412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кобылянская » В воскресенье утром зелье собирала » Текст книги (страница 2)
В воскресенье утром зелье собирала
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:22

Текст книги "В воскресенье утром зелье собирала"


Автор книги: Ольга Кобылянская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Он шел недолго, но весь взмок от пота.

Присел у лесной опушки на горе и осмотрелся. Все предвещало восход солнца, пихты дышали холодным смолистым запахом. Время близилось к рассвету, но всюду еще царила торжественная предутренняя тишина.

Все еще спало.

Старый отец Мавры, держа белого внука на руках, отыскивал что-то своим острым глазом на нижнем краю села. И не мог отыскать, хоть сердце его трепетало.

Там, в долине, рядом с селом, у подножья Чабаницы, возле быстрой реки, в лесу, где вместе с рекой шумит одинокая мельница, бросил он, как собаку, свою больную дочь, чтобы свои не погубили ее, не искалечили, а здесь он держит на руках ее несчастного сына, чтобы подкинуть его чужому бездетному богачу этой долины, и вот что-то не ладится дело.

Серый туман, как нарочно, не хочет подниматься над селом, чтобы стало видно дорогу, по которой ему надо идти, не хочет открыть ему усадьбу самого богатого в селе хозяина. А с каждой минутой становится все светлее, все быстрей наступает день.

Он тяжело вздохнул. Вот до чего дожил! Что приходится делать. Вчера разбил с горя свою скрипку, прощаясь песней с дочерью, оставил жену и ушел. А возвратясь, кто знает, застанет ли ее в живых?

Цыган и только один цыган знает – что у них кипит, что у них творится. Вот какова она, цыганская жизнь. Сегодня здесь, завтра там, а послезавтра, может, ты уже и мертв. Ему припомнилась вдруг древняя, почти тысячелетняя легенда, объясняющая вечные цыганские скитания и злоключения. Еще в Египте они не дали у себя приюта Марии, Иосифу и божьему младенцу – и в наказание мыкаются, странствуют с незапамятных времен по свету. И кончится ли когда-нибудь эта кара господня? Отбудут ли они ее? – спрашивал он сам себя.

Усмехнулся горько, будто во сне.

Похоже на то, что, пока будет существовать цыганское племя, – ей не будет конца...

А то, как он нынче поступил с дочерью и с невинным белым младенцем, не кара ли это, не возмездие ли? «Господи боже, смилосердствуйся над грешным народом твоим, – он кается. В нищете и смирении, в голоде и в холоде кается он тяжко».

Прошептав эти слова, ждет.

Туман висит над селом, не поднимается. Он словно преграждает ребенку путь. Не указание ли это на то, что его ждет в будущем такая же туманная судьба?

Солнце уже вот-вот взойдет, вот-вот вспыхнет, а туман не поддается.

Вдруг... что это?

С противоположной горы, отделенной от него лишь небольшой долиной, доносится голос трембиты.

Так рано? Да. Это, правда, голос пастушеской трембиты, вещающей о чем-то грустно и протяжно. Андронати кажется, что острая тоска, заключенная в этом голосе, всей тяжестью наваливается на него. Вокруг тихо – ни одно дерево не шевелит ветвями, и только голос трембиты проходит вместе с ним по вершинам. Тем же путем, что и он.

Андронати не выдержал и заплакал. Недоброе вещали эти звуки трембиты поутру. Андронати взглянул на солнце. А оно уже выглядывало из-за горы, зардевшейся кровью, яркое, прямо ослепительное. Туман в долине редел. Тогда он встал и спустился в долину. Сначала в долину, а затем опять поднялся на гору. Там, на горе, не очень высоко, расположилась обширная усадьба, один вид которой уже говорил о богатстве. И здесь все вокруг, как и в лесу, спало. Тогда он подошел неслышными шагами к завалинке и бережно положил на нее своего белого спящего внука.

И оглянулся.

В добрый ли час положил он мальчика? Неведомо.

Господи боже, дай, чтобы в добрый...

И потом... не возвестит ли что-либо о судьбе ребенка?

Ничто вокруг не ответило на его мысль. Везде тихо-тихо. Ни шелеста, ни движения, ни шума. Как уже сказано, все еще дышало сном. Утренние туманы поднимались устало вверх и все застилали перед его глазами.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На обратном пути он повстречал на тропинке какого-то чабана и остановил его.

– Почему где-то еще до восхода солнца играла трембита? И не просто играла, а прямо рыдала?

– Верно, богач какой-то помер. У бедного нет овец и пастбищ, по нем и трембита не станет плакать, – коротко ответил пастух и легким шагом стал спускаться с горы.

– Эй-эй! – задержал его еще на минутку Андронати, отойдя уже на несколько шагов.

Пастух неохотно остановился:

– Чего вам?

– Чье это хозяйство, вон там, на горке, со стогами сена у хаты? – спросил Андронати, указывая на усадьбу, где оставил внука.

– Это... первого богача в нашем селе. Разве не знаете?

– Нет. Я здесь чужой.

– Михайла Дончука... – добавил пастух.

– А дети у него есть?

– Ни одного. Зато сотни овец и табуны лошадей. Там... – И, не докончив второпях начатой фразы, пастух лишь сделал жест, означавший, что «у богача достаток немалый...», и скрылся среди деревьев.

Пошел и Андронати, не оглядываясь больше и утерев навернувшуюся на глаза скупую слезу.

Он шел, вдыхая густой смолистый дух, морем разливавшийся в чистом утреннем воздухе. Пихты словно разомлели, они, казалось, утратили, разморенные сном, всякую способность шевелиться.

Высоко в небе кружили в плавном полете, один там, другой здесь, два одиноких хищника, высматривая с высоты дневную добычу.

Очутившись на гребне горы, с которой видна была венгерская граница, Андронати только теперь вспомнил о покинутом им таборе.

Что там делалось?

Наверняка ничего хорошего.

Он представлял себе ярость Раду.

Без драки, а возможно, и убийства, верно, не обошлось. А может, за всех расплачивается его жена?

Но нет! Ее все боятся. Она страшна могучей силой своих чар. Да еще там, где из всех женщин в таборе она самая старая, ее ограждает от любых покушений почет, которым пользуется в каждом цыганском таборе старейшая по возрасту женщина. Раду, верно, тоже, как он ни мстителен и ни скор на расправу, не посмеет причинить ей зла. А вот товарищ его, может, и поплатился, если он, пробираясь в таборе среди спящих, разбудил Раду. Ему, единственному, Раду не доверял, полагая, что цимбалист почитал вожаком не Раду, а его, бедного музыканта Андронати. Но, будь что будет, ладно уж и то, что Мавру удалось вырвать из его рук. Какая бы судьба ни ждала ее в будущем, среди чужих, а особенно на первых порах, – все же она по крайней мере останется жива и невредима. А ребенок, даже будь его отец и не цыган, тоже не будет убит, как какой-нибудь звереныш. Его найдут добрые люди, сжалятся, – и ни мать, ни сын не погибнут среди них. А со временем, если он, Андронати, не умрет... он отыщет их, и они присоединятся к другому табору. К тому времени и гнев Раду остынет.

Бедная Мавра! Каково будет твое пробуждение в лесу под пихтой?

«Мавра!» – кричала от боли душа, рыдало отцовское сердце, и слезы опять хлынули из его глаз. Он шел, почти ничего не видя. Никогда в жизни не испытывал он еще такого тяжкого горя, как в эти дни. Лучше бы ей умереть в детстве, чем остаться одинокой, как теперь, в расцвете лет исчахнуть.

– За что? – дико крикнул он, всплеснув в отчаянии руками.

Когда грех уловил ее в свои сети?

Она ведь не смела и прикоснуться к постороннему мужчине, а – согрешила... Господи-боже!.. Ах, вот оно что! ему уже ясно, когда это случилось; тогда, когда она стала ходить гадать господам и под его скрипку петь грустные песни, а Раду, жадному к деньгам, приносить от бояр за гаданье и песни золото. Тогда-то и отыскался хищник, как волк набросившийся на ее красу и молодость – вот ведь до чего дошло! А он, горемычный? Куда ему деваться? Пойти разве в Пусту и там пристать к какому-нибудь табору, вызвав к себе и жену? Да. Иначе нельзя. А потом... через несколько лет, может, прикочует снова в эти края и поглядит, как живется внуку у богатея. Через несколько лет... а до той поры да не оставит его господь своим попечением. Его и Мавру.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Не раз и не два окидывал еще музыкант быстрым своим взором вершины лесистых гор, которые, словно раздеваясь, медленно снимали с себя утренние туманы, подставляя одни за другим свои хребты взошедшему солнцу, полыхавшему на востоке ослепительным сиянием.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мавра, проснувшись утром и увидав над собой вместо задымленного висящего клочьями шатра зеленые ветви пихты, поняла, что она в лесу. В первую минуту она не знала, что и думать, обнаружив, что она одна, без своих, без Раду, без матери и отца, которые до этого никогда не покидали ее.

Она стала звать их.

Но ее слабый голос рождал лишь едва слышное эхо, в лесу не откликался никто.

Она пролежала еще некоторое время, поджидая мать и прислушиваясь: не идет ли?

Никого не было.

Вокруг тишина, и только широкий крылатый шум леса качался на волнах напоенного смолистыми ароматами воздуха да изредка слышался шелест от прыжков белки, молнией мелькавшей среди пихт. Здесь и там проглядывало золотым сиянием сквозь ветви солнышко и где-то, тоже неподалеку, шумела река, а вместе с этим шумом доносился и гул мельницы.

Значит, она лежит где-то поблизости от какой-то мельницы.

Однако почему она здесь одна? Куда делась ее мать? Куда исчезли шатры? Почему вокруг не слышно гомона цыган, не слышно голоса отца, брани и приказаний Раду, звона чинимых медных котлов, ничего решительно? Почему все это так? Лишь тишина, тишина и одиночество.

Что произошло?

Неужели ее бросили? О господи боже!

Как это могло случиться? Брошена даже матерью?

– Мама, мама! – стала она звать в лихорадочном испуге, и ее волосы поднялись дыбом. Неужто она и впрямь брошена? – Мама! – крикнула она в невыразимом ужасе и заплакала. Громко, словно малое дитя, всхлипывая, она звала попеременно то мать, то отца. И, не дождавшись ни отца, ни матери, вдруг изменилась в лице, словно все открылось ее внутреннему взору. – Это дело Раду, – зарыдала она в неописуемом горе. – Он выбросил ее из своего шатра и уехал. Забрал всех, отца и мать, забрал своих людей и ночью, по своему обыкновению, как ветер, умчался. Это дело Раду. Он грозил отомстить ей за «измену», за «белого» ребенка – и сделал так, как говорил. – О-о-о! – громко рыдала несчастная, запустив в отчаянии пальцы в волосы и захлебываясь от слез.

Вдруг стихла.

Молнией пронеслась в ее мозгу мысль о ребенке, и она умолкла.

С трудом приподнявшись, начала шарить вокруг. Ребенка не было. Лежал узел с ее вещами, со всеми, до последних мелочей, а ребенка не было. Полумертвая от ужаса, снова упала. Теперь ясно все. Случилось именно то, что ей сразу пришло в голову. Раду бросил ее и, забрав всех, вместе со стариками и ребенком, тайно ушел ночью.

Она принялась кричать, звать всех цыган, кого только помнила. Звать по имени. И отца, и мать, и даже самого Раду. Но тщетно. Никто не являлся.

Вокруг было все то же. Шум сосен, тишина, одиночество – и больше ничего.

На лбу выступили крупные капли пота. А страшная догадка по-прежнему сверлила мозг. Отец, мать, Раду – все бросили ее за «измену», за ее белого ребенка. Бросили. Выкинули, как эти лохмотья, покрывавшие ее, изгнали из своей среды и ушли. Зарыдала страшно, с громкими воплями. Теперь она окончательно все поняла и предалась отчаянию. Но тут же опомнилась. А ребенок?.. Господи боже, милосердный, всеблагий, где ребенок? Забрали? Украли? Убили? Что с ее ребенком сделали? С ее дорогим ребенком?

Снова взрыв плача, все ее существо рыдало.

Что теперь будет? Где ее ребенок? И в сотый раз перебирает она свое тряпье, смотрит вокруг, ищет ребенка – а его нет. Не может его нигде найти. Не помогут ей уж слезы, не помогут рыданья, ничто уже не поможет. Нужно иначе искать.

– О, это ты, Раду, все сделал! – кричит она, подняв в отчаянии свои тонкие руки. – Это ты! Грозился убить, как собаку, – и убил. Надо бы заодно с ребенком уж и Мавру убить. А то... – здесь она внезапно смолкает и снова впадает в отчаяние. Рвет на себе волосы, бьет себя в грудь, раздирает одежду... перестанет на миг, прислушается, и снова то же отчаяние, вновь то же самое, но – все напрасно.

Ребенка нет.

Вокруг нее лишь разбросанные, изодранные лохмотья, густой лес и шум деревьев.

Ослабев от рыданий и отчаяния, она упала и замолкла. Горячие слезы струятся из-под закрытых век по ее бледному худому лицу...

Вот и конец. Как поклялся отомстить, – так и сделал. Ребенка убили, ее бросили, она обречена на смерть. У нее нет сил, чтобы подняться и идти за ними; остается лежать здесь и умирать, тщетно ожидая, не пройдет ли кто-нибудь лесом. Может, даже кто-нибудь из своих. Может, их силой заставили уйти, прогнали из села... и ее лишь временно оставили тут, а позже придут и заберут с собой.

Может... Но – ребенок? Ребенок принадлежит ей.

Она лежит и прислушивается...

Кругом тихо-тихо, только шелест листьев.

Где-то поблизости, кажется, постукивает мельничное колесо... шумит речка... но господь его знает, где это. Господь знает, где люди.

Она снова принимается плакать, снова звать на помощь. Пытается встать, но чувствует, что едва держится на ногах. Она же еще больна. Господи боже, что ей делать?

Опять она медленно валится на землю, припадает к ней лицом и захлебывается от отчаяния в безумном плаче. Ничего не чувствует, ничего не сознает, кроме своего горя, кроме боли. От внутреннего огня начинает гореть все тело.

Но что ей до этого, раз у нее нет ребенка. Ребенка!

Убили!

В глазах у нее темнеет, в ушах звенит, затем наступает страшная слабость... жар... глухота... провал...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вдруг кто-то ее тормошит, поднимает.

– Ты проснулась уже? Не спи!

Мавра с трудом открывает глаза, вглядывается, приходит в себя. Над ней склонилась высокая пожилая женщина, с виду пани или что-то в этом роде, а рядом – люди: женщины и мужчины.

Эта женщина или барыня, с черным платком на голове, бледная и худая, глядит на нее с участием и говорит:

– Вставай и пойдем со мной. Побудешь у меня. Ты больна. Лежала здесь больше суток. Мои люди доведут тебя потихоньку до моего дома.

Мавра все еще ничего толком не понимает, но повинуется и пытается встать.

Все, особенно женщины, с любопытством приглядываются к несчастной, которая лежала на земле, словно большая подстреленная птица, с прекрасными, невыразимо-грустными, черными, как ночь, глазами; вокруг нее были разбросаны лохмотья, одежда, валялись золотые червонцы. Молодая и красивая, но бледная, с длинными всклокоченными волосами, рассыпавшимися по плечам и груди, она казалась сейчас почти страшной.

– Где мои люди, цыгане? – спрашивает она слабым голосом, с чуждым для них произношением.

– Должно быть, бросили тебя, – участливо говорит высокая худая женщина в черной одежде. – Должно быть, бросили тебя.

Мавра широко открывает глаза, ее губы кривятся от сдерживаемых рыданий.

– Когда? – спрашивает она.

– Недавно, видно. Среди них, говорят, произошла драка из-за какой-то кражи, ранили одного, цимбалиста, а потом уселись в свои фургоны и уехали ночью так, что никто и не видел. На тебя еще вчера вечером натолкнулись люди, которые пришли сегодня утром ко мне на мельницу, да я не могла забрать тебя к себе раньше. Ты все время спала. Страшным сном спала ты, будто мертвая. Что с тобой случилось?

– Не знаю, – отвечает Мавра, с удивлением бросая блуждающие взгляды на чужих ей людей, а потом, вспомнив о ребенке, опять заливается горькими слезами. Плачет, протягивает умоляюще к ним руки и что-то говорит на чужом, непонятном для окружающих языке.

Но ее тут же прерывает Иваниха Дубиха, – это была она, – и с помощью людей поднимает ее.

– Куда уехали мои люди? – спрашивает больная.

Этого никто не знал. Кажется, в Венгрию.

А куда делся ее ребенок?

Тоже не знали. А у нее был ребенок?

Да. Сын. Белый. Первый ее ребенок. Она жена Раду, самого цыганского вожака. Не забрали ли цыгане с собой и ее ребенка?

И этого они не знали. Не имели понятия. И не видели ничего. После драки те сразу же ночью исчезли...

Так, может, ее ребенка убили?

Нет. Они не знают.

О, верно, убили!

Нет. Не слыхали об этом. Только одного человека, слыхали, вожак в драке чуть не убил.

– О Раду! – простонала Мавра, ломая руки, и снова расплакалась. – Он, верно, и ребенка убил.

Нет. Этого они не знали. Не знали и не допускали мысли, что можно убить невинного ребенка.

– О Раду! – только охнула Мавра и громко всхлипнула. – Он страх какой злой, когда разгневается. – Потом добавила: – Стало быть, украли у нее ребенка и скрылись?

Возможно. Этого они тоже не знали.

О, наверно, раз они исчезли, будто сквозь землю провалились. Наверно, украли. Они всегда так делали... и по одному этому она узна́ет Раду.

– Может быть, – ответили люди.

Не видел ли кто-нибудь этого ребенка?

Не видел.

Белый был.

Может быть. Не знали.

– Белый, белый! Был, – почти вскрикнула она.

Не знали.

Она расплакалась еще сильней, а люди беспомощно молчали. Молчали с таким видом, будто не хотели выдать какую-то тайну, а может, не хотели говорить, чтобы еще больней не ранить сердце несчастной, а возможно, просто ничего не знали.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Останавливаясь на каждом шагу, довели молодую осиротевшую цыганку до дому Иванихи Дубихи, и там она осталась.

Мавра открыла только Иванихе Дубихе, почему Раду хотел убить Мавру, но предпочел, по ее мнению, ей иначе отомстить, и Иваниха оставила цыганку у себя.

Спустя два месяца после смерти мужа Иваниха Дубиха, хоть она была уже не молода, родила ребенка, маленькую Тетянку, и теперь за ней присматривает Мавра. У самой Иванихи, после того как она овдовела, уйма хлопот и по хозяйству и на мельнице, а за ее единственным ребенком, над которым она дрожит и который только и составляет теперь ее одинокое счастье, надо же присматривать кому-нибудь! Мавра истощена и к тяжелой работе не способна, разыскивать свой табор она теперь не в состоянии, так пусть, сказала Иваниха цыганке, живет у нее, сколько захочет, а здесь, куда приходит много разного люда, она, может, и о своем ребенке что-нибудь услышит, разузнает. А может статься, что и цыгане вернутся за нею, – тогда здесь, на мельнице, она скорее услышит об этом.

Мавра послушалась. Осталась.

Однако недолго усидела она на месте в тихой вдовьей хате у подножья Чабаницы. Сидела, пока не набралась сил, а окрепнув, бросилась по окрестностям искать свое дитя и разузнавать о своих. Ходила, бродила целыми неделями, месяцами, словно голодная волчица, и в конце концов вернулась. Худая, в лице ни кровинки, молодые губы побелели, глаза унылые, грустные, – и снова поселилась у Иванихи Дубихи.

Цыгане, по своему обыкновению, будто сквозь землю провалились, и ни от ребенка, ни от них не осталось и следа. Никто ничего не знал. Не знал и не слыхал.

И не плакала Мавра больше. Знала – ничто не поможет.

Выплакала все слезы. Только прекрасных глаз своих, изливавших печаль, уже больше никогда не поднимала смело на людей. Стыдно было. Муж, родные, все свои выбросили ее вон, как собаку, чужим людям на посмешище, а ей самой на горе.

Что могло быть горше?

И вот она осталась, по-видимому, навсегда у богачки Иванихи Дубихи – присматривать за ее дочерью. А однажды разбуженное чувство материнства, которое требовало удовлетворения, сделало ее почти второй матерью для маленькой Тетянки, и со временем Тетянка стала как бы ее собственным ребенком; Мавра успокоилась, начала забывать свое родное дитя.

Так жила она, нянча и пестуя чужого ребенка, до той минуты, пока не пробуждались в ней тоска и привычка, свойственные ее странному племени, – менять время от времени место пребывания и пока ее с необычайной силой не тянуло брести куда глаза глядят, дальше по свету.

Тогда прощалась она, заливаясь горькими слезами, с ребенком, а Иванихе, сложив покорно на груди руки, кланялась низко до земли, целовала ей колени и руки и уходила. Иваниха Дубиха, привыкшая к ней и полюбившая за искреннюю любовь к ребенку, сердилась на нее... хоть в согласии со своим сдержанным характером выражала свой гнев не словами, а взором и молчанием, и не отпускала ее. Как уже сказано, она любила осиротевшую цыганку, а кроме того, была благодарна ей за истинно материнскую заботу о Тетянке.

– Куда тебе идти одной в далекую незнакомую сторону? – укоряла она. – Ты спятила. Не гневишь ли ты бога, что так легко оставляешь хлеб-соль привязавшихся к тебе людей и ребенка? Зачем и почему ты пойдешь... и куда? Не карает ли это господь тебя еще раз?

– Нет, – отвечала угрюмо цыганка. Она должна идти. Земля горит у нее под ногами. Ее покой улетел от нее, точно в неведомую даль, и теперь все манит ее к себе. Она должна переменить место, – оправдывалась Мавра. Может, встретит отца с матерью, разузнает что-нибудь о них, может, кого из своих случайно увидит. Может, счастливый случай сведет ее через столько лет с ребенком, с отцом-матерью, а может, встретится и с самим Раду... Она знает, куда и когда цыгане уходят из Венгрии или из Молдавии и когда возвращаются. Понимает их знаки, которые они оставляют после себя для других цыган на деревьях, придорожных камнях и тому подобном. Она должна идти, что-то не дает ей покоя. Если не пойдет – захворает от тоски, печали... Чувствует, что больна от этого, она должна идти... чего ей сидеть?

Уйдет.

– К Раду хочешь, чтобы поколотил как следует? – сухо спрашивает Иваниха Дубиха и пронизывает молчащую цыганку взглядом.

– И пусть, не боюсь. А не разыщу, не встречу никого, вернусь. Кроме вас, пани (так величала она Иваниху Дубиху, ходившую всегда в черном), нет у меня никого на свете.

– А ребенка как оставляешь? – спрашивает Иваниха, указывая на маленькую Тетянку, которая степенно похаживает между двумя женщинами, словно понимает, что ее пестунья уходит едва ли не навсегда от нее.

– Ой! – стонала Мавра и громко рыдала. – Ой, не растравляйте еще больше бедное Маврино сердце.

Однако, вскоре успокоившись, уходила.

Люди, видя, как она удалялась с торбами, переполненными какими-то травами и лохмотьями, смеялись ей вслед.

– А вон, – издевались они, – Мавра опять пускается в путь. Идет искать себе цыгана-мужа. Маловато нам ее одной в селе! У вдовицы ее разобрала скука.

Она огрызалась, сыпала в ответ злыми проклятьями, ее прекрасные грустные черные глаза, полные презрения, метали искры, и уходила.

Возвращалась неожиданно через несколько месяцев, а иногда и через год, из своих странствий к подножью Чабаницы, утомленная и разочарованная, безудержно рыдала от счастья, увидав выросшую за время ее отсутствия Тетянку, которая радовалась ей больше, чем родной матери. Снова падала в ноги Иванихе Дубихе, как и при уходе, и, целуя ей колени, умоляла:

– Примите меня опять к Тетянке, добрая хозяйка. Мне бы вас было слушаться, а не своего цыганского разума. Натерпелась только горя среди чужих, наслушалась брани, попреков, насмешек и воротилась, никого не повстречавши. Ни об отце-матери, ни о сыне не слыхала, ни про своих не доведалась, ни про самого Раду – только и того, что среди чужих чудотворным зельем торговала... да там и сям ворожила... и вот гостинца вам и душеньке своей принесла. – И с этими словами она ставила на стол перед важной Иванихой Дубихой и ее маленькой дочкой какие-нибудь простые лакомства, которые сама страстно любила.

Спустя несколько лет после такого странствия, когда Тетянке пошел двенадцатый год, стала Мавра просить Иваниху Дубиху разрешить ей уйти от нее совсем и поселиться где-нибудь в другом месте.

Иваниха Дубиха удивилась.

– Вы так добры ко мне, матушка-хозяйка, – объясняла Мавра. – Вы и ваша голубка дорогая, да вот деревенские люди... уж больно допекают, насмехаются здесь, на вашей мельнице... – И при этих словах расплакалась.

– Как это насмехаются? – спросила Иваниха, хорошо знавшая, что над несчастной крестьяне порой подшучивают, особенно приезжавшие на мельницу из далеких сёл.

– Будто сами не знаете? – раздраженно возражала Мавра, закуривая свою трубку и шумно выпуская дым, – она иногда осмеливалась прекословить даже самой Иванихе Дубихе. – Кто ни зайдет, – продолжала она, – к вам в усадьбу, смеется надо мной. «А долго ты еще будешь, – сыплют разными прибаутками, – муку на мельнице молоть? Долго еще будешь черными глазищами колеса вертеть?» Побей их сила божья! – прокляла она обидчиков. – Или еще, – что горше всего, так как это уж про вас и мою доченьку: «Обсыпаешь ты щедро, – спрашивают, – хату Дубихи цыганским зельем, чтобы богачи уже засылали сватов к ее дочке? Она, вишь, не сглазить бы, в возраст входит». А другие отвечают: «Да где там, говорят, обсыпает. Кабы умела, так сама себе наворожила б, чтоб какой черный из табора припожаловал, хоть на старой метле, и посватал бы, а то, гляди, уже поседела – даром что по сю пору глазищами светит, ровно черный кот из-под печки». Вот такое-то, матушка-хозяюшка, слышу я сотни раз от людей – и что ни год, то чаще. Нет больше моих сил... Да и для вас зазорно, коли такое плетут про ту, которая у вас в доме живет, вашу Тетянку вынянчила и сейчас за ней смотрит. Лучше я уйду от вас, они и перестанут.

Иваниха рассердилась. Она не вполне доверяла цыганке, зная, что та находчива и на язык остра, и каждого, кто осмеливается ее задеть обидным словом, жалила в ответ злее, чем оса.

– Я не верю тебе, Мавра, – ответила Иваниха, надеясь таким путем выведать истинную причину решения няньки уйти от ее ребенка. – Не верю я, Мавра. Ты по какой-то другой причине хочешь нас оставить. Меня и мою дочь. Лучше скажи правду и не крути. Ты, должно быть, уговорилась с какими-нибудь цыганами, когда уходила от нас, и хочешь вернуться в Венгрию. Разве не так?

Мавра отрицала. Не к своим ей хотелось. Коли до сих пор не разыскала она ни отца-матери, ни своего сына, ни даже мужа-ворога и других, то теперь подавно не найдет их, да ей уж и все равно. Ей хочется не к своим, которые ее, молодую, бросили, как собаку, обрекли на несчастную долю, – а хочется ей покоя, хочет она пожить по обычаю своего племени. Вот что.

– Как же это? – удивилась опять Иваниха Дубиха, никогда ни слышавшая ничего подобного из уст Мавры.

– Да вот так, – был ответ. Здесь она единственная цыганка во всем селе, на всю гору Чабаницу да, кажется, и за Чабаницей на всю округу. Тетянке она больше не нужна, через два-три года Тетянка станет взрослой, заневестится – вот поэтому-то Мавре и нужно заняться иным делом, как пристало настоящей цыганке.

– А какое же это дело? – снова спросила Иваниха Дубиха. Разве она не делала здесь все, что ей заблагорассудится. Кто и когда заставлял ее делать что-либо против желания? Ложилась и грелась на солнышке, если ей что было не по вкусу; или ребенку сказками голову забивала. А зимой лезла на печь, уверяя всех, что больна, – кто же и когда принуждал ее к чему-нибудь?

– Это правда, – отвечала Мавра, словно испытывая какую-то боль. Здесь ее ни к чему не принуждали. Потому-то она и возвращалась постоянно назад, словно к своим родным, даром что здесь не цыгане. Но отныне она хочет жить в одиночестве. Совсем одна. Вон там, на Чабанице. Там стоит пустая сторожка, над самой кручей-пропастью, в ней еще при жизни хозяина проживали летом, а то и зимой чабаны. Теперь полонина[4], к которой относилась эта сторожка, была уже продана, а сторожка, где никто не жил, по-прежнему принадлежит Иванихе Дубихе. Вот эту-то хижину она и просит у хозяйки и хочет там навсегда поселиться. И если хозяйка исполнит ее просьбу и не рассердится, то она откроет ей всю правду: она хочет там заниматься ворожбой. На Чабанице вдоволь всякого волшебного зелья – и во вред и на пользу, кому что потребуется; она уже и тут не однажды и не одного, тайком от хозяйки, на ноги поставила, и хорошо сделала. Там она станет зелье собирать, сушить и раздавать даром кому что нужно или продавать и этим жить будет. Она знает толк в многих снадобьях и умеет ворожить так, как мало кто из цыган, – потому как и цыгане тоже далеко не все знают толк в травах, ворожбе и наговорах. Но ее учили этому сызмальства. Отец и мать. И этим она у панов деньги зарабатывала... и отдавала Раду... чтоб его на куски по всему свету разнесло...

Поселившись на Чабанице в сторожке над обрывом, она будет навещать матушку-хозяюшку и Тетянку. Их она не забудет! Где уж забыть! И при этих словах заплакала. Ее тянет теперь к одиночеству, как прежде – к бродяжничеству. Она всеми лекарствами и заклинаниями, какие знает, будет пользовать там людей с глазу на глаз. Туда к ней будут заходить, а сюда – стыдятся. Пусть когда-нибудь люди узнают, кто такая была Мавра. Мавра – дочь славного музыканта Андронати и жена самого Лукача Раду. Здесь, в долине, у Иванихи Дубихи, куда на мельницу приходит всякий люд, – ей нет покоя. Ну и насмехались они над ней, конечно насмехались! Но там, на Чабанице, в лесу, в глуши над обрывом, мужик держится перед ворожеей иначе. Там она барыня. В ее власти сила заклинаний, там она его постоять заставит, коли захочет. И, произнеся это, Мавра рассмеялась каким-то странным, болезненным, глумливым, полным скрытого презрения смехом – будто уж тут перед ней стоял крестьянин...

Иваниха Дубиха молчала. Она о чем-то размышляла, колебалась.

Раздумывая над словами цыганки, она убеждалась в правоте Мавры. Невозможно было оставлять навсегда в своем доме «бродягу», как называли ее люди, тем более что она занимается ворожбой, чародейством и всяким другим богопротивным делом, против которого батюшка не однажды говорил в церкви. К тому же скоро Тетянка войдет в возраст, станут почтенные люди заглядывать в дом... а у нее живет цыганка-ворожейка. И с другой стороны... Если не позволит она Мавре жить в сторожке на Чабанице, та способна уйти вместе с ребенком куда угодно. Куда глаза глядят, может быть даже к своим цыганам. И тогда...

Эта мысль больше всего встревожила почтенную Иваниху Дубиху и послужила причиной к тому, чтобы удовлетворить просьбу цыганки, разрешить ей поселиться в хатенке на Чабанице... и заниматься там, чем захочет.

Трудно было сказать, кто больше любил маленькую Тетянку: она ли, родная мать, или же цыганка-изгнанница, лишенная своего ребенка, родных и мужа, – словом, всего, к чему она была привязана, – и отдавшая теперь все сердце, всю пылкую душу ребенку своей покровительницы и кормилицы.

Ни на кого на свете, кроме одной только Мавры, не оставила бы на попечение Иваниха Дубиха свою Тетянку. Кто видел безграничную неугасимую любовь цыганки к этому ребенку, которого, нянча с детства, она считала почти что родным, тот тоже мог бы допустить мысль, подобно Иванихе Дубихе, что Мавра способна забрать ребенка и уйти с ним куда глаза глядят. Поэтому в глубине души Иваниха боялась окончательно отказать в просьбе цыганке, которой удавалось довольно часто под тем или иным предлогом осуществлять свои желания. Тетянка жить не может без своей смуглолицей няни. В младенчестве она убаюкивала ее своими грустными, монотонными, какими-то неизвестными в наших краях колыбельными песнями. Когда девочка стала постарше, цыганка забивала голову ей разными сказками, каких тоже в селе никто не знал и не слышал. И дошло до того, что девочка слепо повиновалась своей черномазой приятельнице, – что бы та ни приказывала, ни требовала, куда бы ни послала или позвала ее. Девочка всему подчинялась, исполняла все, что исходило от нее, – часто даже наперекор желанию самой Иванихи Дубихи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю