Текст книги "В воскресенье утром зелье собирала"
Автор книги: Ольга Кобылянская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
– Откуда сваты? – вскипает он.
– Не говорили еще, откуда, но мать намекает, хочет, верно, меня уже в этом году выдать.
– Пусть намекает. А я у тебя первый. Ты от всех отказывайся.
– Я уже и так отказалась, – отвечает она. – Тебя одного знаю, а если б стали заставлять силой, расскажу матери правду. Ты же сын богача. За тебя мать отдаст.
– За меня мать отдаст... хотя... – произносит он неуверенным тоном и не доканчивает.
– Хотя? – спрашивает она, и почему-то у нее замирает сердце, – любишь другую?
Он испуганно вздрогнул, но тут же торопливо добавил:
– Нет, другую – нет, Тетянка, но... по правде, я...
– Что, Гриць? – перебивает она с испугом в глазах.
– Я, – доканчивает он и облегченно вздыхает, – я, по правде сказать, не сын богача, а бедный сирота. Я воспитанник, подкидыш...
– Подкидыш? – удивляется она. – Как это?
– Подкидыш, приемыш; у меня хозяева, а не настоящие мои родители.
– Гриць, – говорит она, и в голосе ее точно слышится мольба о защите, – ты же сам говорил... мой отец богач... о... не... – и не докончила.
– Я говорил и повторяю: мой отец богач и, может, оставит мне когда-нибудь и все свое имущество. У него своих детей нет – только я. А выйдешь за меня, он, верно, добрый надел мне даст... а когда-нибудь, может, и все оставит. Один я у него в доме, отцом его зову. Но пока что я бедный – у меня только ты одна... люби меня, хотя и бедного! Не покидай, Тетянка!
– Гриць! – говорит она с глубоким чувством. – Я уговорю мать; хоть она и строга, но она меня любит. Слышишь, Гриць, любит – желание наше исполнит. Она нас не разлучит.
– Это хорошо, ласточка, – говорит он, успокоенный, и добавляет: – Но пока молчи об этом, приходи в лес, и, раньше, чем выпадет снег, будешь в моей хате.
Тетяна слушает его, но вдруг подходит очень близко к нему и погружает взгляд своих широко раскрытых глаз в его красивые голубые глаза.
– Гриць, – говорит она, – я люблю тебя, сам знаешь, как никого другого на свете, но... – и, подняв высоко брови, словно что-то говорит ими.
– Не печалься ни о чем, моя Туркиня, – отвечает он, не обращая внимания на выражение ее лица, а лишь любуясь ею. – Не печалься ни о чем. Ты моя.
– Твоя, – повторяет она, почему-то торопливо выдергивая из волос красные маки и бросая их ему под ноги. – На, возьми, – говорит она. – А теперь уходи. Я очень запаздываю. Вон солнце уже за горой краснеет и заходит, бросает последние лучи по небу; мать опять будет браниться, что я без дела шатаюсь.
– Не бойся, – говорит он. – Я пойду. – И в последний раз обнимает ее стан. – А придешь опять в лес? – спрашивает он, как всегда, и их взоры сливаются на прощанье в какое-то единое пламя, которое зажигает только любовь. – Приходи, мой цветик, отзовись из лесу...
– Отзовусь опять из лесу...
– Только он да я знаем Туркиню.
– А моя мать, Гриць? – спрашивает она вдруг. – Бог нас не благословит за то, что мы ее обманываем. Она добрая и любит меня... а я... – и, оборвав свою речь и кивнув головой, уходит. Но, не успев сделать и нескольких шагов, останавливается на мгновенье и зовет вполголоса:
– Гриць... Гриць!
Он мигом оказывается возле нее.
– Гриць! – говорит она, и ее губы как-то скорбно кривятся.
– Что такое? – спрашивает он и ласково улыбается своими правдивыми глазами. – Забыла еще раз сказать, что любишь? Ну, скажи еще раз, я послушаю...
– Когда увидимся, Гриць? – спросила она и подняла вопрошающе свои черные брови.
– Я еще сам не знаю; да увидимся… ты же придешь!
– Я приду... – И с этими словами она свернула направо и исчезла в лесу.
За ней сомкнулись, чуть покачиваясь, ветки...
Гриць не сразу уходит отсюда, он еще некоторое время возится с конем, поднимает ее красные цветы и как-то чудно́ становится у него на сердце. «Вот раздобыл себе Туркиню, – возникает у него в душе неторопливая мысль. – Раздобыл».
«Я приду», – повторяет он мысленно слова и задумывается над ними.
«Как странно произнесла она это: «Я приду» – и ушла грустная».
Вдруг вздрогнул, слушает... словно бы ее голос прозвучал вон там, по правую сторону, в лесу. Он напряг слух – ждет, и все, кажется, слушает вместе с ним... ждет...
«Не забудь!» – долетает к нему ее голос.
«Не забудь!» – напоминает и эхо в лесу и где-то замирает.
Гриць не откликается. Вместо ответа он сел на коня и уехал.
– Мавра!
– Что, доченька? Зашла, наконец, и к старой Мавре? А то из-за своей любви вовсе меня позабыла.
Тетяна обнимает старую няню, прижимает ее к себе и просит:
– Прости, Мавра, что не заходила. Не было времени забежать к тебе. Дома все занята, а воскресенье...
– А воскресенье? – спрашивает цыганка и, сверкнув черными глазами, испытующе смотрит на молодую девушку. – А воскресенье?
– Как всякое воскресенье, Мавра! – отвечает Тетяна и отворачивается от старухи.
Но в ту же минуту опять смягчается.
– Мавра, – добавляет она, – ты же знаешь, я люблю Гриця.
– Ты об этом рассказывала, доченька, – отвечает цыганка и не сводит глаз с девушки, – рассказывала.
– И он меня любит.
– А так же верно, как ты его?
– Мавра! – восклицает с внезапным упреком Тетяна и, чем-то уязвленная, отворачивается от старой женщины, которая по-прежнему спокойна. – Я тебе больше ничего не буду рассказывать. Ты постоянно либо не веришь, либо насмехаешься. Что бы я тебе ни сказала, ты ничему не веришь! Стыдно, Мавра...
– Бог с тобой, доченька! – успокаивает ее смиренно Мавра. – Да я его и в глаза не видела, а не то...
– Не видела, не видела! – повторяет сердито Тетяна. – А всегда в твоем голосе звучит недоверие и ненависть. Ты все не веришь. Я знаю. Ты никому на свете уже не веришь. И хоть я хорошо помню то, что ты о себе рассказала, что пережила из-за измены, но ему одному, Мавра, ему одному во всем свете я верю. Он меня искренно любит, Мавра... О! ты не знаешь!
– Верю, доченька, что он тебя любит, – твердо отвечает Мавра. – Кто бы тебя, звездочка моя прекрасная, доброта ангельская, не полюбил? Кого же еще на этом свете любить, как не таких, как ты? Кыш, кыш! – певуче протянула она вдруг, раскачиваясь всем телом и словно отгоняя хищника. – Кыш, кыш!
Тетяна перестала сердиться.
– Говорил – прежде чем выпадет снег, Мавра, я буду в его хате.
– Слава богу! – отвечает старуха уже несколько иным голосом и с некоторым облегчением вздыхает. – Торопитесь, придет осень – к матери явятся другие сваты. Сказала мне намедни, что хочет тебя этой осенью непременно выдать, а сама уйдет в монастырь.
– О, мама все за свое! – говорит Тетяна. – Больше всего, пожалуй, в жизни ей хочется уйти на старости лет в монастырь.
– Может, и хорошо сделает, доченька.
– Да за кого ей там уж столько молиться? Она и без того достаточно молится... каждое воскресенье, каждый праздник...
– Может, и за твое счастье, – отвечает старуха. – Одна ты у нее. А с той поры, как умер твой отец, с которым она так ладно жила, о чем и она и люди рассказывают, ее тянет в монастырь. А кто ж еще за твое счастье станет молиться, доченька, коли не она? Ты ведь знаешь, она для тебя звезду с неба достала бы.
– Это правда, – говорит Тетяна серьезно и смолкает; потом после минутного раздумья добавляет: – Она, ты, Мавра, вторая и он, третий, любите меня всей душой и по-настоящему.
– Твоя правда, доченька, – поддакивает Мавра, – хороший муж для жены все равно что отец с матерью.
– А разве неправда, Мавра? – отвечает Тетяна, и глаза ее сияют неподдельным счастьем.
– Правда.
– Ты мне его хоть разок показала бы, доченька, – тянет дальше Мавра, – не прячь его, словно золотой червонец.
Тетяна весело усмехнулась:
– Увидишь его, Мавра, увидишь, такой красивый, Мавра, что... о, о, о!
– Как ты? – спрашивает старуха.
– Высокий, усы черные, а сам белолицый да голубоглазый. И всегда ездит на черном, как вороново крыло, коне. И тогда уже лучше его нет. Летит как вихрь. Ах, Мавра, – такой красивый!
Мавра слушает, а мыслями уносится куда-то в прошлое.
– Такой и он был, – говорит она потом, обращаясь больше к самой себе. – Высокий, точно дуб, белолицый, голубоглазый, а на коне пролетал мимо нашего шатра, как степной ветер. Таков и он был. И все посвистывал. Он пан был, Тетянка.
– О ком ты говоришь, Мавра? – спрашивает девушка, которая в эту минуту всей душой была близ своего Гриця.
– О том, сынку[7], из-за кого загубила я свою долю, потеряла отца, мать, Раду и, наконец, ребенка. Из-за кого я теперь одна-одинешенька на всю гору, на весь лес, на целый свет. Коли бы мне хоть сына оставили, – причитала она жалобно, – была бы для меня жизнь как жизнь, а так, что у меня есть? Ох, Раду, Раду! – жаловалась она горько. – Неужто не нашлось для меня иной кары, как только выбросить меня из табора? Уж лучше было бы на месте убить, как грозился. Или оставить бы нас, а самому уйти дальше, и отец, мать взяли бы меня обратно к себе, а так... – И заголосила, как всегда, когда об этом заговаривала, по своему цыганскому обычаю раскачиваясь всем телом и чуть ли не воя от обиды и горя.
– Молчи, Мавра, молчи, – утешает Тетяна, – не огорчайся так. Этому ведь ничем не поможешь. Ребеночек, верно, у бога, ждет тебя, когда-нибудь встретит тебя, и, может, так лучше для него.
– Встретит, встретит, – отвечает жалобным голосом Мавра, но тут же овладевает собой и произносит совсем другим тоном: – Был бы уже взрослым парубком, где-нибудь, может, служил бы, зарабатывал бы и на себя и на маму. И было бы ему хорошо, и было бы маме хорошо. А так – что? Га-й! Гай-й! – застонала она опять. – Га-й! Га-й!
– Может, он и зарабатывает сейчас где-нибудь, Мавра, кто его знает, – говорит спокойно Тетяна. – Такова уж воля божья. По правде говоря, Мавра, ты своему Раду изменила, а от этого вся беда и пошла.
– Изменила, потому что была молода, глупа и поверила, – отзывается Мавра уже спокойно, – загляделась на белое панское лицо, на нецыганские глаза, на панскую одежу, а господь за это и покарал. Держись своего – так он велит и карает. Плохое ли оно, хорошее ли, но греха не будет.
Девушка слушала молча, будто вглядывалась куда-то вдаль, хотя перед ее глазами были только низкие стены ветхой низенькой хатенки и больше ничего.
– Гриць – не пан, – сказала она после паузы, произнося уверенно и твердо имя своего милого. – Гриць не пан, хоть он и белолицый, и синеглазый, и на коне мчится как ветер. И мы любим друг друга, – и сказав это, встает и прощается с Маврой. – Приходи, Мавра, к нам, если в иное воскресенье я к тебе не загляну.
– Га-й! Га-й! – отвечает Мавра. – Я приду. А ты коли не придешь в воскресенье, то приходи хоть в будни, сообщи старухе, когда ей к твоей свадьбе готовиться да на хлопца поглядеть.
– Скоро, Мавра, скоро, – откликается Тетяна и выходит.
– Только не приходи к нему каждое воскресенье в лес, – предостерегает ее Мавра, провожая далеко за порог. – А пойдешь, возьми и меня с собой, – шутит Мавра, как-то странно посматривая на девушку. – Пусть и на старуху няню своей любушки разок поглядит. Она ж ему на счастье вон какую звездочку ясную да прекрасную вырастила. Сказками вскормила, сердцем взлелеяла, с глаз не спускала, так пусть же он ее теперь хоть добрым словом поблагодарит.
– Поблагодарит, Мавра, поблагодарит, – отвечает Тетяна искренно и серьезно. – Он добрый и правдивый, сама узнаешь, когда увидишь, как он меня от всего сердца любит, если мне не веришь.
Тетяна, отойдя на несколько шагов от Мавры, вдруг быстро оборачивается. Или это ей только послышалось, что Мавра, повернув домой, засмеялась про себя? Неужто вправду это было?
Нет.
Мавра как раз в эту самую минуту переступала порог своей хатенки и исчезла, как в яму провалилась.
Нет. Неужто послышалось... но как же нехорошо!
Тетяну будто холодной водой окатили; с неописуемо тяжелым чувством какой-то угнетенности и приниженности возвращается она вялой походкой домой.
Уже столько раз убеждала себя не говорить Мавре ничего о Грице, об их любви, и всегда любовь и симпатия к этой старой чертовке побеждают: она открывается и все ей рассказывает.
А после этого возвращается домой – вот хоть бы и сегодня – с отравленной душой, с болью в сердце, с горечью недоверия к нему, пока снова его не увидит, пока он снова своими ясными, как небо, голубыми, правдивыми глазами не озарит ее омраченную душу, не успокоит ее и она снова не поверит ему.
«Гриць! – кличет ее доверчивое теплое сердце, исходя чистой всепоглощающей любовью. – Гриць, разве не так? Ты любишь?»
«Кыш, кыш!» – чудится ей предостерегающий голос старой цыганки, словно отгоняющей какого-то хищника... Душу ее пронизывает острая тоска... Кыш, кыш!
Тетяна расплакалась.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вернувшись домой, бросается молча в тихой светлице перед иконой пресвятой богородицы, как однажды в прошлом году, ломает судорожно руки, прижимает их в отчаянии к груди и ко лбу, то и дело повторяет:
– Господи, почему мне тошно? Почему мне тошно? Тошно мне, о боже!..
Несколько лет тому назад рассказывал как-то собравшимся у Тетяны молодым ее подругам старый седоголовый странник, отдыхавший несколько дней у богомольной и милосердной Иванихи Дубихи, о том, что существовал, а может, и сейчас еще существует среди украинских дивчат обычай в канун Ивана Купала гадать и о своем будущем у русалок выведывать.
– Как? Каким способом? – с любопытством допытывались молодые дивчата у седого странника.
Точно он этого не знает, он не из тех краев, но кое-что осталось у него в памяти, и он расскажет: поздним вечером накануне Ивана Купала дивчата плывут в лодках, а если боятся, что русалки их заманят к себе на дно и превратят в русалок, то прохаживаются вдоль берега и поют разные красивые печальные песни – любовные и приворотные. Дивчата в тот вечер одеты нарядно, на головах у них пышные венки, и, распевая в лодках или на берегу, они бросают венки в воду. Бросив их, следят, продолжая петь, куда понесет течением венок или выкинет его на берег – смотря что кому суждено. Порой русалки любят растрепывать в воде своевольной рукой венки – знак, что это неудачливые дивчата и милого им не удержать. Иногда пущенный в воду венок тонет – это знак, что либо она, либо милый в этом году погибнет, либо что они разойдутся. Иногда венки задерживаются у того берега речки, с какого придет суженый. Но во всех случаях венки направляют русалки, приманивают своей властью и силой – из благодарности, что в ночь под Ивана Купала дивчата о них вспоминают, нарядно в их честь одеваются, оживляют своими молодыми приворотными песнями их, обреченных заклятием быть вечно в воде, и за это русалки заботятся о доле дивчат, открывая ее разными приметами, понятными только дивчатам, или в вещих снах, предсказывающих будущее.
Заинтересовались дивчата рассказом старого странника.
Но хоть и заинтересовались, с года на год откладывали гаданье. Одни отказывались, так как не было лодок; другие отговаривались тем, что боятся, как бы русалки не заманили их к себе в воду; третьи в свою очередь колебались потому, что хлопцы, узнавши, станут насмехаться; так отказывались все подряд. Пока, наконец, ни одной желающей не осталось.
Это было несколько лет назад.
Но в этом году сложилось иначе.
В этом году захотелось, бог знает почему, самой Тетяне узнать свою будущую судьбу. Подруги и ровесницы, которым она высказала свое желание поворожить на Ивана Купала венками, будто только этого и ждали. Ждали от самой красивой и, по их мнению, самой смелой дивчины, уверявшей, что ничего не боится: ни русалок как днем, так и ночью, ни насмешек хлопцев в селе; а вот просто вздумалось ей – и все. Хочется поглядеть, куда поплывет по воде ее венок, куда направят его русалки. Поэтому она созвала всех подруг и ровесниц в канун Ивана Купала на реку, чуть поодаль от мельницы.
И они в самом деле исполнили ее желание, вдруг почувствовав тоже охоту погадать на венках, погулять лунной ночью на берегу реки, попеть хором самые лучшие песни и обратить на себя милость русалок, скрытых на дне реки...
И вот наступил, наконец, ожидаемый вечер, а вместе с ним и полнолуние.
Завтра Иван Купала, а сегодня ночь ясная, звездная – будто она расцвела нарочно для того, чтоб открыть у реки молодым дивчатам грядущую судьбу и их нареченных.
Словно какие-то красивые птицы, слетались дивчата на берег реки, сверкавшей в лунном сиянии манящим блеском между густо поросшей, темной в вечернем сумраке, Чабаницей и белой дорогой, бегущей вдоль нее.
Точно серебряная струя, шумно неслась широкая река все дальше и дальше.
Но не всюду была она одинакова.
Вон там, где ее русло ненадолго суживается, где со дна поднялся громоздкой глыбой камень-великан, там она становится опасной. Там, под этим камнем, напоминающим небольшую скалу, хранит она, как сокровенную тайну, страшный омут, над которым ее поверхность то морщится, то кружится в водовороте.
Морщась и отливая каким-то злорадным заманивающим мерцаньем, река в этом месте стремится беспощадно поглотить все, что только появится на ее поверхности.
Никто не переходил через эти глубокие места, такие спокойные на вид и такие предательские в своем покое, никто не пытался переплывать их.
Они не привлекают.
Покоем своим не манят никого к себе, а если кого и привлекут на миг, тот, прикинув на глаз глубину возле камня-великана, отвернется и продолжает путь, больше не думая о нем. Оттого и река в этом месте кажется пустынной и никто не нарушает там ее покоя.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Не одни пришли дивчата на берег сверкающей ночной реки. С ними и цыганка Мавра. В каком-то старом красном платке, небрежно свисающем с головы, со старинными серебряными монистами на шее и на груди, с растрепанными волосами, она бродит среди девушек, как привидение.
Развеселившись от девичьей болтовни и подарков, которыми девушки заманили ее сюда, распевает она какие-то странные монотонные песни на родном, лишь ей понятном языке и чем-то очень довольна.
Сегодня подхватила ее, очевидно, струя живой жизни молодежи, и она, глядя на дивчат, словно сама помолодела в этот вечер. Но, конечно, здесь она главным образом из-за Тетяны. Тетяне захотелось погадать у реки, а это было для нее равносильно ее собственному желанию. Поэтому-то она и весела.
Она отвечает громко на все вопросы девушек, которые рады бы заглянуть хоть на минутку в скрытое от них будущее, и весело смеется.
Наконец, девушки становятся на выбранных по своему вкусу и желанию местах и с пеньем одна за другой сбрасывают с голов в сверкающую воду пышные венки с лентами, которыми были украшены в этот вечер, и ждут.
Когда упал первый венок на воду, послышался первый голос.
Гей, на Ивана, гей, на Купала, гей, гей, гей!
Красна дивчина счастья искала, гей, гей, гей!
Цветы собирала, венок сплетала,
Вниз по теченью его пускала.
Второй голос:
Плыви по ясной волне, легкокрылый,
Поплыви к хате, где живет мой милый,
Поплыл веночек с быстрой водою,
Сердце дивчины забрал с собою.
Третий голос:
На заре волна его растрепала,
Не дал дивчине счастья Купала,
Гей, на Ивана, гей, на Купала,
Дивчина в полночь зелье сбирала,
В полночь сбирала, в полночь варила,
А до восхода уж отравила...
После этого все дивчата глядят на резвые волны, куда и как уносят они венки? Унесут их далеко или близко? К милому или к чужому? В каком месте у берега остановятся? И здесь ли, в этом ли селе? Или, может быть, разорвут их в своей дикой игре на мелкие части, не донеся в целости туда, куда судьба предназначила?
Некоторое время царит глубокое молчание. Дивчата стоят на берегу, склонившись к воде, смотрят, следят не только глазами, а чуть ли не всем существом своим за качающимися на воде венками, и лишь иногда слышится, как кто-то поет вполголоса:
Гей, на Ивана, гей, на Купала
Красна дивчина счастья искала.
Цветы собирала, венок сплетала,
Вниз по теченью его пускала.
Вдруг крик и смех.
Один венок у берега попал в быстрину, и волна шаловливо выбросила его на траву. Два других, слабо сплетенных, сразу же разорвались, и по всей речной глади поплыли одинокие цветы, как бы отдавая себя ей, и вскоре исчезли...
Лишь одна Тетяна молчит, ни на кого не обращает внимания, не интересуется ничем.
Она очутилась на берегу, возле спокойного на вид омута, отмеченного камнями-великанами, и стоит там и раздумывает. За ней потянулась, точно ее вторая тень, и ворожейка-цыганка.
Ее больше всего интересует сегодня венок Тетяны. Что случится с ним? Куда понесет его река? Дальше, в горы к красивому Грицю, или на берег выкинет? Или насмеется, разорвав в клочья? Вот что ей любопытно.
Тетяна не снимает венка. Колеблется. Прежде всего она не хочет, чтобы кто-нибудь видел, как она сбросит его, не хочется ей петь, не хочет, чтобы на нее обращали внимание, – одним словом, ничего не хочет. Ничего такого, в чем захотели бы принять участие и другие.
Чего-то хочет одна-одинешенька.
А сейчас уже, кажется, и этого не хочет.
Так вот и стоит в нерешительности.
Колеблется, а в это время мысли ее вертятся вокруг Гриця, и она спрашивает себя:
«Повенчаются они этой осенью, как он обещал, или придется ждать еще?»
«Прежде чем выпадет снег, будешь в моей хате», – сказал он ей сам своими устами, и она ему верит. Ему одному во всем свете. Венок и вода не скажут ей больше, чем он сам своим голосом и своими устами, которыми целовал...
– Ты здесь хочешь бросить венок? – вдруг раздается позади нее голос Мавры и мгновенно прерывает полет ее мыслей.
– Не здесь! – отвечает нехотя молодая девушка и отворачивается, раздосадованная появлением цыганки, прервавшей ее размышления.
– Не здесь, доченька, не здесь, – поддакивает Мавра, – вишь, тут омут, он не даст венку поплыть. Все будет его на одном месте кружить. Пойди чуть дальше да брось венок, загадав своего милого, женится он этой осенью или нет?
– Поженимся, поженимся! – отвечает гордо Тетяна и добавляет раздраженно: – Брошу венок, где захочу. – И с этими словами отходит от цыганки на несколько шагов. Хотела бросить венок, никем не замеченная, одна-одинешенька, а тут Мавра не дает.
– Бросай, где хочешь, доченька. Бросай, где хочешь! – говорит примирительно Мавра, однако не трогается с места. Это еще более раздражило упрямую девушку, не переносившую над собой ничьей власти, и она отошла от цыганки еще дальше. Но не успела она сделать и нескольких шагов, как вдруг ее словно какая-то невидимая сила потянула обратно, на то же самое место. Она вернулась и сняла с головы венок. Потом, не произнеся ни слова, бросила изо всей силы венок в воду около камня... Венок сильно заколыхался и, покружив несколько минут по тихой воде, начал, точно управляемый из-под сверкающей поверхности невидимой силой, чуть заметно подвигаться вперед.
Он уплыл недалеко.
Тетяна с широко раскрытыми глазами стояла, склонясь на берегу, в полной неподвижности. Позади нее, согнувшись пополам, следила за венком цыганка.
Тяжелая минута... молчание...
– О! о! о! – вдруг вскрикнула Тетяна и в испуге простерла над водой руки.
Как раз до середины реки доплыл ее венок, и тут его подхватил водоворот. Покружив с минуту на одном месте, поиграл. И вдруг что-то его потянуло в глубину, и Тетяна не увидела его больше.
Молча повернула она свое побелевшее лицо к старой цыганке, которая в свою очередь, неподвижно застыв, уставилась тревожными глазами на воду. Потом она серьезно посмотрела на девушку.
– Не посватает тебя этой осенью твой хлопец, – отозвалась она, наконец, не задумываясь, – не посватает.
Тетяна отвернулась.
– Ишь ты! – ответила она высокомерно и повела опущенным взглядом по воде.
– «Ишь ты» говоришь, доченька? – спросила с явным укором Мавра.
– Ишь ты! – ответила по-прежнему высокомерно девушка, но будто уже чужим голосом, и, отвернувшись от реки, ушла...
Прошло еще некоторое время.
Настка отправилась со своими родителями на богомолье в далекие края и не попрощалась с Грицем. У нее болело сердце, так как Гриць почти все это лето пренебрегал ею, наведываясь лишь изредка.
Но она не выказывала ему своего огорчения и терпеливо ждала, когда он сам к ней вернется, как бывало уже не раз прежде, если их что-либо разлучало. Мысль, что он мог увлечься еще какой-либо девушкой, ей доныне и в голову не приходила. Обычной причиной разлуки бывало странное непостоянство его натуры, с которой он не мог совладать, оно то порой гнало его из дому, то заставляло с большим увлечением работать; тогда он по целым неделям не заходил к ней.
Но все же и тогда он хоть на минутку-две, а показывался, – заглянет к ней, спросит что-нибудь, особенно же если его за работой заставало ненастье; тогда он хоть украдкой, а забегал к ней.
А этим летом он только кое-когда заглянет на минутку вечером, а уж в воскресенье, в праздник его точно ветром сдувало...
«Куда он ходил?» – спрашивала себя Настка и удивлялась.
А может, и вообще никуда не ходил?
Это первое. А второе, почему он не рассказывает ей, как бывало прежде, где был, если уж отлучался?
Они же ведь давно тайно обручились и ждут как будто только позволения родителей справить свадьбу. И как раз теперь он начинает ее забывать. Как раз теперь. Болело сердце, предвещало беду, и бывали минуты, когда она горько жаловалась на его неблагодарность и равнодушие, на странный нрав и порой, делясь с матерью, плакала.
Она даже собралась к ворожейке-цыганке, о чьей сказочной силе и власти слышала, но все побаивалась. А кроме того, и стыдилась. Ворожейка, как она слышала, жила где-то отшельницей, в лесу, на горе Чабанице, идти к ней пришлось бы не одной. А ей было не с кем. И если даже, говорила себе Настка, она и пойдет к ворожейке, – что скажет ей? Что милый изменил? Она этого в точности не знает. Не один и не два раза уверял он, что только ее одну любит, ее, единственную на свете.
И о чем спрашивать цыганку? О чем разузнавать? Что он не любит подолгу сидеть дома, на одном месте? К этому она привыкла. Такой уж он уродился. Тут и ворожейка, кто знает, сумеет ли помочь? Вот разве что это, может, на него кем напущено?
Кем?
Не знает.
Дивчиной какой-нибудь?
Какой!
В селе все дивчата знали, что они обручились, ни одна между ними не встанет, разве что какая-нибудь молодка. Но молодок она не боится, хоть люди и говорят, будто есть среди них такие, что сводят мужчин с ума. Да она не боится. Гриць не из трусливых. На все село он один ничего не боится. Так зачем же ей к ворожейке?
Так раздумывала Настка и осталась дома, не пошла. Но когда родители заговорили о том, что отправятся на богомолье, в далекий край, она попросила взять ее с собой. Хотела богу помолиться, в своем грехе покаяться, о счастье попросить. И пошла. Не посоветовавшись ни с кем из подруг, собралась и пошла.
Грицю стало не по себе, когда он услышал, что Настка, как говорили люди, отправилась с родными так далеко на чужую сторону, не намекнув ему об этом ни словечком и не попрощавшись.
И его вдруг охватила скорбь и тоска по доброй, сердечной дивчине, которая за все лето ни одним словом не упрекнула его за равнодушие.
Правда, он не всегда был к ней равнодушен, а только в то время, когда встречался с Тетяной. Только тогда он ее забывал. После каждой встречи с Тетяной он словно терял власть над собою, так глубоко она западала ему в душу. И, если бы мог, давно бы на ней женился. Она, – как говорил ей порой Гриць, – сводила его с ума, и каждое ее слово обвивало его как шелковая нитка – палец. Однако, не видя ее долгое время, как вот теперь, когда отец будто приковал его к работе, он начинал тосковать по Настке, ясно чувствуя, что без нее не может обойтись. Какая она хорошая, какая нежная, как с ним во всем соглашалась, – и вдруг от него отвернулась. В этом он сам виноват. Он один. Она с ним всегда держалась ровно. Кроме него, никого не любила...
– Гриць, – шутливо улыбаясь, грозила она ему в последний раз (вспомнил он), не видя его перед этим давно у себя. – Знать, ты нашел себе другую Настку, раз первую уже забываешь. Коли нашел, так крепко держи! – говорит, а сама между тем привлекает его к себе, нежно обнимает. – Я найду себе другого Гриця. Не только свету, что в нашем оконце, не только хлопцев, что Гриць на границе. Как хочешь, Гриць, – добавляет она и, улыбаясь, заглядывает ему в глаза, обнимает и целует до тех пор, пока и он тоже не улыбнется, не склонится к ней, не помирится.
И так всегда. Ровная, добрая, снисходительная, хитрая, как лисичка; трудно Настку не любить. Всегда у нее веселые, как небо, синие глаза, не знающие гнева, всегда на устах приветливая улыбка.
А теперь пошла на богомолье – слова не сказала, теперь, впервые, кажется, в жизни, по-настоящему обиделась на него. «Неужто проведала про «Туркиню»? – подумал Гриць с горьким чувством, точно придя в себя. – Господи! А коли уж проведала – хоть и не знаю откуда, кто и как мог бы ей сказать? – так я уж лучше сам расскажу ей обо всем. Это по крайней мере будет правда. Во всем сама убедится».
А если рассердится, он попросит у ней прощения. Она умная, простит ему, и они помирятся, как уже не раз бывало. Она у него добрая, мягкая, как воск, хоть к ране ее прикладывай. Она на все готова. Иначе поступить нельзя, жаль ее. Ее жалко оставлять. Ее давно он любит.
Так-то.
Одну жалко оставить потому, что уже давно ее любит, даже обручился с ней; другую не в силах покинуть, сердце не позволяет, – поэтому пусть они сами между собой уладят, если какой-нибудь из них что не по душе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда вернулась Настка с богомолья, Гриць пошел к ней.
Дождался ее, наконец.
Вышла к нему, какая-то словно бы совсем не та. Высокая, статная, однако исхудалая какая-то.
Он взглянул на нее и пожалел в душе.
Во всем он виноват – заговорила в нем совесть.
А потом он обратился к ней.
– Почему не сказала, что идешь на богомолье? – спросил он, здороваясь. – Может, и я бы к вам присоединился, и я бы пошел. Почему скрыла от меня, что идешь, и ушла без меня?
Или он ей уже безразличен? Она не любит его больше?
Вместо ответа Настка расплакалась.
Она его любит, как всегда любила, но он с ней не откровенен. Он сам ее сторонится, так поступать нехорошо. Пусть скажет по правде, куда он теперь уходит, и она простит ему, и все будет хорошо. – Но сватов, знай это, – прибавила она с достоинством, – пусть присылает, потому что больше ждать ее родители не хотят. «Из-за этого Гриця, говорят, ветрогона, она еще чего доброго в девках до седых волос останется». От обиды, уверяла она, и пошла на богомолье. «От обиды». Чтобы от него и от своего греха отмолиться. Пусть он это знает. Говорит ему, чтоб раз и навсегда запомнил это. А теперь пусть сам признается. О ком он думает? Любит другую? Если любит, так пускай любит.







