412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кобылянская » В воскресенье утром зелье собирала » Текст книги (страница 3)
В воскресенье утром зелье собирала
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:22

Текст книги "В воскресенье утром зелье собирала"


Автор книги: Ольга Кобылянская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Теперь, правда, Тетянке уже двенадцатый год, но цыганка имеет на нее влияние едва ли не большее, чем мать. Поэтому пусть-ка Мавра уходит с богом, если ей хочется, и живет там в лесу над обрывом, как ей угодно, а ребенок мало-помалу от нее отвыкнет и всей душой прилепится только к своей родной матери, как и должно быть, чего она в глубине души уже давно ждет.

К тому же Тетянка станет, может быть, послушней без Мавры, а то, избалованная вконец, она не всегда исполняет желания или приказания своей рассудительной матери. Если Тетяне чего-нибудь захочется, а Иваниха не разрешит, она мчится с жалобами к Мавре и рыдает, заливаясь горькими слезами. Мавра прежде всего утрет ей беленькое заплаканное личико и, если не сейчас, то позже, тайком, удовлетворит каприз ребенка. И так во всем и всегда. Пока что у Тетяны больших капризов не было, но не следовало потакать и тем, которые были.

Мавра – и наперсница и советчица ребенка, и, если бы не Иваниха, с ее рассудительным, трезвым умом, Мавра переделала бы ребенка целиком на свой лад.

Но Иваниха любила свое единственное дитя и, как ни была обременена работой по ведению своего хозяйства, находила время следить за Тетяной и Маврой и проницательно наблюдала за отношениями между няней и ребенком.

Приведет ли это к добру в будущем, если девушка привыкает всегда считаться только со своими желаниями?

Ясно, что нет.

Так размышляла Иваниха Дубиха и, наконец, сказала:

– Не в моей власти, Мавра, тебя удерживать у себя, если твои мысли вон куда направлены. Ступай с богом на Чабаницу, в сторожку, и живи там, как тебе по душе. Будешь ко мне оттуда за харчами ходить, поможешь кое в чем по хозяйству и возвратишься. Но знай, – добавила она строго и внушительно, – дочку я к тебе на гору не пущу. Она у меня одна. Она для меня всё. Захочешь повидать ее, спустись с горы. А к тебе не пущу.

– Боитесь, что я ее украду у вас? – спросила Мавра с горечью, и глаза ее сверкнули обидой. – Не бойтесь, и для меня она тоже всё на этом свете. Я ее у вас не украду.

– Ты ее любишь, Мавра, но и я ее тоже люблю. Ребенок не знает, что делать, то к тебе, то ко мне тянется. Ты ее слишком распустила. Что я запрещаю, то ты разрешаешь. Это нехорошо; из-за этого, сама знаешь, между нами не раз доходило до ссоры и слез. Она хоть еще и ребенок, но уже ничьей другой воли, кроме своей, не признает. Этому нужно положить конец. У меня на глазах еще было так-сяк, а если она застрянет у тебя на горе, что я буду для нее? Разве то, что будет называться моей дочкой.

Мавра ответила не сразу, она только молча вытерла ладонью глаза и сплюнула.

– Вы хотите, чтобы у нее сейчас уже был такой же разум, как ваш, – произнесла она, – чтобы она была такой набожной и строгой, упаси бог! А кто она еще? Мотылек, пташка – и только. Пусть играет, пусть радуется. Пускай смеется, поет, пусть будет счастливой... пока может, и пусть в материнской любви и в сиянии солнца купается.

– Я знаю, что она еще ребенок, – ответила Иваниха Дубиха с прежним достоинством. – Но ей уже пора перестать им быть. До этого времени она была твоей, Мавра, – добавила хозяйка. – Ты пичкала ее сказками, песнями, забавляла ее, забивала ей голову всякой всячиной, словно она боярская дочь. А теперь пусть берется за работу. Она лучше знает твои песни и сказки, чем молитвы, которым я ее учу каждое утро и каждый вечер.

Черные прекрасные глаза Мавры вспыхнули гордостью, и она улыбнулась.

– Я ведь и рассказывала ей самые лучшие сказки, какие только знала, учила самым красивым песням. А что она для меня ровно боярская дочь – это правда. Или, может, не правда, матушка-хозяйка? – спросила цыганка. – А и то, – продолжала она и все с такой же гордостью, словно о своем говорила. – Чьи пастбища на Чабанице лучше, чем у Иванихи Дубихи? У кого скот упитанней, сытей, чем у Иванихи Дубихи? А сама прекрасная чернобровая Тетянка, наряженная так богато, – не дочь ли она Иванихи Дубихи?

– Замолчи, Мавра, замолчи! – перебила ее Иваниха Дубиха, строго сдвинув брови; она не любила, когда льстиво говорили о ней или об ее богатстве; она была скромна и набожна и смирялась, как, наверное, ни один из самых бедных крестьян в селе, перед господом богом, не забывая ни его, ни его святую церковь.

– Молчи, молчи, – повторяла она, – и помни: спускайся, говорю, если сможешь, хоть каждый день, поешь, сделай что нужно, поиграй с Тетянкой и возвращайся к себе. А по воскресеньям, по праздникам – смогу, буду заглядывать, если не часто, то хоть изредка, с девчуркой к тебе.

– А когда Тетяна вырастет и заневестится, тогда пусть приходит сама, если захочет, – не удержалась Мавра.

– Если, бог даст, доживем, пусть идет. А теперь не пущу. Знай, Мавра, – прибавила она почти умоляюще, – ни пастбища на Чабанице, ни водяная мельница, ни мой достаток, а она, одна она – мое счастье. Я должна ее охранять...

– По пути ко мне не повстречается ей ничто злое, – ответила Мавра на этот раз смелее. – Белую тропинку от мельницы на гору она ко мне перелетит, ровно пташка, потом спорхнет в долину и будет опять у вас.

Иваниха Дубиха улыбнулась.

– Уж как-нибудь уладится, Мавра, – сказала она ласково, – как-нибудь уладится.

Мавра удовлетворилась – и на том покончили...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Чабаница – одна из тех высоких гор, где между вековыми лесами простираются самые тучные пастбища, принадлежавшие нескольким богачам, в том числе и богачке Иванихе Дубихе.

С той стороны, где вдоль Чабаницы тянулась белая тропинка и зеленели пастбища богачки, как раз у самой своей вершины, Чабаница выкинула из своих недр белую скалу, которую прозвали люди попросту «Белым камнем». Стоя под этим «Белым камнем», можно было видеть все соседние вершины и леса, а между ними, чуть ли не на самой венгерской границе, село под названием «Третивка», бывшее по счету третьим в ряду соседних с ним сёл.

С восточной стороны Чабаницы, в получасе ходьбы от усадьбы и мельницы Иванихи Дубихи, белая тропинка вбегала в лес и, как сказано выше, обвивала гору Чабаницу и заканчивалась у ее основания, сливаясь с широкой дорогой, ведущей в Третивку и другие сёла.

Поднимаясь по этой тропинке от мельницы Дубихи лесом, прохожий видел с одной стороны пастбище, а с другой – глубокую пропасть, на дне которой журчал веселый, никогда не высыхавший поток, и натыкался на хижину-сторожку Иванихи Дубихи, стоявшую почти на самом краю пропасти, за несколькими старыми пихтами.

Белая тропинка, которая бежала мимо сторожки, любовно обнимая Чабаницу над самой пропастью, не заканчивалась тут. А сторожке и дела не было до тропинки, которая могла подчас привести к ней непрошенного гостя-путника. Сторожка стояла, упираясь одним боком в какой-то камень, величиной чуть ли не с нее самоё, который, казалось, отломился от вершины Чабаницы, от увенчивавшего ее «Белого камня» и, скатываясь, остановился, наконец, за белой тропинкой, над краем пропасти, служа некоторой опорой для маленькой сторожки. Восточной своей стороной сторожка заглядывала из-под пихты в самую пропасть с ее шумным потоком... и смотрела дальше, через нее, на соседнюю лесистую гору. Сторожки этой почти не видно под сенью широких мохнатых веток вековых пихт. Вот почему она так и понравилась цыганке Мавре... и пробудила в ней мысль... поселиться там и в уединении отдаться целиком ворожбе и лечению людей разными травами с горы Чабаницы.

В первые годы своего существования сторожка служила приютом для чабанов Ивана Дуба, которые жили здесь не только летом и пасли скот на пастбищах и высокогорных лугах, но иногда и зимой, когда этого требовали хозяйственные соображения. После смерти Ивана Дуба сторожка несколько лет пустовала и, наконец, теперь дождалась нового обитателя в лице цыганки Мавры, которой казалось, что никто и ничто не нарушит тут ее покоя и что она сможет здесь свободно предаваться гаданию, знахарству и всему тому, чем занимаются цыганки-ворожейки.

В один прекрасный летний день Мавра отправилась на Чабаницу.

Маленькая двенадцатилетняя Тетянка провожала ее вместе с Иванихой Дубихой, как бы помогая переносить вещи цыганки, которых, впрочем, было так мало, что после двух концов уже всё в хатенке над обрывом стояло на месте.

Когда Тетянка, плача, возвращалась белой тропой от Мавры, в ее маленьких ушах болтались золотые сережки-полумесяцы, которые цыганка достала, вспоров какие-то лохмотья, и подарила девочке на память. «Носи их, доченька, и не снимай никогда!.. – приговаривала с серьезным видом Мавра, вдевая их в уши ребенку. – Золото сохраняет от зла и притягивает другое золото. В детстве получила я их от матери, а та раздобыла их где-то далеко-далеко славным своим чародейством. Носи их, и ты будешь прекрасна и богата, как сама туркиня»[5].

– Как сама туркиня, – повторяла за ней так же серьезно девочка, спокойно перенося операцию, которую совершала над ней ее смуглая приятельница, и внимательно вслушиваясь в каждое ее слово.

Потом, пообещав друг дружке частенько, по возможности, забегать, они расстались.

– Приходи ко мне, Мавра, а то я без тебя умру! – напомнила еще раз, уходя, Тетяна.

– Приду, доченька, приду! – повторяла, точно клятву, Мавра, утирая слезы, струившиеся по ее худому лицу.

– Каждый день, – настаивала девочка.

– Вот это навряд, – последовал ответ, – особенно в первое время. Чтобы люди, видя меня так часто у вас, не насмехались и не говорили бы: «Через дверь цыганка вышла, а через окно воротилась...» Да не печалься, доченька. Мавра Тетянку любит и не позабудет – придет.

И в самом деле, она держит свое слово. Приходит, как обещала. Правда, не каждый день, но и не редко. Только зимой плохо. Мать дочку не отпускает, а Мавра приходит к ней один-два раза в неделю. И, наполнив свои кожаные торбы тем, что надарит Иваниха Дубиха, наигравшись и налюбовавшись вдоволь Тетянкой, довольная, возвращается к себе.

А Тетянка, которая понемногу уже стала отвыкать от Мавры, повернется, бывало, улыбаясь влажными глазами, к матери и прижмется к ней...

Быстро привыкла Мавра к своему романтическому жилью и не жалеет о том, что переселилась.

По жителям в долине она не тоскует, там ей не мало крови испортили, верно всю жизнь не забудет. А бабы и молодицы, дивчата и парубки, а порой и старые хозяева, и знакомые, и незнакомые, которым требуется совет, лекарство или наговор, найдут ее и здесь. И никто не приходит с пустыми руками.

Та принесет муки, другая молока, хлеба, третья – светильное масло, кое-кто деньжат на табак, каждый что-нибудь да поднесет, никто с пустыми руками не явится. И хорошо ей живется, Мавра не испытывает большой нужды, ей много не нужно.

А Тетяна год от году все растет, хорошеет. Она тоже прибегает погожими утрами к старой своей приятельнице – и не скучно Мавре.

Летом собирает она грибы, малину, ягоды, носит их в город на продажу, и, глядишь, кое-что перепадает и за это. В пятницу и в субботу она спускается в соседние сёла или даже в город к богачам за милостыней и никогда не возвращается с пустыми торбами.

Вечером раскладывает добытое на столе и скамье, которые еще от пастухов остались, и любуется. Поутру сбегает к Иванихе Дубихе присмотреть за какой-нибудь скотиной – и живется Мавре не худо. Сказано ведь: ей много не нужно. А зимой опять же дни короткие, ночи длинные – проходят быстро. Весной и летом, до самой поздней осени, ходит она еще собирать травы, которыми тайком торгует, ворожит... и вот так коротает ворожея Мавра свои дни в лесу, на горе Чабанице...

Иначе живется Иванихе Дубихе и Тетяне в долине, у мельницы. Иваниха устает от хлопот по хозяйству, а Тетяна растет, превращается в настоящую прекрасную лесную русалку[6].

Ей уже пошел двадцатый год.

Высокая, стройная, белолицая. Особенно бросается в глаза каждому, кто бы он ни был, матовое лицо и черные густые, сросшиеся на переносице брови, словно дуги над черными задумчивыми глазами.

Она, как богатое боярское дитя, которое молчаливо удивляется всему на свете.

Кто ни пройдет мимо – всякий засмотрится на молодое прекрасное лицо, на высоко поднятые черные брови, которые придавали ему выражение глубокого удивления, – всякий поневоле остановит на ней свой взгляд и залюбуется.

А она – ничего.

Молча кинет сверху удивленный взгляд (ростом пошла-то ведь в мать), потом, смутившись бог весть отчего, улыбнется. И как же она прелестна, когда улыбается! Сколько душевной и сердечной мягкости, сколько тепла невольно выдает улыбка молодых невинных уст. Притом душа ее чиста и бела, как голубь, и решительно ничего дурного она не ведает. Да и что дурное могла знать молодая Тетяна, если, кроме леса, мельницы, своей хаты со святыми иконами и старой няни Мавры, ничто другое ей неведомо. Но, кажется, никто так хорошо не понимал всей прелести юной Тетянки, как ее почтенная мать. Глядит, бывало, и молча, в душе, молится за нее. И восхищается не только телесной красотой, но и душевной добротой своего единственного ребенка. В сущности ее никто так не знает, так хорошо не понимает, как мать. Какая уродилась она трудолюбивая, какая честная, милосердная. Только смилуйся, господи, ты над нею, пошли ей счастливую долю!

И страшно становится иногда Иванихе за судьбу своей дочери, над которой она дрожит и которую молодые люди подстерегают, словно настоящие хищники. Она видит, как ее высматривают издалека, бегают за ней и сразу же обступают, точно грабители. Есть среди них красивые и богатые, но Иваниха все ждет кого-нибудь получше, достойнее. Сама уже не знает, кого, и как бы бессознательно прячет ее для какого-нибудь ангела, царевича, который вот-вот откуда-то появится и заберет ее от матери под свою верную защиту.

Откуда бы мог он появиться?

Не знает.

Сердце ей еще ничего не предвещает.

Из долины, из их села? Нет. Здесь, в долине, она ведь знает всех. Уже столько раз сватов выпроваживала. Не понравились – ни матери, ни дочери. Но, может быть, оттуда, из-за той горы, куда, расширяясь в своем течении, убегает река... или, может, оттуда, сверху, со сплавом, и он когда-нибудь явится.

Может быть...

Поэтому нужно оберегать и приглядывать за Тетянкой, чтобы не вышла за неровню.

Присматривает за девушкой, нежит ее Иваниха Дубиха, дрожит над ней и молит бога даровать ей счастье.

Оно придет.

Тетянка добра, милосердна и трудолюбива – почему бы господу не наградить ее за это счастливой судьбой?

Для добрых злой судьбы не бывает.

Живет Тетянка беззаботно у матери, словно цветок в саду. Немногое видит и слышит она. А главное – не видит никогда горя. Не видит даже своей красы, которая всех, подобно солнцу, ослепляет; разве что над ясной водой склонится – тогда лишь увидит себя! А там...

Словом – не видит никого и не слышит.

Мать лишь изредка ее отпускает в село к девушкам-ровесницам. Оно довольно далеко от усадьбы и мельницы, и матери боязно за дочь. Тетянка у нее как одна душа, одно сердце в груди, и потому мать всего боится. Суженый сам на мельницу заглянет. Своим громким шумом она не одного приводит. Она – словно какая-то особая вотчина, а Тетянка – ее боярыня. Кто бы не залюбовался ею, не загляделся бы на нее?

Одного лишь теперь не запрещает мать Тетяне. В одном не стесняет ее никогда. Это – ходить к ворожейке Мавре, к обрыву, когда бы ей этого ни захотелось, а также гулять в лесу.

Поднимаясь вверх лесом, Тетянка поет во весь голос, словно изливает все, что звенит в ее душе. А оно прозрачно, сильно, естественно и чисто. Это – первозданная божья красота.

Идет девушка белой узкой тропинкой все вверх, то тут, то там нагибаясь, чтобы сорвать печально склонившийся цветок-колокольчик, – идет под волнующий шум пихт, и все мимо своих и соседских пастбищ. И хорошо ей здесь.

А старая Мавра! Гай-гай, кто так сумеет оберечь девушку, как она! Ее ведь все боятся, хотя бы из-за страшных ее глаз, сверкнет ими – и беда! Поэтому никто и словом не смеет задеть Тетяну.

Сама же Иваниха Дубиха, строгая и богомольная, каждое воскресенье и в праздник вместе с дочерью ходит в божий храм, а зимой ездит...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Юный Гриць, приемыш богатея Михайла Дончука из Третивки, что поблизости от венгерской границы, узнал довольно рано о том, что он не родной сын, а чужак, подкидыш, найденный когда-то в лохмотьях на завалинке. Хотя его хозяева, или, как он их называл, отец и мать, хорошо его содержат и красиво одевают, но хозяйка, осердясь, порой клянет его на чем свет стоит. И в такие минуты Гриць слышит, что он – «бродяжье семя», которое в «цыганском» продымленном насквозь отрепье оказалось «на го́ре» добрым людям под их мирным кровом.

Тогда Гриця охватывала такая боль и такая ненависть к мирку, который окружал его в этих горах, что он готов был уйти куда глаза глядят, лишь бы ничего тут не слышать и не видеть. Но не только тогда пробуждается в нем какая-то странная сердечная тоска, влекущая вдаль... в чужие края. Нет. Это мучительное чувство тревожит его в спокойные минуты. Не позволяет оставаться на одном месте, за что больше всего и приходится ему выносить хозяйскую брань, а порой и побои. Бывало, прикажут ему пасти овец; он пасет день, два или даже все четыре хорошо, усердно. А потом ни с того ни с сего бросит стадо или потянется совсем в другую сторону, где не хватает ни травы, ни воды. А то еще пристанет к чабанам или хлопцам, пасущим лошадей... и здесь повторяется то же самое, пока он не притащится, наконец, словно насытившись этой переменой мест, домой.

Однажды, уже семнадцатилетним хлопцем, выбрал он из отцовского табуна лучшего коня и давай объезжать зачем-то соседние сёла. Уж где только не искали его, уж как истосковались хозяева по хлопцу – пропал, будто в воду канул. Только на седьмой день нашел его хозяин под стогом, возле лошадей, без шапки, спокойно вырезающим длинную дудку, на которой играют хлопцы.

– Ах, разбойник, где ты целую неделю на коне гонял? – в сердцах накинулся хозяин на Гриця и, схватив его за густой черный чуб, с силой дернул.

– Я соседние сёла объезжал, – ответил Гриць совершенно спокойно, высвобождая свою красивую голову из деспотических рук хозяина-отца, – расспрашивал, где достать скрипку.

– Скрипку? – воскликнул хозяин и даже глаза вытаращил от удивления. – Стало быть, я тебя для этого растил и кормил? И самого дорогого коня для твоих прогулок держу? Погоди, лодырь безголовый, погоди! – орал он во все горло. – Ишь что только придумал – скрипку! Тьфу!

– С конем ничего не случилось, – ответил Гриць спокойно. – Я коня берёг, смотрел за ним. Вот поглядите, он даже лоснится на солнце – такой сытый да холеный. А мне нужна скрипка, к тому ж взяла меня охота поглядеть соседнее село. Скучно, тату, на одном месте сидеть, оттого я и поехал. А работу я бросил не такую уж важную, сами знаете; поэтому и поехал. Коли пора горячая, я нигде не шатаюсь, а нет – тогда еду. Вот как!

У хозяина от удивления точно язык отняло. Он протянул было руку к голове хлопца, как раньше, но Гриць взглянул на него такими удивительно грустными и вместе с тем такими ясными глазами, что он только сплюнул и, пробормотав себе в усы какое-то ругательство, отошел от него.

Гриць улыбнулся, откинул со лба пышные волосы, шелком свисавшие после трепки, и принялся вновь за работу. «Отец опять свое, – думал Гриць, – а я свое». Парень хотел во что бы то ни стало раздобыть себе скрипку и научиться на ней играть, чтобы ему не было так скучно в одиночестве, не тянуло с одного места на другое, когда он, сидя верхом на лошади, пас в горах коров или овец; и вот это-то ему и не удалось. Но зато он сделает себе теперь свирель, и, когда заиграет на ней, все дивчата, пришедшие на танцы, окружат его и будут то плакать, то плясать. «Эй, гей! – улыбнулся Гриць от столь заманчивой мысли. – Эй! Гей! Что мне хозяин...»

Но хозяйка-мать, узнав, куда и зачем гонял он семь дней на самом лучшем коне, встретила его иначе: хоть она и очень его любила и в хорошем настроении бывала с ним ласкова, но, разгневавшись, что задумывала – исполняла.

– Бродяга! – накинулась она на Гриця, когда тот вошел в хату, и, недолго думая, ударила его своей широкой ладонью по щеке.

– Бродяга! – кричала она, скорая на расправу. – Ты думаешь, бог дал время на то, чтоб попусту на коне скакать? Попомнишь ты эту поездку, – кричала она, собираясь еще раз ударить хлопца. – Попомнишь! – Но второй раз ей это не удалось. С хлопцем произошла такая перемена, что хозяйка сдержалась.

Словно ужаленный змеей, с видом надменного бояра, Гриць подскочил к ней вплотную и стиснул, точно клещами, ее руку.

– Я не бродяга, – проговорил он сдавленным от волнения и обиды голосом, – я не бродяга. Я ваш сын. А если вы отпираетесь, уверяете, что я приемыш, так не позорьте меня. Хлеба вашего я даром не ем; как умею, отрабатываю. А если не работаю, сколько вам хотелось бы, оставьте меня в покое. Я уйду и не ворочусь Возьмите батрака на мое место, и вам лучше будет. Мне не всякая работа по нутру, потому не все и делаю. И не буду делать. Поняли? И запомните, – я вам не батрак! То, что я съел у вас, я уже отработал. – И, хлопнув с неописуемо высокомерным и гневным видом дверью, вышел.

Его жесты и голос были так повелительны и властны, что хозяйка смолкла и побледнела.

– Тьфу! – сплюнула она и перекрестилась. – Что же это такое? Кто это у меня в хате? Приемыш, бояр или попович? Ишь, какое почтение матери оказал – перед самым ее носом дверью, точно перед нехристем каким, хлопнул, он-де не «бродяга», его-де не «позорьте». Михайло, вы слышали? – крикнула она в соседнюю комнату, откуда и без того уже высунулась высокая, пригнувшаяся в низких дверях фигура.

– Да, слышу, – ответил хозяин. – Ну и что ж?

– Что? – вопила жена. – Вы еще спрашиваете, что? Видите, какое он оказал уважение за вашу хлеб-соль.

– Да не дразни ты его постоянно «бродягой» да «бродягой». Ты сама видишь, он уж таким уродился, на месте долго не усидит. Что же с ним поделаешь? Убить его за это я не убью.

– Я его заставлю, – кричала в ответ хозяйка.

– Да нет, не заставишь. Я уж и без тебя пытался. Злом ничего путного не добьешься. Знай: теперь он опять несколько дней на глаза не покажется. Черт знает что у него за нрав – да уж таков он есть.

– Из «бродяжьего» роду, – принялась опять за свое хозяйка.

– Мы его отца-матери не знали... – оправдывался муж (который, правду сказать, Гриця очень любил и всегда защищал его перед женой, хотя тайком и ругал за бродяжничество), – мы нашли младенца у нашей хаты. Он, может, и панский ребенок – этого мы не знаем. Попробуй только его словом задеть – сразу вскипит, и потом его не скоро утихомиришь. Для меня Гриць не бродяга.

– А я говорю, что он бродяжьего роду. Лежал в закопченных лохмотьях, хоть и был там узелок с червонцами.

– Да уж в закопченных или нет, а теперь он наш. А коли уж наш, так не обижай его. Видишь, терпенья у него нет вовсе. Еще когда-нибудь, осердясь, бросит нас.

Хозяйка умолкла и пожала плечами. Это ей никогда не приходило в голову и потому слегка обескуражило.

– Ну и наговорили! – бросила она уже почему-то примирительно, словно больше не хотела и упоминать о «бродяге». – Теперь «бросит» – когда мы его воспитали и он чуть до потолка головой не достает?

– Именно теперь. Теперь он где угодно на работу наймется, а раньше мал был.

– Э, да что там! – перебила его сухо жена. – Надо вам знать, Михайло, он как-то мне сказал, что отдал шить себе новый узорчатый кожушок. Он уж с этой поры начинает дивчатам голову кружить.

– Разве я это ему запрещаю? – ответил хозяин. – Красивый, молодой, вот и кружит.

– Он уже чуть ли не на каждые танцы ходит.

– И пусть себе. Кто молод, тот и гуляет.

– А коль он завтра скажет вам, что хочет жениться? Вокруг него дивчата роем вьются... Тогда что вы поделаете?

– Не дозволю и земли ему не дам. Ему еще не время жениться... пусть еще при нас похозяйничает, чтобы знал я... кому землю когда-нибудь передам...

– Как бы не так... очень он вас послушает! – бросила жена. – Я уже не раз замечала его с Настуней Кривинюковой. За другими волочится, а к ней прямо льнет.

Хозяин усмехнулся.

– Я уж давно это знаю. Сам отец ее мне говорил.

– Да он бы рад его заполучить. Только, по-моему, Гриць еще не одной голову вскружит, пока женится... – ответила жена.

– Пока на свою не наскочит... – докончил хозяин.

– И на свою не наскочит... – повторила она и смолкла.

– Старый Кривинюк добрый хозяин, и Настка работящая дивчина, в отца пошла. Пускай когда-нибудь и поженятся, коли она ему сужена, – отозвался снова хозяин.

– Да, хорошая дивчина... – подтвердила как-то нехотя жена. – У нее и сейчас разум, как у старухи. Хорошая, – и смолкла.

Тем-то она для него и хорошая, – ответил муж. – Он из-за лошадей и голову готов потерять... а она будет за всем присматривать. Тем-то и хороша.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Иногда, после споров с родителями, Гриць сознавал, что они правы, но в то же время прав и он, – особенно, когда, повинуясь своей натуре, он совершал «такое», что вызывало гнев обеих сторон, – и тогда он уходил из дому и не возвращался до тех пор, пока не успокаивался сам и его хозяева.

И это повторялось нередко, а все из-за его странного характера: Гриць не терпел ни малейшего насилия над собой, был очень обидчив и выше всего ставил свободу. Если бы не соседская дочка, Кривинюкова Настка, с которой он дружил и делил все горести, не отцовские лошади, которых он больше всего на свете любил, не овцы, покорные, как дети, каждому звуку его голоса, что его еще тешило с мальчишеских лет, – он давно бы уже бросил родителей и ушел куда глаза глядят. Его здесь будто на цепи держат, а некоторые говорят – особенно один старый седоголовый цыган, который вот уже несколько лет подряд появляется в их селе по дороге из Венгрии, заходит к ним за милостыней и, отдыхая у них, рассказывает, – что где-то, далеко от их гор и лесов, есть другой мир, другие люди. Гриць пошел бы туда, учился бы, стал бы большим паном и жил бы там, научившись прежде всего играть на скрипке.

Вот о чем раздумывал часто Гриць, особенно когда был еще подростком; он тащился, полный беспокойства, за овцами с места на место и получал от родителей нагоняи. Но теперь он уже парубок с усами, который, как говаривал, смеясь, отец, «до ума носом дотянулся» и, казалось, успокоился. Если мать, рассердившись на что-либо, обзовет его «бродягой» или еще хлеще – «цыганом»... он только засмеется.

– Разве у меня, мама, черные глаза и я черномазый, что вам цыганом кажусь? У меня глаза голубые, как небо, говорят дивчата, особенно Кривинюкова Настка, им я за это и мил, а вы, не видавши ни отца моего, ни матери, выдумываете еще каких-то цыган. Грех, мама!

И мать замолкает, улыбаясь... и становится опять доброй; она ведь душу отдала бы за своего Грицька, ведь чуть ли не все ей завидуют – такой он красивый да разумный удался. И действительно, никто не способен на Гриця долго гневаться. Он всех «обвораживает», как уверяет его белолицая Настка.

Чем?

Может быть, как раз своей двойственной натурой, а скорее всего тем, что у него две души, которые время от времени, словно пробуждаясь, вступают в единоборство. Одна из них – непостоянная, печальная, легкомысленная, пылкая, другая – впечатлительная, гордая и одаренная. Тянет Гриця к добру, к красоте, к любви... а прежде всего – к свободе, необъятной, безграничной, как крылатые леса на вершинах, как быстрые реки там, в долинах. Как та широкая Пуста, которую он, наслушавшись рассказов старого Андронати (так называл себя седоголовый цыган), порой даже во сне видел. «Хищником он родился, смутьяном», – говорит Настка, которая любит его, как родного брата или даже еще сильней, и именно за то, что он такой. Она самый близкий его друг – и в горе и в радости. Она ему как бы успокоение приносит.

– Чего ты такой хмурый, Гриць? – спрашивает она иногда, увидев его серьезным, с недовольным лицом.

– Тяжко на душе, – отвечает он.

– Так сыграй на свирели или на трембите. Для себя и для меня сыграй, Грицунь! – искренне просит и прижимается к нему белолицая Настка. – Никто в селе не играет, как ты, – так славно, так доходчиво до сердца. – И этими словами она словно переносит его в другой мир. И, чтобы доставить удовольствие ей, и заодно уж и себе, он начинает играть.

Только и счастья у него, говорит, что свирель, трембита и Настка.

И это правда. Никто на всех окрестных горах не играет так доходчиво, как он. Особенно на трембите, он точно святую молитву по вершинам разносит.

А летними вечерами никто так не поет, как Дончуков Грицько, когда, работая во дворе или возясь со скотиной, он затягивает одну за другой простые песни. И все они или очень печальные, или очень веселые, других он не любит.

В селе девушки так и льнут к нему, а он – ни к одной. Разве что к синеглазой Настке, да и то, как говорит товарищам, «не всегда», а только когда она его опять «на путь истинный направит», заставит работать, не даст «шататься» – тогда Гриць голубит ее, уверяет, что когда-нибудь посватает. А над всеми другими девушками, хоть и балагурит с ними, – постоянно насмехается.

– Вы, дивчата, – говорит он Настуне, – все глупые.

– До поры до времени, Грицунь... до поры до времени... – отвечает спокойно Настка. – До поры до времени, может, мы и глупые, но когда наскочишь на такую, что вскружит тебе голову, а то еще, может, и привороту даст, – тогда, гляди, чтобы не растерял ты весь свой великий разум!

– А вот я же тебя люблю, Настунька, – защищается Гриць, и в его веселых глазах смех, – а еще разума не потерял.

– Кто знает, не потерял ли... – отвечает она и смотрит так же, как он, искренно и прямо в глаза. – Вот ты меня любишь, приходишь ко мне, а порой, как уйдешь, – всю неделю с конем да с конем, а не со мной; разве это разум?

– Да разве я не всегда таким был? – оправдывается Гриць.

– А может, ты и к другим дивчатам ходишь, почем я знаю, Грицунь? – спрашивает она. – Не знаю. – И говорит это без упрека, без злобы, а совершенно спокойно, как ребенок.

– А почему бы мне не быть с лошадьми, не любить других дивчат? – спрашивает он, но уже больше для того, чтобы подразнить ее. – Садись и ты, – говорит, – на любую лошадь и езжай со мной, насмотришься вдоволь, как Гриць с лошадьми толкует и с другими дивчатами балует. Сама все увидишь.

– Я не любопытна, – отвечает она гордо, но в глубине души все же оскорблена его равнодушием, хоть и не показывает виду; а потом, взглянув в его ясные глаза, которые смотрят на нее со скрытой улыбкой, сама улыбается и говорит:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю