелется под ноги бегуну. Они любили деревья за их тенистую сень, а лес – за полуденную тишину. Виноградарь прикрывал свою голову плющом, чтобы солнечные лучи не жгли его, когда он склоняется к юным лозам, а в гирлянды, которыми украшали художника и атлета – эти классические образы, оставленные нам Грецией, – вплетали листья горького лавра и дикого сельдерея, не приносившие людям никакой иной пользы.

Мы называем свой век утилитаристским, а между тем мы не умеем пользоваться ни единой вещью на свете. Мы позабыли, что Воде дано омывать, Огню – очищать, а Земле – быть матерью всем нам. Поэтому Искусство наше принадлежит Луне и играет с тенями, тогда как греческое Искусство, принадлежащее Солнцу, имело дело с реальными предметами. Я уверен, что силы стихий несут очищение, и мне хочется вернуться к ним и жить среди них. Конечно, такому современному человеку, как я, – я ведь enfant de mon siècle {51} , – всегда радостно хотя бы просто глядеть на мир. Я трепещу от радости, когда думаю, что в самый день моего выхода из тюрьмы в садах будут цвести и ракитник и сирень и я увижу, как ветер ворвется трепетной прелестью в струящееся золото ракитника, заставит сирень встряхнуть бледно-лиловыми султанами – и весь воздух вокруг меня станет арабской сказкой. Линней упал на колени и заплакал от счастья, увидев впервые одну из горных пустошей в Англии, всю желтую от крохотных ароматных цветов обыкновенного дрока; я знаю, что и меня (ведь для меня цветы – плоть от плоти желания) ждут слезы на лепестках роз. Так было всегда, с самого моего детства. Нет ни единого оттенка, затаившегося в чашечке цветка или в изгибе раковины, который, по какому-то тончайшему созвучию с самой сутью вещей, не нашел бы отклика в моей душе. Как и Готье, я всегда был одним из тех, pour qui le monde visible existe [52]52
  Для кого создан видимый мир (франц.). Слова Теофиля Готье «Я человек, для которого видимый мир существует», записанные в «Дневнике» Гонкуров (запись от 1 мая 1857 года), которые Уайльд цитирует в IX главе «Портрета Дориана Грея», характеризуя своего героя.


[Закрыть]
.

Но теперь я понимаю, что за всей этой Красотой, за всем ее очарованием прячется некий Дух, для которого все расцвеченные поверхности и формы – только обличья, и я хочу достичь гармонии именно с этим Духом. Я устал от членораздельных высказываний людей и вещей. Мистическое в Искусстве, Мистическое в Жизни, Мистическое в Природе – вот чего я ищу, и в великих симфониях Музыки, в таинстве Скорби, в глубинах Моря я могу отыскать все это. Мне совершенно необходимо отыскать это где бы то ни было. Всякий, кто предан суду, отвечает своей жизнью, и все приговоры – смертные приговоры, а меня трижды судили. В первый раз я вышел из суда – и меня арестовали, во второй раз – отвели обратно в камеру для подследственных, в третий – заточили на два года в тюрьму. В том Обществе, какое мы создали, для меня места нет и не найдется никогда; но Природа, чьи ласковые дожди равно окропляют правых и неправых, найдет для меня пещеры в скалах, где я смогу укрыться, и сокровенные долины, где я смогу выплакаться без помех, она усыплет звездами ночной небосвод, чтобы я мог бродить в темноте, не спотыкаясь, и завеет ветром мои следы, чтобы никто не нашел меня и не обидел, она омоет меня водами великими и горькими травами исцелит меня.

В конце месяца, когда июньские розы цветут во всей своей расточительной роскоши, если я буду чувствовать себя хорошо, я через Робби договорюсь с тобой о встрече в каком-нибудь тихом чужом городке, вроде Брюгге, который много лет назад очаровал меня своими серыми домиками, зелеными каналами и своим прохладным спокойствием. На это время тебе нужно будет переменить имя. Если ты хочешь увидеть меня, тебе придется отказаться от маленького титула, которым ты так кичился, – хотя благодаря ему твое имя и вправду звучало как название цветка; но и мне, в свою очередь, тоже предстоит расстаться с моим именем, некогда столь благозвучным в устах Славы. Как ограничен, мелок, как немощен для своего бремени нынешний век! Успеху он может воздвигнуть дворец из порфира, а для Горя и Позора у него нет даже крытой хворостом хижины, где они смогли бы приютиться; и мне он может предложить только одно – сменить мое имя на какое-то другое, в то время как даже средневековье подарило бы мне монашеский капюшон или тряпичное забрало прокаженного и я скрыл бы свое лицо и был бы спокоен.

Я надеюсь, что наша встреча будет такой, как подобает быть нашей с тобой встрече после всего, что произошло. В прежние времена между нами всегда была пропасть, созданная совершенством Искусства и приобретенной культурой, но теперь между нами пролегла еще более широкая пропасть – бездна Горя, но нет ничего невозможного для Смирения, и Любовь все превозмогает.

Что касается письма, которое ты мне пришлешь в ответ на это, пусть оно будет длинным или коротким, как тебе угодно. Надпиши на конверте: «Начальнику тюрьмы Ее Величества, Рединг». Внутрь, в другом конверте, вложи твое письмо ко мне; и если бумага у тебя слишком тонкая, не исписывай ее с обеих сторон – другим трудно будет читать. Я писал тебе совершенно раскованно. Ты можешь ответить мне так же. Мне необходимо знать одно: почему ты ни разу не попытался написать мне, хотя уже в августе позапрошлого года и позже, в мае прошлого года – с тех пор прошло одиннадцать месяцев, – ты безусловно знал и давал понять другим, что знаешь, как заставил меня страдать и как я чувствую это. Месяц за месяцем я ждал вестей от тебя. Но даже если бы я не ждал, а закрыл бы перед тобой двери, ты должен был бы помнить, что невозможно навсегда затворить дверь перед лицом Любви. Судья неправедный в Писании в конце концов встает и изрекает справедливый приговор, потому что Справедливость ежедневно приходит и стучит в его дверь; и друг, в чьем сердце нет истинной дружбы, дает ночью хлеб своему другу «по неотступности его» {258}258
  Библейские аллюзии («Евангелие от Луки», XVIII, 1–5; XI, 8).


[Закрыть]
. В целом мире нет такой тюрьмы, куда Любовь не смогла бы пробиться. Если ты не понял этого, ты ничего не знаешь о Любви. Затем сообщи мне все о твоей статье для «Меркюр де Франс». Отчасти я ее уже знаю. Лучше будет, если ты процитируешь некоторые места. Она ведь уже набрана. Напиши мне также и точный текст Посвящения твоих стихотворений. Если оно в прозе, напиши в прозе, если в стихах – цитируй стихи. Я не сомневаюсь, в нем есть много прекрасного. Напиши мне о себе с полной откровенностью: о своей жизни, о своих друзьях, о своих занятиях, о своих книгах. Расскажи мне о твоем томике и о том, как он был принят. Скажи о себе все, что придется, и скажи без страха. Не пиши того, чего не думаешь, – вот и все. Если в твоем письме будет фальшь или подделка, я сразу же распознаю ее.

Ведь недаром и не бесцельно я сделал себя в своем пожизненном поклонении литературе человеком, который, «как царь Мидас ревниво в старину, хранит свой клад» {259}259
  «Сонет о сонете» Джона Китса (пер. С. Маршака).


[Закрыть]
… Запомни и то, что мне еще предстоит заново узнать тебя. Быть может, нам обоим еще предстоит узнать друг друга.

А о тебе я скажу только одно, последнее слово. Не бойся прошлого. Если тебе станут говорить, что прошлое невозвратно, не верь. Прошлое, настоящее и будущее – всего одно мгновение в глазах Бога, и мы должны стараться жить у него на глазах. Время и пространство, последовательность и протяженность – все это лишь преходящие условия существования Мысли. Воображение может преодолеть эти границы и выйти в свободную сферу идеальных сущностей. И вещи по своей природе таковы, какими мы творим их. Вещь есть то, что в ней можно узреть. Блейк говорит: «Там, где другие видят всего лишь зарю, занимающуюся над холмами, я вижу сыновей Божиих, ликующих в радости» {260}260
  Из книги Уильяма Блейка (1757–1827) «Видение Страшного Суда» (1810, опубл. 1925).


[Закрыть]
. То, что казалось миру и мне самому моим будущим, я потерял безвозвратно, когда поддался твоим подстрекательствам и выступил против твоего отца: по правде говоря, я потерял будущее уже задолго до этого. Теперь передо мной лежит только мое прошлое. Мне нужно заставить самого себя взглянуть на прошлое другими глазами, заставить мир взглянуть на него другими глазами, заставить Бога взглянуть на него другими глазами. Я не могу достигнуть этого, ни перечеркивая прошлое, ни пренебрегая им, ни хвалясь им, ни отрекаясь от него. Достигнуть этого можно, только признав его в полной мере неизбежной частью эволюции моей жизни и характера; только склонив голову перед всем, что я выстрадал. Мне еще далеко до истинного душевного покоя – тому свидетельство это письмо с его переменчивыми, неустойчивыми настроениями, с его гневом и горечью, с его стремлениями и невозможностью осуществить эти стремления. Но не забывай, в какой ужасной школе я получаю эти уроки. Если во мне еще нет совершенства, нет цельности, ты все же можешь еще многому у меня научиться. Ты пришел ко мне, чтобы узнать Наслаждения Жизни и Наслаждения Искусства. Может быть, я избран, чтобы научить тебя тому, что намного прекраснее, – смыслу Страдания и красоте его. Твой преданный друг

Оскар Уайльд

148. РОБЕРТУ РОССУ {261}261
  На Хорнтон-стрит, 24, жил Мор Эйди, а неподалеку от него, на Филлимор-гарденз, 11, – Роберт Росс.
  Форбс-Робертсон, Фрэнсис (1866–1956) – английская писательница-романистка, сестра Джонстона и Нормана Форбс-Робертсонов.
  «…поэта, которого мы с тобой когда-то намеревались вызволить из лап обывателей» – имеется в виду высказанное когда-то Россом в шутку предложение основать «Анти-Шекспировское Общество», с целью борьбы с превращением Шекспира в некоего национального идола. Эта шутка вызвала негодование Дугласа, написавшего по этому поводу сонет «К Шекспиру» (опубл. 1899). Уайльд цитирует в этой фразе слова Макбета из V действия трагедии Шекспира.
  Письмо Россу, о котором говорит Уайльд, было в действительности послано из тюрьмы 10 марта (см. № 143 настоящей подборки).
  Из стихотворения Суинберна «Прощание с Марией Стюарт», включенном в сборник «Тристрам из Лионесса» (1882).
  «Алек» – Росс, Александр Гэлт (1860–1927) – старший брат Роберта Росса. Основатель и секретарь Общества писателей.


[Закрыть]

Тюрьма Ее Величества, Рединг

1 апреля 1897 г.

Мой дорогой Робби! Я отдельно посылаю тебе мое письмо Альфреду Дугласу, которое, я надеюсь, благополучно до тебя дойдет. После того, как ты и, конечно, Мор Эйди, которому я доверяю так же, как тебе, прочтете его, я прошу снять с него точную копию. На то есть много причин; достаточно будет одной. Я хочу, чтобы ты стал моим литературным душеприказчиком и после моей смерти мог распоряжаться всеми моими пьесами, книгами и рукописями. Как только я по закону получу возможность составить завещание, я закреплю за тобой это право. Жена ничего не понимает в моем творчестве и вряд ли когда-нибудь проявит к нему интерес, а Сирил еще ребенок. Вполне естественно, что я, как всегда, обращаюсь к тебе и поручаю все мои произведения твоим заботам. Распродажа их ударила бы по интересам Сирила и Вивиана.

Итак, коль скоро ты – мой литературный душеприказчик, тебе необходимо иметь в руках единственный документ, по-настоящему проливающий свет на мое необычное поведение в отношении Куинсберри и Альфреда Дугласа. Когда ты прочтешь его, ты получишь исчерпывающее психологическое объяснение всех моих поступков, в которых посторонний взгляд может не увидеть ничего, кроме полного идиотизма и пошлой бравады. Рано или поздно истина должна стать известна; может быть, это случится после моей смерти или даже после смерти Дугласа – но я не собираюсь на все времена оставаться жалким посмешищем. По той простой причине, что я унаследовал от отца с матерью достойное имя, уважаемое в литературно-художественном мире, я не могу допустить, чтобы всевозможные Куинсберри вечно пользовались этим именем в своих целях. Нет, я не оправдываю своего поведения. Я просто объясняю его.

В письме имеются также места, где говорится о произошедших в тюрьме сдвигах в моем сознании, о вполне закономерных переменах в характере и отношении к жизни; я хочу, чтобы и ты, и все, кто еще хранит ко мне теплые чувства, знали, в каком душевном состоянии я собираюсь предстать перед миром. С другой стороны, я прекрасно понимаю, что в день освобождения я всего лишь из одной тюрьмы перейду в другую, и бывают минуты, когда весь мир представляется мне камерой не просторнее моей и не менее ужасной. И все же я верю, что вначале Господь создал для каждого из людей свой особый мир, и в этом-то внутреннем мире человек должен стремиться жить. Как бы то ни было, эти части письма тебе будет не так больно читать, как другие. Разумеется, мне нет необходимости напоминать тебе, как неуловимо изменчива моя мысль – мысль каждого из нас – и какой зыбкой субстанцией являются наши чувства. Но, несмотря на это, я различаю впереди некую цель, к которой, благодаря искусству, могу двигаться. И не исключено, что тебе придется мне в этом помочь…

В отношении снятия копии с письма: разумеется, для переписчика оно слишком длинно, а что касается твоего собственного почерка, дорогой Робби, то твое последнее письмо как будто специально для того было написано, чтобы доказать, что эта задача не для тебя. Может быть, я и неправ, и я буду рад ошибиться, но у меня создалось впечатление, что ты только что сочинил трехтомный роман, посвященный пагубному распространению коммунистических взглядов среди богатых людей или еще какой-либо столь же животрепещущей теме, – короче, что ты попусту растрачиваешь молодость, которая, вне всяких сомнений, обещала и обещает очень многое. Думаю, выход один: следует поступить по-современному и перепечатать письмо на машинке. Разумеется, тебе не следует выпускать оригинал из поля зрения; но попробуй обратиться к миссис Маршалл и попроси ее прислать кого-нибудь из своих машинисток – женщины здесь предпочтительнее, поскольку они всегда проходят мимо самого важного, – чтобы на Хорнтон-стрит или Филлимор-гарденз перепечатать письмо под твоим наблюдением. Заверяю тебя, что звук пишущей машинки, если на ней играют с чувством, раздражает не более, чем упражнения на фортепьяно какой-нибудь сестрицы или иной родственницы. Более того, многие из ревностных хранителей домашнего покоя отдают машинке предпочтение.

Я бы хотел, чтобы письмо напечатали на хорошей плотной бумаге, какая используется для перепечатки пьес, с широкими полями для исправлений. Когда работа будет закончена и текст сверен с рукописью, пусть Мор пошлет оригинал А. Д., а у меня и у тебя останутся перепечатанные копии. Мне также хотелось бы, чтобы сделали еще два машинописных экземпляра части письма от четвертой страницы листа 9 и до последней страницы листа 14: от слов: «И в конце концов мне придется простить тебя» до слов «Между мной и Искусством нет разлада» (цитирую по памяти). А также от слов «Если все будет в порядке, меня должны выпустить» на странице 3 листа 18 до слов «горькими травами исцелит меня» на странице 4. Эти места (ты можешь добавить к ним еще что-нибудь более или менее осмысленное и удачно сказанное, например первую страницу листа 15) я прошу послать даме из Уимблдона – я говорил тебе о ней, не называя ее имени, – и Фрэнки Форбс-Робертсон. Я уверен, что обеим этим милым женщинам небезразлично, что происходит в моей душе в смысле хоть и не религиозном, но духовном – в той сфере бытия, которая не имеет отношения к потребностям тела. Это единственный привет, который я осмеливаюсь им послать. Если Фрэнки захочет, она может показать письмо своему брату Эрику, который всегда был мне симпатичен, но от всех остальных его следует хранить в строгой тайне. Дама из Уимблдона это тоже поймет.

Если машинистку пригласят на Хорнтон-стрит, то ей можно будет передавать пищу через окошечко в двери, как кардиналам во время выборов Папы, пока она не выйдет на балкон и не обратится к миру со словами: «Habet Mundus Epistolam» [53]53
  Послание миру» (лат.).


[Закрыть]
; ведь воистину это почти энциклика, и, подобно тому как папские буллы получают названия по своим начальным словам, она может быть озаглавлена «Epistola: In Сагсеге et Vinculis» [54]54
  «Послание: В тюремных оковах» (лат.).


[Закрыть]
.

Нет никакой необходимости сообщать А. Д. о снятии копий, если только он не примется обвинять меня в несправедливости или искажении фактов; в этом случае следует предупредить его, что у нас остались копии письма. Я от всей души надеюсь, что письмо сослужит ему хорошую службу. В первый раз он услышит слово правды о самом себе. Но если позволить ему укрепиться в мысли, что письмо есть продукт влияния тюремных нар на стиль и что зрение мое искажено арестантскими невзгодами, толку не будет. Я надеюсь, кто-нибудь объяснит ему, что он получает по заслугам и что если не все в письме справедливо, то как раз несправедливости он и заслуживает. Уж он-то, который всегда так несправедлив к другим, заслуживает ее в полной мере.

Дело все в том, Робби, что тюремная жизнь позволяет увидеть людей в истинном свете. И это может обратить человека в камень. Тех, кто живет за пределами тюрьмы, мельтешение жизни вводит в обман. Они сами втягиваются в ее круговорот и вносят в этот обман свою лепту. Только мы, находящиеся в неподвижности, умеем видеть и понимать. Если ему, с его ограниченной натурой и чахоточными мозгами, мое письмо и не даст ничего, мне оно дало бесконечно много. Я снял «с груди отягощенной тяжесть» [55]55
  «Макбет», акт V, сц. 3, перевод Ю. Корнеева.


[Закрыть]
, если воспользоваться словами поэта, которого мы с тобой когда-то намеревались вызволить из лап обывателей. Нет нужды напоминать тебе, что сам акт высказывания есть высшая и, пожалуй, единственная форма существования художника. Говорением мы живы. Из многого, многого, за что я должен сказать спасибо начальнику тюрьмы, больше всего я благодарен за возможность написать это письмо А. Д. без ограничения объема. Чуть не два года копилась во мне горечь, и теперь я освободился от нее почти полностью. По ту сторону тюремной стены растет несколько чахлых деревьев, черных от копоти, – и вот я вижу, как на них распускаются яркие-яркие зеленые листочки. Я-то хорошо понимаю, что происходит с деревьями. Они обретают язык.

Есть еще одно серьезное обстоятельство, о котором я хочу поговорить с тобой, и разговор будет неприятный; но я слишком люблю тебя, чтобы обсуждать твои оплошности с кем-либо другим. 20 марта 1896 г., теперь уже более года назад, я в недвусмысленных выражениях написал тебе о том, что не допускаю и мысли о каком бы то ни было столкновении в денежных вопросах между мной и моей женой, которая, по великой доброте своей, приехала из Италии, чтобы смягчить для меня известие о кончине матери; я также написал, что прошу моих друзей отказаться от идеи выкупить против ее воли мою часть пожизненного дохода от ее приданого. Ты должен был позаботиться, чтобы эта просьба была выполнена. Но ты пренебрег ею и совершил очень большую ошибку. Я положился на тебя, поскольку сидел в тюрьме и был совершенно беспомощен. Ты считал, что делаешь очень хитрый, искусный, остроумный ход. Но ты заблуждался. В жизни нет ничего сложного. Это мы сложны. Жизнь – простая штука, и в ней чем проще, тем правильнее. Результат налицо. Ну как, доволен ты им?

Далее, вы совершенно неверно оценили Харгроува. Вы, видать, спутали его с Хамфризом и решили, что он будет добиваться своего угрозами и шантажом. Какое там! Это человек безупречной честности с прекрасной репутацией в высших кругах. В его словах нет и тени лукавства. Мне, жалкому заключенному без гроша в кармане, тягаться с Харгроувом и сэром Джорджем Льюисом – что может быть глупее? Торговаться с ними нелепо. Ведь Харгроув уже тридцать лет как семейный адвокат у Ллойдов, он по первому слову моей жены готов ссудить ей хоть десять тысяч. Я спрашивал у Холмэна, теряется ли право на приданое в случае развода. Он ничего не ответил. А на поверку все выходит так, как я подозревал.

А взять эти длиннющие письма, где вы с дурацкой серьезностью советуете мне «не уступать своих родительских прав», – эта фраза в них встречается без малого семь раз. Права! Да нет у меня никаких прав. Возможность подать иск, который через десять минут разбирательства у мирового судьи разлетится в пух и прах, – это вы называете правом? Просто удивительно, в какой тупик вы меня загнали. Насколько лучше было бы, если бы вы меня послушались, ведь тогда жена еще была ко мне расположена и готова была позволить мне видеться с детьми и проводить с ними время. А. Д. вынудил меня встать в ложное положение по отношению к его отцу и не дал мне из него выпутаться. А теперь Мор Эйди с лучшими намерениями ставит меня в ложное положение по отношению к моей жене. Даже если бы я имел законные права, – а я их не имею, – куда приятнее было бы пользоваться привилегиями, данными мне от всего сердца, чем добиваться их силой. Жена была чрезвычайно добра ко мне, но теперь она, естественно, пойдет против меня. Она предупредила меня, что, если я позволю своим друзьям с ней торговаться, она примет соответствующие меры, – и, без сомнения, так она и сделает.

Опять же, если Суинберн, обращаясь к Марии Стюарт, сказал:

 
В своей вине невинности превыше
Ты вознеслась! —
 

то мои друзья должны признать, что хотя некоторые пункты – три, если быть точным, – моего обвинительного заключения имеют отношение не ко мне, а к моему наперснику, все же я не очень-то похож на невинного агнца. Увы, перечень моих извращенных страстей и болезненных увлечений мог бы занять немало пламенеющих страниц. Мне приходится говорить об этом – хотя иных это способно удивить и, пожалуй, шокировать, – поскольку Мор Эйди написал мне, что противной стороне придется приводить точные даты и все обстоятельства прегрешений, которые будут мне инкриминированы. Он что, всерьез полагает, что, если я пройду через еще один допрос, суд поверит каждому моему слову? Как будто мне мало позорного поражения от Куинсберри! Да, конкретные обвинения несправедливы. Но это не более чем частность. Если ты напился пьян, какая разница, красное вино ты пил или белое? Если ты подвержен половым извращениям, какая разница, где и когда это проявилось?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю