Текст книги "Разные годы"
Автор книги: Оскар Курганов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 32 страниц)
– Это единственный выход, – настаивал Дудка.
– Самая высокая норма проходки – в обычных условиях – один метр в смену. Восемьдесят смен – это двадцать дней. Бессмысленно: если Шурепа и Малина еще живы, – они умрут.
– В том-то и дело, что мы собираемся пройти этот путь не за восемьдесят смен, а за шестьдесят часов, – внятно произнес Марк Савельевич и еще раз повторил: – За шестьдесят, ну, самое большое – за семьдесят часов.
Он понимал, какое впечатление это произведет на главного инженера, на начальника шахты и управляющего трестом, с которым он вел разговор. Он собирался подробно изложить свой план, но в это время Харченко крикнул:
– Я сейчас спущусь к вам.
Но до спуска главный инженер связался с Влаховым, который вел очистку вентиляционного штрека, – может быть, оттуда быстрее придет спасение? Влахов сообщил, что двигаются они крайне медленно – путь их измеряется сантиметрами. К тому же очищенный участок вновь был засыпан – пришлось все начинать сначала.
– Пойду к Марку Савельевичу, – сказал главный инженер и начал медленно спускаться вниз.
Он застал Дудку, Онуфриенко и Рудомана в узком проходе, который забойщики уже успели продолбить в толще угля и породы. Это была нора, крохотная пещерка, едва вмещавшая забойщика с его отбойным молотком.
– Ну, что у вас? – тихо спросил Харченко.
– Вот мы попробовали и думаем, что получится, – ответил Марк Савельевич.
Главный инженер посмотрел на Дудку, потом на всех забойщиков – таким людям можно верить. Это же не безрассудные юнцы, а опытные мастера своего дела.
– Что же вы предлагаете?
– Если мы будем пробивать узкий проход, вроде этой норы, и работать пятнадцать минут, а сорок пять минут отдыхать, то можно проходить метр в час или шесть метров в смену.
– Почему только пятнадцать минут?
– Если рубить с бо́льшим напряжением, ни секунды не отдыхать, не курить, бить и бить, то больше пятнадцати минут человек выдержать не может, – сказал Марк Савельевич.
– Так, разумно. Потом?
– Мы проверили – за пятнадцать минут Рудоман прошел четверть метра. Теперь пусть сорок пять минут отдыхает. Его сменит Степан или Григорий Онуфриенко, а за ним – по очереди, скажем, Малыш, Селихов…
– Ширина прохода?
– Один метр, – ответил издали Рудоман.
– А высота?
– Один метр шестьдесят сантиметров.
– А вы уверены, что сможете выдержать такое напряжение?
– Три дня – сможем, – ответил Рудоман.
– Может быть, спустить новых забойщиков – там многие просятся сюда, даже с других участков.
– Нет, – ответил Марк Савельевич, – я бы и этих отправил отдыхать. Здесь останется только четверо… Через шесть часов пусть придет новая смена, чтобы в каждом часе работать только пятнадцать минут. Но надо отбирать таких забойщиков, которые способны за те пятнадцать минут делать больше, чем за час в обычных условиях…
И началась невиданная даже в этих местах подземная эпопея. Каждые пятнадцать минут менялись забойщики, каждые шесть часов менялись бригады, каждый час измерялся путь, пройденный к лаве.
Только один человек не покидал свой пост – Марк Савельевич Дудка. Он не уходил отдыхать, делил со своими друзьями забойщиками все тяготы и опасности. Мало того – в наиболее трудные минуты он сам брался за пневматический молоток. Не потому, что забойщики уставали – об усталости тогда не было и речи.
Повторяем: новый узкий проход в лаве крутого падения четвертого участка представлял собой не прямую линию, а зигзаг – шесть метров вверх и два метра к углу старого уступа, к старому «закутку», где могли сидеть Шурепа и Малина. И эти-то два метра были самыми трудными и опасными. Ведь группа Марка Савельевича вторгалась в зону обвала, прикасалась к тем громадным массам породы, которые всё смели на своем пути и теперь, казалось, только задержались. Только тронь – и все поплывет, порушится, все начнется с новой силой. Что станет с теми, кто пробивался по новой подземной тропе? Они, конечно, крепят каждый пройденный сантиметр, действуют по всем правилам горного дела. Но разве стихия признаёт какие-то правила? Разве пласты породы станут считаться с замыслами людей?
И вот к самому «закутку» обычно пробивались Марк Савельевич и Степан Онуфриенко. Бывают моменты, когда командиру надо быть только впереди.
Этот чапаевский девиз Дудка помнил всю жизнь. И в старый «закуток», где по пятам людей ползла и пряталась сама неумолимая смерть, последние сантиметры к уступу проходил Марк Савельевич или Степан Онуфриенко. Они едва умещались вдвоем в узком проходе, в выдолбленной норе, но шли рядом.
Каждые полчаса по телефону сверху задавали один и тот же вопрос:
– Сколько прошли?
– Полметра, – отвечал Дудка.
График выдерживался с железной настойчивостью. Так были пройдены – первый уступ, второй… И когда вступили в зону третьего уступа, то ли Рудоман, то ли Малыш услышал какой-то стук. Не сигнал ли это? Пробились еще на полметра и снова прислушались. Какой-то далекий, едва слышимый удар, будто сама земля звала отважных людей, подбадривала в их подвижническом пути. «Стучит, как далекий дятел», – сказал Онуфриенко.
– Но под землей нет никаких дятлов, – усмехается теперь Дудка, – я понял, что это человек. На душе стало легко – стало быть, кто-то из них жив. Поверьте, последние три метра в третий уступ мы проходили не три часа, а два. Ну, может быть, с минутами.
Так через семнадцать часов был найден и спасен Анатолий Григорьевич Шурепа.
От него забойщики узнали обо всем, что произошло в лаве в момент обвала.
– Где может быть Малина? – спрашивали Шурепу и под землей и на поверхности – в своеобразном спасательном штабе, где были и Шалимов, и Левченко, и Харченко.
– Думаю, что в восьмом или девятом уступе, – я ему кричал: «Беги наверх!» – но он не ответил. Или я не расслышал. Треск и шум был порядочный…
Восьмой или девятый уступ – шутка ли, почти еще пятьдесят метров, а может быть, и больше. И все же первая победа окрыляла людей, убедила их, что путь, избранный ими, правилен. Правда, чуть-чуть быстрее начал подвигаться по верхнему штреку и Влахов со своей бригадой. Но у них впереди еще было двадцать четыре метра завала. И снова все надежды обратились на группу Марка Савельевича Дудки.
Шалимов спросил Дудку по телефону: не хочет ли он отдохнуть. Забойщики-то сменяются, поднимаются на поверхность, а Марк Савельевич?
– Я уже думал об этом, – ответил Дудка, – но, пожалуй, это неразумно. Здесь каждую минуту или даже секунду может что-нибудь случиться. А передать другому, что я здесь увидел, понял, узнал о характере лавы, вряд ли смогу… Придется терпеть, Константин Васильевич.
Харченко предложил:
– Может быть, прислать фронтовые?
– Не надо, – ответил Дудка, – я даже с этим потерплю… Только помните – я отказался, за это двойная порция на фронте полагалась.
Он любил шутить в любой обстановке.
К исходу первых суток они пробились к четвертому уступу. Там было все разворочено, как после тайфуна или смерча.
– Нет, здесь Малины не может быть.
– А под обломками?
– Нет, он жив, я уверен, – ответил Дудка в телефонную трубку.
Эта фраза Марка Савельевича мгновенно передалась во двор, где сидели или стояли тысячи людей – жители горняцких поселков. Это было и их бедой, хоть речь шла только об одном забойщике – Александре Малине.
Но в каждой шахтерской семье его уже называли Сашей, знали все детали его жизни, как и Нила Петровна, ждали добрых вестей от Марка Савельевича или Влахова. Вот почему слова уверенности Дудки были тем успокоительным бальзамом, в котором все нуждались: и шахтеры, и их жены, и знакомые, и незнакомые Малины. Ведь через день-два и их мужьям, сыновьям или отцам придется идти добывать уголь. И трагическая гибель одного не только отзовется болью, состраданием, участием, но и внесет тревогу в шахтерские семьи. И не скоро эта тревога рассеется – это знали все.
Знал это и Марк Савельевич. Вот почему он обдумывал каждое слово, которое передавал наверх. Была ли у него в самом деле такая уверенность, что Малина жив? Нет, ее не было. Что ж – он обманывал себя и других.
– Только других, – говорит теперь Дудка, – и не жалею об этом. Ведь всем было тяжело – и нам и им, наверху.
Самым трудным оказался шестой уступ – к нему пробивались три смены, восемнадцать часов. Это был центр всей катастрофы, если только у подземной катастрофы есть какой-то центр. Здесь все еще было в движении: порода, уголь, стойки – все смешалось. У всех забойщиков было такое впечатление, что они приблизились к опасному участку. Двигались медленно, лучше крепили пройденный путь. Стояли подальше друг от друга. Если погибнет один, он не потянет за собой другого, третьего… И опять – впереди Дудка.
– Марк Савельевич, не ходите, дайте я попробую, – кричал Рудоман, – я ведь обещал Марье Ивановне…
Дудка полз, не слушая, проверяя каждый сантиметр, ощупывая каждый камень, каждую стойку. Он хорошо знал свою жену, Марью Ивановну. Она его поймет в любых случаях.
И в этот же вечер вторых суток, может быть в тот же час, на шахтном дворе, у нарядной, появилась высокая и молчаливая женщина. Это была Марья Ивановна Дудка. Она пришла сюда впервые, хоть и знала, что ее муж вторые сутки пробивается к Малине и подвергается самой большой опасности.
Все перед ней расступились. Она прошла к нарядной, спросила, не нужно ли чего Марку Савельевичу, постояла молча и так же молча ушла. Она была дочерью и женой шахтера, и этим все сказано: в горняцкой жизни все бывает – и много радостей и немало печалей, много почета и немало тревог.
А в это время Дудка и его группа забойщиков прошли шестой уступ и начали пробиваться к седьмому. И здесь впервые забойщик остановился в какой-то нерешительности. «Весь уголь дышит», – сказал он, и эта фраза была услышана всеми забойщиками, ждавшими своей очереди.
Дудка продвинулся, все кругом осмотрел, сказал: «Трудный кусок». Все молчали. Что же дальше? Идти или не идти? Пробиваться или вернуться назад, ждать, пока все кругом успокоится, приобретет более устойчивый характер? Все ждали, что скажет Марк Савельевич. А он молчал и думал. Он знал всех их, знал их жен, детей, родных. Что он им скажет, если что-нибудь случится? Он вспомнил свою фронтовую жизнь, когда командир посылал его на самые опасные дела. Но то была война. А теперь? Разве не ведут они борьбу за спасение своего же брата шахтера? Они не могут ни дрогнуть, ни отступить.
– Пойдем дальше, там наш товарищ, – тихо, даже еле слышно сказал Дудка.
И мгновенно был включен пневматический молоток – будто все ждали этого слова.
Соорудили «костер», подобие сруба, попробовали укрепить проход. Но мощные бревна и стойки были сразу же смяты, исковерканы.
– Еще один костер, – сказал Дудка и начал подтаскивать крепь.
Но и второй «костер» был смят, раздавлен.
– Еще один костер, – повторил Дудка.
И только третий «костер», более крепкий, только новые стойки дали им возможность двигаться дальше, к восьмому уступу. В этот-то момент Дудка услышал стук.
Восемь ударов по крепи. Да, нет никакого сомнения, это сигнал. Восемь ударов – восьмой уступ.
Дудка сообщил наверх:
– Слышу сигнал – восемь ударов. Пробиваемся в восьмой уступ.
Онуфриенко и Рудоман, сменяя друг друга, прошли полметра. Потом наступила очередь Петухова, Малыша, Зелененко, Чернова, Клименко, Селихова… И опять – Степан Онуфриенко. Ему-то первому и удалось протянуть руку Малине.
– Вот кого обнимай – Марка Савельевича, – сказал Онуфриенко, когда Малина начал его благодарить.
Но совершенно неожиданно, будто подталкиваемый какой-то страшной силой, Александр Малина побежал.
Он перепрыгивал через стойки, бежал по новым креплениям, от уступа к уступу, с привычной сноровкой.
– Слушайте все! – крикнул Дудка. – Малина побежал вниз… Воды не давать… Все работы прекратить.
– А нам осталось три метра, – сообщил Влахов с верхнего штрека.
– Всем на-гора́, – передал Иван Левченко, – поздравляю с победой и спасением наших товарищей.
А Малина уже попал к врачам – они понесли его к грузовой вагонетке и бережно подняли на поверхность земли. «Теперь можно глоток воды», – врач протянул ему флягу. Потом Александр Захарович увидел Нилу Петровну, детей, родных. Все его обнимали, о чем-то спрашивали. И только в санитарной машине, которая везла его в больницу, он вспомнил, что не успел обнять и поблагодарить Марка Савельевича, да и всех, кто пробивался и спас его.
– Очень яркое солнце, – сказал он.
И закрыл глаза – тяжело было смотреть на свет.
7
Вот мы и побывали с вами у всех героев этой истории. Может быть, я что-то упустил, кого-то не помянул, о каких-то деталях или событиях рассказал не с той полнотой, на которую рассчитывали мои собеседники и друзья. Надеюсь, что они простят меня. Но мне кажется, что я восстановил со всеми подробностями все существенное, главное и значительное, происшедшее в те памятные и напряженные три дня.
В то короткое время, когда два человека находились в смертельной опасности под землей, а двадцать шесть человек, рискуя жизнью, пробивались к ним, проявились характеры и душевные качества многих людей – и хороших, и дурных.
Кто бы мог подумать, что Шурепа и Малина обнаружат такие чудеса стойкости, самообладания, выдержки и внутренней собранности. Все знали, что они – опытные и трудолюбивые забойщики, но их поведение под землей, их безмерный поединок со стихией открыл в них то, что раньше не замечалось. Кто бы мог подумать, что не только Дудка, но и Рудоман, и братья Онуфриенко, и Влахов, и Лавриченко, и Петухов, да и все спасавшие Шурепу и Малину еще больше прославят своим подвигом мужественное племя шахтеров. Не под влиянием минутного порыва, не в атмосфере аффекта, не при мгновенной вспышке всеобщего подъема, а вполне спокойно, обдуманно, сознательно – вернем этому слову его прекрасный смысл – начали люди свой героический путь под землей и завершили его победой.
Нет, не забыли они ни своих любимых и родных, не забыли ни жен, ни детей, ни всех радостей, которые приносит людям жизнь. Но они как бы отстранились от всех этих радостей и хоть порой по пятам за ними ползла сама невидимая смерть, но люди неумолимо шли к своей добровольно избранной и опасной цели. Мало того – это считалось само собой разумеющейся и единственно возможной нормой поведения.
Впрочем, беда, говорят, не только открывает добрые сердца, но и запирает черствые души. Давняя мудрость не ошиблась: в те дни были и такие люди – черствые, равнодушные, мелкие. Поминают их теперь с осуждением, приговаривают, что явление это редкое, исключительное. И все же я не решаюсь о нем умолчать.
Было это в начале третьего дня, и никто еще не мог ни предвидеть, ни предсказать, что принесет он спасателям Марка Савельевича, как переживет его Александр Малина. На маленьком шахтном дворике все устали от волнений, ожиданий, тревог. Люди сидели на скамейках, на земле или стояли, прислонившись к пропитанному угольной пылью домику нарядной.
Нила Петровна вошла в маленькую комнату, где стояли телефоны и откуда поддерживалась связь с Марком Савельевичем. В комнате бодрствовал только начальник шахты. Он держал у покрасневшего уже уха телефонную трубку и что-то слушал. У Нилы Петровны появилась какая-то надежда, и, по-видимому, она сразу же отразилась на ее лице. Но Левченко молча положил трубку и, стараясь не встречаться взглядом с Нилой Петровной, начал что-то чертить на большом листе бумаги. А Нила Петровна следила за каждым движением начальника шахты, пытаясь по ним определить, что происходит в шахте, под землей.
Вот Левченко потер левый глаз, может быть, он прячет слезу? Вот он сжал руками виски – что это означает? Может быть, там что-то случилось? Или уже нет никаких надежд? Нила Петровна считала каждую минуту, каждый час. Шел пятидесятый час. Пятьдесят часов без воды и пищи. Выдержит ли Саша? Она вспоминала все случаи его нетерпеливого поторапливания: «Скоро ли обед?» Если обед задерживался, то он шутливо кричал ей из комнаты: «Голодная смерть уже приближается». А тогда еще маленькая Таня допытывалась у отца: «Что такое голодная смерть?»
Теперь все эти обычные житейские картины возникали в памяти Нилы Петровны, от них ей становилось еще тяжелее на душе, комок в горле снова начинал ее душить. Теперь не шуточная, а настоящая голодная смерть подступила к Саше. Да и жив ли он? Ведь прошло уже пятьдесят часов. Нет, пятьдесят часов и две минуты. Она почти физически ощущала движение часовой стрелки, будто каждый толчок ее отзывался у нее в сердце.
Левченко не переставал что-то чертить, а Нила Петровна все старалась издали разглядеть, каким срочным и важным чертежом занят начальник шахты. У нее возникли самые различные догадки: будут пробиваться другим путем, у Марка Савельевича какая-то неудача, – вот и карандаш сломался, и начальник шахты отбросил его – должно быть, волнуется. Но Левченко нашел в ящике стола новый карандаш и снова принялся чертить. Он вздрогнул от телефонного звонка, поднял трубку и начал произносить какие-то отрывистые фразы: «Да, да… Нет, не было…-Так лучше… Через десять минут».
Нила Петровна не могла уже сдерживать себя, и она подошла к столу. Какая-то сила тянула ее к тому листу бумаги, на котором что-то вычерчивал Левченко.
Нила Петровна взглянула на этот лист и замерла от удивления: то мелко, то крупно, то каллиграфически аккуратно, то размашисто начальник шахты писал одну и ту же цифру: «50». Это была обычная механическая запись, но она выражала ту самую мысль, которая не давала покоя и Ниле Петровне.
Пятьдесят часов под землей.
– Что там, плохо, Иван Ефимович? – спросила Нила Петровна.
– Все идет нормально, пробиваются. Осталось два уступа.
– Но жив ли он? Пятьдесят часов…
Начальник шахты ответил не сразу, и эта секундная пауза показалась ей бесконечно долгой.
– Надеемся, что жив, – коротко, как всегда, ответил Левченко.
Нила Петровна понимала, что ни говорить, ни расспрашивать больше ни о чем нельзя. Лишние слова – лишние боли. Надо сидеть и молчать. Молчать и ждать.
И в этой наступившей тишине Нила Петровна услышала чей-то голос за тонкой перегородкой. Речь шла там об Анатолии Шурепе: как ему оплачивать за те семнадцать часов, которые он просидел под землей?
– Ну хорошо, – говорил спокойный и рассудительный голос, – допустим, что мы начислим три смены. Хоть семнадцать часов – это не три смены, а две смены и пять часов. Один час не дотянул. Ну допустим. И что же? Какие это смены, если Шурепа уголь не добывал, а сидел в закутке. Мы ему начислим по среднему, а потом придет к нам ревизия и запишет в акте упущение…
– Тогда начисляйте за простой, – советовал другой голос.
– Ни в коем случае. Вот, скажем, выйдет Малина, если он жив, конечно… Выйдет на-гора́, и ему за пятьдесят с лишним часов простоя начислю. Никакой ревизор это не утвердит.
– Ну а по среднему? – спрашивал другой голос.
– По среднему? Не выйдет. Не могу. Получится перерасход фонда заработной платы…
И в это мгновение вскочил начальник шахты. Он был страшен в своем гневе, толкнул ногой дверь и крикнул:
– Вон отсюда!
Те двое выскочили из соседней комнаты, и Нила Петровна, взглянув в окно, узнала их. Не раз приходилось с ними встречаться и на шахте, и в поселке, и в клубе. Как же они теперь будут смотреть людям в глаза? Но они прошли по двору своей обычной неторопливой походкой, преисполненные важности и спеси.
Я не хочу называть ни их имен, ни должностей. Они раскрылись, а это самое большое наказание – шахтерское презренье.
Да и те, кто мне рассказывал о них, просили как-то «обойти их», не предавать гласности их тогдашний разговор. «Кто знает, говорили мне, люди еще могут исправиться, что-нибудь хорошее сделают. Ведь в человеке сидит это хорошее, надо только достать его, не придушить».
8
Я спросил Марка Савельевича – знает ли он этих людей?
– Как же не знать, – усмехнулся Дудка, но почему-то не хотел продолжать разговор о них.
– Давайте лучше перекусим – что о них толковать, – предложил он.
Мы перешли с ним в другую комнату, где хозяйничала его жена, Мария Ивановна. Делала она свое дело быстро, проворно, но не суетливо. Мне показалось, что и она, как и Марк Савельевич, ходит спокойно и горделиво, к столу пригласила одним словом – «пожалуйста», чуть-чуть наклонила голову, улыбнулась.
По-видимому, немало бед и тревог легло на ее сердце. Она молчит о тех трех днях и ночах, когда Марк Савельевич и его бригада спасли Шурепу и Малину. Можно себе представить, что пережила, о чем передумала, что выстрадала Мария Ивановна. Она не должна была, не имела права ни отчаиваться, ни поникнуть головой, ни показывать на людях свою тревогу – кто-нибудь мог бы подумать, что она не одобряет поступок мужа или, во всяком случае, хотела бы, чтобы и его кто-то сменил. И хоть ей порой казалось, что Марка уже нет в живых («почему же он не подменяется, ведь всех других меняют каждые четыре часа?»), и хоть душевная боль достигала такой силы, что хотелось кричать на всю донецкую степь, но Мария Ивановна стояла на шахтном дворе среди шахтерских жен внешне спокойная и молчаливая.
Она только бросилась к нему, когда после спасения Шурепы и Малины он поднялся на поверхность земли.
Марк Савельевич прерывает свой рассказ, чтобы предложить тост за шахтерских жен, и Мария Ивановна благодарит его кивком головы, своей едва заметной обаятельной улыбкой.
– Так вот, поднялся я, – Марк Савельевич возвращается к своему рассказу. – Как будто под землей очень мало ел, но есть не хочется, совсем не спал, а спать не хочется, но вот за баню – полжизни отдал бы…
Из шахтерской бани он вышел в том же праздничном костюме и тех же желтых ботинках, в которых он был, когда узнал об обвале в шахте.
– Мы с тобой, кажется, в гости собирались, – только сказала Мария Ивановна, когда они сели в машину.
– Вот они какие гости вышли, – заключил Марк Савельевич.
Мария Ивановна тихо сказала: «Не буду вам мешать», – и вышла.
– У соседей девочка заболела – не нужно ли чем-нибудь помочь, – объяснил Марк Савельевич.
И по какой-то ассоциации он вспомнил о людях из шахтной конторы, для которых главное в этом событии – вынужденный простой, потерянные тонны угля.
– Ведь они еще героями себя считают – народное добро, мол, берегут. Ничего с ними не поделаешь – черствость души. Только откуда она? Ведь шахтеры люди отзывчивые к чужой беде. Откуда же взялась она, эта черствость, бездушность. Вы думаете, они одни такие? Есть они и в тресте, и среди профсоюзников… Я как-то слушал такого оратора. «Скажу вам, – кричал он, – прямо, грубо, по-рабочему!..» А ведь рабочий, тем более – шахтер, никогда так не скажет, он грубостей не терпит и больше всего ценит в людях сердечность. Может быть, старые шахтеры грешили этим – у них была злость к окружающим. Но наше поколение – это ведь люди, тоньше чувствующие и больше знающие того оратора…
Если уж додумать до конца, то здесь я вижу другую беду. У нас иногда стараются двигать и на высокие должности тех, кто умеет покруче обращаться с людьми. Не тех, кто умнее или кто больше всех знает, а кто покруче. А что это значит? Ругань, крик, грубость… любыми средствами давай уголь… Главное – тонны угля, а человек – на втором и даже, бывает, на последнем месте. Удивительнее всего, что именно это люди, которые «умеют покруче», любят по любому поводу говорить на собраниях – «его величество рабочий» или «его величество шахтерский труд», а потом с этим «величеством» так поступают, что белый свет не мил.
Вот для таких людей тонны угля ценнее человека. Конечно, в любом деле нужен строгий и справедливый порядок. Но именно у этих «крутых» такого порядка и не бывает. Конечно, может быть, все это осталось от прошлого, как говорится – «от культа». Но сколько же времени нам еще надо будет ссылаться на прошлое?
В сущности, Марк Савельевич принадлежал к числу администраторов шахты – он был начальником участка. И все его мысли не были связаны с личной горечью или обидой или субъективным взглядом на жизнь. Нет, он выражал думы того круга шахтеров, в котором он вырос, вращался, жил и с которым был связан глубокими жизненными корнями.
Должно быть, тема эта волновала Марка Савельевича, и я надеялся, что услышу еще много интересных и справедливых соображений. Но совершенно неожиданно, как и начал, он оборвал этот разговор.
Но как-то так случилось, что прерванный нами разговор о ценности угля и ценности людей продолжили другие – мы только слушали.
Перед вечером мы уехали к Донцу. Мне говорили, что молодые шахтеры отправились туда не то на «вылазку», не то на «культурную вахту», а попросту говоря – на рыбную ловлю и купанье. Мы попали к Донцу в разгар «вылазки-вахты» – шахтеры и их подруги сидели у костра, пили, ели уху, пели песни о любви и без конца звали какого-то Митю и какую-то Галю, которые никак не хотели откликаться.
Исчерпав весь арсенал песен и шуток, истребив все тайные и явные припасы, молодые люди у костра вдруг затихли – был только слышен треск подбрасываемых в огонь сухих веток.
Не помню, как возник этот разговор, но кажется мне, что начал его Николай Скубко, молодой забойщик.
– Пошли домой, – сказал он, – мне рано утром в Красноармейск ехать.
– Что там? – спросил его кто-то из темноты.
– Друг в беду попал – у него ни родных, ни близких. Семья мыкается, двое детей. Поеду хоть на три дня…
И вдруг к Николаю подходит балагур и запевала Сергей Шевякин – тоже забойщик – и, копируя чей-то басоватый голос, произносит:
– Друг? В беду попал? А уголь? Кто за вас в забой пойдет, товарищ Скубко?
Скубко узнал, кого изображает Шевякин, и в тон ему ответил:
– Поймите, друг в беде – мы с ним в армии вместе были. А теперь он в больнице…
– Ну и что же, – продолжал Шевякин. – Разве ты врач? А о семье и без тебя позаботятся – есть там и профсоюзы, и соцстрах…
– Если с ним что-нибудь случится, я себе никогда не прощу… Прочитайте письмо жены, совсем он плох…
– Не обязан я читать чужие письма. Да и чем ты мне докажешь, что это твой друг, а это пишет его жена? А, чем?
– Плохой вы человек, – ответил Скубко, – никогда не думал, что у вас нет ни души, ни сердца… А ведь, кажется, коммунист?
– Ну и что же? По-твоему, я должен всех распустить. А уголь? Заводы ждут угля, паровозы ждут угля, города ждут угля, а товарищ Скубко едет проведать дружка.
– Да я только на три дня, в счет отпуска или за мой счет, – я не могу не ехать.
– А оставить заводы без угля ты можешь?
– Я только не могу понять: как выросли у нас такие люди, как вы?
– Не нравлюсь я тебе – так иди к начальнику шахты. Жалуйся: строг, мол, начальник смены.
– Не строг, а бездушен. Для него тонна угля, которую я всегда наверстаю, дороже человека, его беды, его страданий.
– Иди, иди жалуйся на меня, хоть управляющему трестом, хоть…
– Нет, нет, он не так сказал, – поднялся Скубко, – он разгорячился и крикнул: «Иди жалуйся! Скажи, что у начальника смены нет души. Скажи управляющему трестом – он мне повышение пришлет…»
Оказалось, что Скубко и Шевякин воспроизвели во всех деталях, даже сохранив интонации и голосовые оттенки, утренний разговор между Николаем Скубко и начальником смены, молодым инженером, приехавшим на шахту всего четыре года назад. Шевякин был свидетелем этой неприятной сцены. Пошел вместе со Скубко к начальнику шахты, и тот, выслушав просьбу, молча подписал разрешение на отпуск. И только тихо попросил: «Если надо будет задержаться, пришли письмо. Может быть, деньги нужны?»
– А о начальнике смены Николай так и не сказал, – упрекает его Шевякин.
– Не люблю я жаловаться – его еще жизнь научит. Такие люди, если в беду попадают, остаются одни-одинешеньки. Ни друзей, ни знакомых. Только недруги.
– Удивительное дело, – слышу я голос Шевякина, – если беда под землей, то все идут, даже бегут на помощь. А на земле – не всегда так. Что же это – разные законы – под землей и на земле?
– Законы теперь одни, да люди разные, – ответил кто-то из темноты и начал заливать костер.
И уже в пути, когда мы возвращались в автобусе в шахтерский поселок, я услышал самые разнообразные истории о людях великодушных и отзывчивых, сердечных. И все время не шли у меня из головы слова: «Законы теперь одни, да люди разные».
Конечно, люди всегда будут разными, но нравственные нормы, господствующие в нашем обществе, должны привить всем единые характерные черты. И одна из них – великодушие, свойство человека сильного и мужественного.
Все события, связанные со спасением Анатолия Шурепы и Александра Малины, мало-помалу забудутся, станут историей, прекрасной, героической, но все же историей. Но есть в этой истории нечто такое, над чем время не властно. Я имею в виду именно те нравственные принципы, которыми определяется теперь вся наша жизнь.
Луганск, 1963